bannerbannerbanner
Русский излом

Валерий Осинский
Русский излом

– Я ему отработал, – огрызнулся Борис. – Кружилины в моей жизни еще будут. А Ксюха – одна. И… и прости, мам. Я тебя всегда слушал, но сейчас это мое дело.

Наталья Леонидовна обеспокоено посмотрела на Леню.

– Все мы бываем слабыми, брат, – Завадский присел на подлокотник тетиного кресла. – Но так дела не делаются! Если бы вы расписывались втихоря, без понтов, это были бы ваши с Ксенией дела. Могли бы в любой день приехать. Но зачем всех мордой об стол. Завтра соберутся люди. И что? Даже, если ты нафантазируешь красивые глупости на ее счет, и она с тобой распишется, торжеств завтра все равно не будет.

– Да, фиг с ними! – безвольно проговорил Хмельницкий и плеснул себе еще коньяку.

– Какие еще красивые глупости? – всполошилась мать. – Ты что же, Леня, предполагаешь, что после всего, что он вытерпел от этой… от такой невесты, между ними еще что—то может быть?

Завадский встал и прошелся по комнате.

– Дурацкая ситуация, – процедил он сквозь зубы. – Ты—то, что ей сказал?

– Ничего. Я не знаю, что делать.

– Ладно, какие завтра торжества? – Леня вздохнул, и упредил сетования тети. – Об их отношениях с Сергеем вся улица знала! Нашим пацанам я скажу. Кружилину сам звони. А мне дай номера мобильников остальных твоих гостей. А, у тебя, тетя Наташа? Хорошо. В загсе и в столовой я разрулю. По бабкам, думаю, влет только за аренду. Харчи не пропадут. Каретниковы со своими гостями разберутся. Им проще. Их родственники, надеюсь, уже знают про соседа. Ну, а с Ксенией решай сам! – хмыкнул Леня.

Наталья Леонидовна обижено отвернулась.

– Второй час ночи, – промямлил Борис.

– Лучше перестраховаться, чем завтра выглядеть идиотами. Ладно, поехали, тетя Наташа. Башка от недосыпания раскалывается. – Завадский за локоть поднял женщину с кресла, и на ее немой протест, что нельзя оставлять сына, шепнул: – Пусть побудет один.

Он заткнул пробкой недопитую бутылку и спрятал ее в карман пиджака.

– Поспи, брат. А то, как привидение. Утро вечера мудренее.

– Боря, будь мужчиной. Не совершай опрометчивых поступков, за которые придется расплачиваться всю жизнь, – проговорила у двери мать.

…Борис проснулся на диване. Бок и неудобно изогнутая шея затекли. Сорочка прилипала к телу. Костюм был измят. Хмельницкий сел, осторожно разминая суставы, и провел ладонью по колючей, потрескивавшей щетине. Выключил свет. Хмурое утро через серые окна тут же растеклось по комнате. Декоративные ходики в углу показывали начало восьмого. На сердце было мерзко. Хотелось пить.

Вчера в памяти мелькнуло что—то важное из их с Ксенией прошлого. Хмельницкий достал из холодильника бутылку минералки и сделал несколько жадных глотков. В голове прояснилось.

Борис вспомнил вчерашнюю обмолвку о прогулке с Ксенией в парке. «Исаакиевский собор!» Их, Сергея и Ксении, церковь! Вот, то, что он вчера упустил!

До сего дня Хмельницкий отождествлял религиозный культ с дремотными параграфами пособия по истории философии для высшей школы – он удовлетворительно зачитывал их на экзамене суконным языком со шпаргалки, – а ныне, как модное поветрие. Он знал о церкви большей частью из книг. В детстве бабушка рассказывала, как узнавать части света по храму: вход с запада на восток. В шесть лет запомнил сельского батюшку в рясе и с нагрудным крестом, босичком поспешавшего по проселку: Боря с бабушкой завтракали на бугорке у обочины, после похода за грибами. В тринадцать лет убранство православного храма, запах ладана, плавленого воска и позолоченное великолепие непонятного обряда показалось ему экзотикой. В девятнадцать с криворотой ухмылкой он слушал в Троице – Сергиевой Лавре пронзительную «алилу—у—ю-ю» коленопреклоненной старухи. Историческая случайность в пересказе Карамзина и Соловьева о выборе славянами однокоренного вероисповедания, сутры, суры, ньяя, йога и мохнатое слово вайшешика, пессимизм Екклесиаста, модное чтение Хайдегера и Камю о безнадежной смертности человека, неокантианские выкладки православного толка Павла Флоренского, – первая подвернувшаяся Хмельницкому книга такого рода – пенявшего, что мучительная тоска перед страхом смерти и внезапная надежда, вместо столпа и утверждения веры в сердце православного, не дают даже издохнуть спокойно, размышления Зеньковского, Лосского, Сергея Булгакова, братьев Трубецких, все это с годами перемешалось в сознании Бориса, и не влияло на его жизнь. Он не задумывался о вере.

Но сейчас, после пережитого потрясения, Хмельницкий вспомнил о церкви, ощутил предчувствие радости, словно, нашел избавление от своей раздвоенности и страданий. Как же он не догадался раньше! Истина одна, но каждый видит ее по—своему. Всякий даст ему верный и дельный совет. Но дельный и верный – с точки зрения постороннего человека. И это не значит, что советчик сам поступит так, как говорит, то есть по совести. Благообразная ложь лишь кажется человеку правдой о себе, когда он советует другому. Он не черпает из глубины своего сердца, потому что это чужая боль.

Борис испугался опоздать к службе, не услышать и не успеть рассказать то главное, что он не сумел рассказать Ксении прежде, и что, наверное, знал Сергей.

Он наскоро умылся, забросил в рот «анти полицай» и пошел к машине.

Хмельницкий припарковал автомобиль на площадке перед храмом. Неумело перекрестился на ворота с крестом над аркой и растерянно огляделся. Церковный двор был пуст. За деревьями в отдалении свенцивел пруд. Бездомная собака опасливо понюхала ветерок со стороны Хмельницкого, и убежала. Он представил Ксению и Сергея в этом дворе. И недавнее предчувствие радости истаяло.

Борис нерешительно шагнул к ступенькам церкви, и едва не столкнулся с батюшкой. Священник вышел из—за поворота ограды. Он на ходу оправлял нагрудный крест и бороду. Лет сорока, рослый, осанистый, в черном клобуке. Из—под рясы мелькнули черные щегольские штиблеты.

Хмельницкий не умел обратиться. Он ускорил шаг и поравнялся со священником:

– Простите, можно вас!

Батюшка обернулся на небритого, запущенного мужчину в дорогом костюме.

– Подходите после службы, – пробасил он, не останавливаясь.

– Мне нужно сейчас. Потом будет поздно, – быстро и сбивчиво заговорил Борис. – Я сегодня должен был жениться. Моя невеста беременна от другого. А его убили на войне и сегодня хоронят. Она идет на похороны.

Хмельницкий испугался, что священник примет его слова за пьяную хулиганскую выходку и горячо добавил:

– Я люблю ее. Но не знаю, сумею ли полюбить ее ребенка. А все… Всем все равно! Я не знаю, как быть. Посоветуйте. Как человек. Ведь к вам с таким приходили.

Священник остановился и с любопытством посмотрел на парня. Борис подумал, что не надо было говорить про беременность Ксении. Из—за этого щеголеватый батюшка его прогонит или прочтет скучную мораль.

– Нет, с таким ко мне не приходили. Детишек от других приживали, или сомневались, своего ли воспитывают. Такое было. А это – нет.

– Так, как мне быть?

Священник нетерпеливо посмотрел на храм, и задумчиво покусал ус.

– Вы верующий?

– Иногда хожу в церковь.

– Понятно. Значит, серьезно не задумывались над верой. Вы сказали, что любите ту женщину.

– Да.

– Тогда ответьте себе, сможете ли вы прожить с ней всю жизнь, с такой, какой вы ее знаете, и с ее ребенком, и ни разу не попрекнуть ее этим? Сумеете ли вы простить, так, чтобы не жалеть об этом. Иначе, вы погубите ее и свою жизнь. Не спешите. Я так понимаю, сегодняшний день уже решен. Но завтра будет другой день. А за ним еще.

Хмельницкий согласно закивал.

– Вы правы. Так сразу нельзя. Она только вчера призналась. А что же мне сейчас делать?

Хмельницкий растерянно посмотрел на священника.

– Она совестливый человек. Запуталась в себе. Так не мучайте ее. Дайте мир ее сердцу. А решение придет.

Священник повернулся идти. Хмельницкий схватил его за локоть и поискал бумажник.

– Вы что? – нахмурился батюшка.

– Я хотел пожертвовать церкви. Простите, я не знаю, как положено… – застыдился Хмельницкий своей оплошности.

– В церкви есть жертвенник… – батюшка кивнул и ушел.

Хмельницкий помялся и нерешительно ступил следом.

Во дворе храма, выстроенного крестом, какая—то старушка троекратно перекрестились и махнули лобный поклон до фигурной брусчатки. За нею по крыльцу и через притвор Хмельницкий вошел в центральный предел.

В церкви в ранний час было прохладно и немноголюдно, не смотря на выходной. Молоденький священник с редкой бородкой и перхотью на рясе, с амвона речитативом гнусил главу из евангелия. Тихо потрескивали свечи в медных подсвечниках, воняло масляной краской и воском. Борис ступил к правой солее, чтоб не путаться под ногами.

Горбатенькая старушка в черном выбирала из подсвечника огарки; рослый старик с седой бородой и желтыми усами скорбел в пол, сцепив узлом руки у паха. Борис вспомнил из где—то читанного, что явное признание и исповедание православия большей частью встречалось в людях тупых, жестоких, безнравственных и считающих себя очень важными. Он машинально поименовал по памяти церковный инвентарь из читанного у Чехова и Лескова. Увлекся и потерял интерес к неизъяснимой херувимской песни на непонятном языке. Он не разделял столетний восторг афоризма, мол, если я слушаю – то не понимаю, а все же хорошо; и думаю: все хорошо – что мы не понимаем; а что мы понимаем, то уже не хорошо. Что—то было для Бориса плохо из того, что так хорошо нагородил Розанов вокруг церковных стен.

Борис принялся рассматривать иконы двунадесятых праздников, апостолов, пророков и ветхозаветных патриархов на иконостасе, списанных с лицевых «Менологий императора Василия второго»: пестрое собрание напоминало пантеон близнецов. Прочитал золоченную церковно—славянскую вязь над клиросом и остался доволен своими познаниями.

Озираясь, Борис ощутил похмельное раздражение. Все эти люди жили заурядной жизнью, как жили до них, и будут жить после, усеивая свой путь противоречиями. Одни читали, что читал Хмельницкий, другие нет. Их привела сюда вера. Но, разные, и верили они по—разному! Первообраз, символ, начертанный на доске красками, у каждого в душе свой. Но именно в храме они находили умиротворение в сердцах! Так ведь и он, считавший себя атеистом, пришел в церковь в решающую для него минуту!

 

Борис подумал о Ксении. Не только ее опыт, но и внутренняя жизнь, – часто у людей интенсивнее внешней событийности, – вероятно, уступала его опыту, тому, что он пережил в нищенском детстве без отца, тому, что прочитал и передумал. Когда девушка успела понять то, что только сейчас, когда у него на душе невыносимо, стало ему необходимо? (Если только Ксению и Сергея привела в церковь не праздность, а вера!) «Исаакиевский собор» был в их душе с детства, догадался Борис. Они помнили об этом всю жизнь. И Ксюша пыталась рассказать ему, Хмельницкому, о своей любви. Значит, вера ее была не от ума, а от сердца. Как в детстве ощущение доброты. Оно есть и все тут! Потом, во взрослой жизни это ощущение притупляется, его затирают поступки людей. Не вообще людей, а конкретного человека: одного, другого…

И когда Ксюша растерялась, он не сберег ее ощущение доброты. Он подминал ее под себя. Как поступали с ним другие, для которых абстракции, о которых он размышлял сейчас, были в прошлом, либо не существовали. Ибо эти мысли не влияют на жизнь, а лишь мешают видеть ее такой, какая она есть: конечной, с простыми человеческими радостями приобретения, и горечью утрат для одних, и простой формулой счастья – счастье – это отсутствие несчастий! – для других.

Борис вспомнил мать. Она даже не умела перечислить четыре евангелия, но считала себя рьяным неофитом православия! Она любила своего сына, и как всякая мать желала ему счастья. Но при этом вчера, отговаривала его связывать жизнь с женщиной, которую он любил, не веря, что человек может искренне раскаяться и стать лучше! Значит, она думала, будто верит, но ее сердце забыло детское ощущение доброты.

Но ведь он тоже не верит! Ему плохо, и он ищет здесь избавления от страдания.

Допустим, веруя в духовный авторитет, подчиняясь ему против своего разума и против вкусов, воспитанных долгими годами иной жизни, подчиняясь произвольно и насильственно, вопреки целой буре внутренних протестов, люди, прошедшие испытание веры блестящим образованием, именно такой, бездумной, представляют себе настоящую веру. Так почему же он, считая себя не глупее этих людей, признает лишь авторитет своего разума, который привел лишь к тому, что любимый им человек страдает, а он думает лишь о том, чтобы сделать ее жизнь еще невыносимей!

Вокруг канделябра в центральном пределе вились мухи. Борис поднял взгляд вдоль стержня к своду и увидел под куполом сюжет Благовещения Пресвятой Богородицы. Образы спокойно и грустно взирали на него с высоты и знали его мысли. Но тогда они знали и то, что в его сердце нет зла. А досужие мысли от праздности сердца. От того, что он привык жить так, как живут все, думать о себе, потому что на близких душевных сил не хватает и лень…

Молодой священник ушел с амвона через диаконские врата. Батюшка, давешний знакомый Бориса, завершил ходатайственную молитву возгласом: «И даждь нам единеми усты…» Осенил прихожан крестным знамением, подошел через Царские врата к престолу, положил на антиминс напрестольный крест, и, оправив пелену и семисвечник, вернулся.

Борис подумал о краткости человеческой жизни, о страстях, ничтожных перед вечной любовью, которую здесь находили и найдут поколения людей. Через столетие не будет его, не будет Ксении, не будет ее ребенка. Поэтому важно то, что они делают сейчас. Если бы Сергей жил, вероятно, Ксения осталась с Красновским. Она сохранила его любви и память о нем. Теперь ей решать, нужен ли кто—то третий ей и ее будущему ребенку. «Дайте мир ее сердцу!» – вспомнил Борис совет священника, и подумал: самое трудное только начинается.

Он осторожно пошел из церкви, чтобы не расплескать в душе то, что сейчас понял. У выхода выгреб из кошелька все бумажные деньги и запихнул их в щель деревянного ящика. Перекрестился и зашагал к машине.

…Выглянуло солнце. Скамейка у подъезда, кусты, асфальт и деревья заблестели, словно облитые маслом. Из—за угла, прыгая через лужи на бордюр, выскочил рыжий офицер. Чтобы не промахнуться начищенным ботинком мимо камня, от старания он высунул кончик языка. Встретился глазами с Борисом, кивнул и запрыгал дальше.

На лестнице перед квартирой Красновских и между этажами были люди. Борис без галстука, бледный и с красными глазами вошел к Каретниковым. У них было не заперто.

Здесь царила грустная деловитость: хлопотали родственники, знакомые, приехавшие по инерции запланированного и переориентированного мероприятия.

Вера Андреевна у трюмо поправила черную косынку. Кивнула Хмельницкому.

– Вера Андреевна, Леня сейчас…

– Да, да, я знаю. Он звонил. Саша с утра поехал туда. Ксюша у себя…

Борис осторожно постучал и приоткрыл двери.

– Можно?

Ксения обернулась от стола. Черное платье и бледность делали ее красавицей. Девушка торопливо просматривала альбом с фотографиями, очевидно, выбирала снимок.

– Входи. – Она пригляделась к Борису и вернулась к альбому. – Что с тобой? Ты выпил?

Хмельницкий поморщился, и вяло отмахнулся.

– Ксюш, я знаю, сейчас не время, – он помялся. – Но, если ты меня простишь за все. То может потом, когда все… закончиться. Только ты мне не говори сейчас ничего. Я знаю, ты его любишь. А я тебя такую люблю еще больше… – он смешался и замолчал, с тоской ощущая: то главное, что он понял и хотел сказать, слова не вмещают.

Ксения подошла и уткнулась ему в грудь. Ее плечи вздрогнули. Боря неловко погладил девушку по спине, успокаивая, и прижал к себе.

– Ничего, поплачь. Говорят, потом легче. Я зайду к Красновским. Простится с ним. А потом пойду. Ладно?

Ксения закивала. Борис еще крепче прижал ее к себе.

Ужиный угол
Повесть

За забором недостроенного суда напротив администрации трое пили водку. Отсюда хорошо просматривалось милицейское оцепление, автобусы вдоль дороги и богатые машины в траурных лентах. Похороны мэра организовали с размахом. Было двести венков. От предприятий разрешили по пять человек. Но площадь перед исполкомом заполонили люди. Многие плакали. От цветов рябило в глазах.

– Гнида бандитская! – отозвался молодой баритон. – Жил и подох волчарой!

– Ладно, уж, гнида! – укоризненно проговорил третий, сипатый. – Город из дерьма вытащил! Автобусы пустил. Дворец спорта с бассейном, ледовый дворец построил. Ночью, как в Монте-Карло!

– Одно слово – хозяин! – уважительно подтвердил басок.

– А скольких в бетон укатал! Икает пред боженькой то! – не унимался баритон.

– То для дела! Те, что в бетоне, под себя гребли! А он им дележ устроил!

– Это не менты! – подтвердил басок. – Не поспоришь. Быстро башку свернет!

– Опять же, черножопых с рынка выгнал!

– Да, где у нас были, черножопые то? – не унимался молодой.

– Не хочешь пить, не пей! – рассердился басок. – А по-русски о покойном абы как не положено!

– Да я ничего! – хватился баритон. – Но крови он все ж много плеснул.

– Без этого дела не делают! Ну, давай! Земля тебе пухом, Геннадий Сергеевич!

Махнули, не чокаясь. Закряхтели, засопели, забористо заматюгались под колбаску, нарезанную кружочками. Дошло до табака.

– А со слепым, чего теперь? – пустив дым через нос, спросил сипатый.

– Домой отпустят! Он, что ли стрелял? – Молодой прищурился от дыма.

– Да-а, мля!

– А кто ж теперь вместо Костикова? – спросил басок, и разговор потек в русле большой кухонной политики. Решили, с мэром свели счеты.

– Тише! – осадил сипатый. – Мент косится! – Трое посмотрели на щель, в которой маячила недовольная потная физиономия в фуражке набекрень.

– Допиваем и айда! – сказал молодой. Быстро разлили и закатили бутылку под бетонные плиты. Спустя минуту пятачок опустел.

* * *

Агент по недвижимости, толковый и оборотистый паренек, подыскал Кузнецовым то, что они хотели – дальний хутор у Бобровой заводи: крепкий пятистенок с задиристым петухом на крыше, боковая изба времянка, хозяйственные пристройки и баня. К прочему – гектар земли. Ничьей земли здесь у эстонской границы было столько! – рук бы хватило поднять! А главное – лес! Могучие сосняки, где эхо звенело в чистом голубом воздухе; сумрачные ельники, пахнувшие грибами; березовые рощи, белые, как декабрьская пороша. И тишина на десятки километров. Оглушительная, после города. За лугом изумрудной травы простужено ворчал ручей. В низине у леса болотился черный омут. В ряске пучеглазые лягушки охотились за мошкарой, бойко чертившей в воздухе зигзаги, а корявые ивы по обрывистым берегам припали бурыми корнями к воде, да так и застыли.

Прежние хозяева осели в городе и чаяли взять любую выгоду за бросовое место.

– Сами увидите, Алексей Петрович! – замялся агент.

В кабинет директора агентства Ладыжникова, долговязого и смуглого, с красивой сединой, вошли двое. Приземистый малый лет тридцати пяти в дешевом отутюженном костюме и в черных очках придерживал за локоть простоволосую женщину в ситцевом платье с фиалками. От верхней губы до бровей лицо его обезобразил ожог. Представился: «Кузнецовы».

– Вырос я в этих краях, – говорил мужчина. – В городе не вытянуть нам. Коммуналка. Работы нет. Ехать боимся! А что делать! – У него был приятный голос, с густой командной нотой. Он пожал пальцы жены, обветренные, в заусенцах. Та мягко освободила руку. Нервные губы. Карие глаза с едва заметными азиатскими перепонками.

«Не ладят!» – решил директор.

– Служили? – спросил он.

– В вертолетных войсках.

– На земле работать надо! – осторожно сказал Ладыжников.

– Я тоже самое говорю! – глуховатым голосом подтвердила женщина и достала из сумочки папиросы. Директор придвинул пепельницу.

Все помолчали, словно вошел поп, и теперь ждали, что он скажет.

– Все-таки попробуем! – мягко проговорил Кузнецов.

«Упертый!» – подумал Ладыжников. И возражать не стал.

Про себя директор отметил, как быстро летчик освоился. Ложечку опустил на край блюдца, и метко стряхивал пепел. Отметил время по часам с боем. «Четверть, а у вас работа». Без «поводыря» прошел к двери за женой. Как рациональный исследователь, он разведывал изнанку зримого мира.

На своей «Ниве» директор отвез Кузнецовых к месту: километров двадцать по асфальту, а затем десяток по грунтовке мимо деревни с продмагом. «Места тихие, – ни без иронии рассказывал в машине. – Клуб заколочен. Пьяных мало – мужики на заработках. Кто подпарывал ножом, остепенился». Отвез, чтобы быстрее уладить дело! «Сам отставник, знаю! Трудно нашему брату!»

Осмотрели хозяйство. Дом был крепкий. Восемнадцать венцов. Бревна сруба не потеряли сочный древесный цвет. Может, кое-где руку приложить. В горнице половица скрипнет, в смежной комнате дверные петли тихонько пожалуются. Пилот запоминал все: ласку закатного солнца на правой щеке, если спиной к воротам, и пять ступенек крыльца; прелый запах брошенного жилья в сенях, и пристук ставни, сорвавшейся с крючка; счет шагов к кладовке, и – к теплой уборной рядом с пустыми клетями; бугорки воздуха под старыми обоями, «внутренней шкурой на избе»…

– Кота б сюда! – Наталья брезгливо осмотрела мышиный бисер вдоль стен и мумии насекомых на подоконнике.

От прежней жизни на стене остался плакат. Грубая красавица протягивала Белинского, Панферова и еще стопку каких-то книг, забытому на подоконнике томику Набокова. Писатель умно улыбался с обложки, и не брал.

Кузнецов ощупал чугунную печь с нерусским, округлым боком и литой монограммой «Ян Круль», и мягко прихлопнул по шершавому боку «Яны», как он уже мысленно нарек ее. Уголки его губ дрогнули от удовлетворения.

Еще только ступив на заросший лопухами двор, он почувствовал знакомое с детства ощущение дома. Бывает, и стены радуются гостю и люди приветливые. А хочется вон: здесь добрый товарищ, но не друг. Это пристанище, но не твой дом.

Наташа отмалчивалась. Раньше ей казалось, она не любит его. Первый раз вышла замуж за студента. Кузнецова и Наташу познакомили друзья. «Ты бросишь его в его степи! Испортишь себе и ему настроение!» – говорила мать. «Ему в отпуске надо жениться! – смеялась дочь. – А мне двадцать пять! – и – У офицеров льготы!» Позже писала матери: «От его шинели пахнет морозом! Как мило!» Когда его вызвали в академию, сказала: «Кузя, а квартира? Мы с Дынькой не сможем в коммуналке!» Но без Кузнецова затосковала и приехала с сыном через неделю.

«У нас транспортная авиация. Это не опасно, – объяснял Кузнецов о войне, и видел – жена не верит! – Там платят…» И она смирилась.

В госпитале пошутил: «Не увижу тебя старушкой! – и добавил. – Езжай ка, Нат, отсюда! Кормилец кончился!» Жена уткнулась в ладони и заныла, как ноют дети, боясь, что за слезы им влетит. Прошептала: «Кузя, я забыла сумку! А там пирожки от мамы! Прости меня, Кузя» Она просила прощения за их жизнь, разбросанную по пустякам.

 

Дома, ночами по дыханию Кузнецов слышал, жена не спит. Тогда и сделал свой последний вираж. Сказал: «Останемся в городе – пропадем!» Она подумала: «Ты туалет сам не найдешь!» А вслух устало: «Как хочешь!»

Кузнецовы не спеша, переходили среди вольной травы от мастерской к сараю, от сарая к скрипучему вороту колодца с ржавой цепью и мятым ведром. Денис, их мальчик лет двенадцати, то и дело выбегал вперед, словно козленок на воле: потрогать ржавый серп на гвозде, или удивиться бурой подкове на двери амбара. Он покосился на гостя: отец неуклюже боком протискивался в распахнутые настежь ворота. Наталья, досадуя, ушла к машине. «Зря ты это затеял, пилот!» – подумал директор.

– За лесом озеро, – подытожил он. – Если б дорогу сюда, золотое место. Охота, рыбалка. От дачников отбою б не было. А так, конечно, места диковатые. На любителя. Но лучше вам не найти! – «За эти деньги!» – добавил мысленно. И про себя решил: «Сами разберутся!»

Поначалу местные потешались. Рассказывали так. Слепой у порога долго, как волк, нюхает ветер. Потом пойдет, расставив руки вниз и в стороны, и растопырив пальцы, будто шарит, на что бы сесть. Шаги считает. Крадется к сараю на полусогнутых, боком, будто, фехтует обеими руками. Мимо! Сарай сзади. Он опять нюхает. Крадется назад. Мимо! Кликнет бабу или пацана. Идет на голос, и все сначала. «Упрямый!» – говорили одни. «Дурит!» – другие.

Кузнецов вставал до света, копал, приколачивал, стругал, переходил от одного к другому охотно и неторопливо, переделывал, не особо веря щадящему одобрению родных, пока не появлялось ощущение сделанного на совесть. Бесполезный городу, он знал, здесь все зависело от него. Пространство для него окрасилось в зеленый цвет.

Первые недели после работы Кузнецов с сыном обошел окрестности. Запоминал звериные тропы, вслушивался, где лес расступится, и гулкое эхо растворится над поляной, либо напротив, ударится о кромку леса и покатиться под пушистыми сводами. По запаху, как зверь, угадывал ельники, грибные места на сухих возвышенностях, по прикосновению солнечных лучей – с какой стороны дом. Шел осторожно, примериваясь к изгибам тропы. Карабкался по склонам оврагов напрямик через высокий, с человеческий рост папоротник, шестым чувством улавливая обратную дорогу. Если цеплялся за корень, торчавший из земли, натыкался на ветку, предупредительно выставленную вековым чудом, то долго ощупывал и отаптывал место. Надеялся, в следующий раз лес не подшутит над ним, допустит к своим заповедным тайнам. Ведь, человек в незнакомом месте идет наугад, ориентируясь по мху, солнцу, ручьям, сбегающимся к речушкам. В лесу люди равны. Выберется тот, кто поймет лес, услышит его подсказки.

Как-то спозаранку решил пройти сам, и сбился. Поляны, где отдыхал и тщился уловить домашние звуки и запахи, овражки с жгучей крапивой и душными испарениями, дятел, бивший гулкую дробь через вдумчивые промежутки, хищный звон комаров, остервенелыми стаями круживших в тенистых укрытиях, сменялись в бессмысленной панораме, как если бы через лупу разглядывал многометровое полотно. Лес был равнодушен к инвалиду.

Настал вечер. Еще не сумерки, но уже не день: в такую пору звуки особенно чисты. Кузнецов позвал, стесняясь голоса, сорвавшегося на фальцет. Потом аукал и орал до боли в сухой глотке. Ужас первых дней, когда он понял, что ослеп навсегда, вернулся. Пилот представил, как его ищут, и устыдился своего ребячества. Помолчал! Но страх был сильнее.

– Коля, ты что? – Жена тронула его за плечо.

– Наташа? Ты здесь? – опешил Кузнецов.

– Выглянула в окно – ты кричишь за сараями. Подумала, что-то случилось…

Рассмотрев мокрое лицо мужа, все поняла. Взяла за руку и повела в дом.

– Денис тебя весь день ждал! Ограду бы доделали. Крышу…

– Надо что-то придумать, Наташ. Не будете же вы мне вечно в услужении…

Посчитали деньги. На следующий день Наталья привезла из города Филю, подросшего кавказского щенка черно-рыжего окраса.

– Обожрет нас! – Кузнецов с улыбкой теребил мохнатый загривок зверя, и натыкался на пальцы Дениса. Жена вздохнула.

– Один намордник чего стоит! Без него в автобус не сажали!

К середине лета натаскали собаку. Под вечер Кузнецов впервые пошел с Филей. По лощине вдоль ручья выбрался на возвышенность к звенящим взмахам косы. Поодаль услышал насмешливый оклик:

– Здорово, Паниковский! Волков пугаешь? – По шороху травы пилот угадал, косарь отер полотно. – Не оступись, тут кочки. Очки понтовитые! Зданешь!

– Привет! – Кузнецов тылом руки промокнул лоб. – Городской?

– По разговору угадал? Да уж, городские на селе по гроб – дачники! Перекурим, сосед, если ты дела сделал? Где взял такого Белого Джим дай на счастье лапу мне? Друг человеку одному, а другому враг? А?

Пес басовито рявкнул и повилял хвостом.

Присели. Скошенная трава кружила голову ядреным духом. Филя улегся у ног хозяина, положил морду на лапы, и вздохнул. Косарь назвался Леней Молотковым. От него слегка тянуло самогоном. У обоих оказалась «Прима».

Это был мосластый светловолосый мужик лет сорока. На селе его звали Жердь. На лице этого балагура смеялись только ноздри. Глаза же между припухших век смотрели цепко, как два умных зверька.

– Где это тебя так? – спросил Леня.

– В горах шмели покусали.

Леня хмыкнул.

– Ловко ты картошку сажал! Мы с Серегой, егерем, засмотрелись! – одобрил он. Кузнецов вспомнил: Денис по ряду отца ставил колышки на равном расстоянии, тот копал по отметине, кидали «семена», и засыпали.

– Не поздно? – спросил Кузнецов.

– Нормально. Зима студеная была. Земля промерзла. В деревне перед вами за неделю отсеялись. Да ты не трусь. Осенью, когда совхозное поле уберут, сопрешь картохи сколько надо. Сторож свой, дед Илья! За магарыч в избу тебе мешок притащит. Только зря все это!

– Что зря?

– Зря приехал! На вид, вроде, не дурак! А сюда либо дураки, либо безрукие приезжают! Земле ныне по фиг, кто ее насилует! – в голосе Лени звучала досада. – Читал Андрюху Климентова? У него там на русскую деревеньку всем насрать! Могила лаптям, она и через сто лет могила!

– Ну, а ты дурак или безрукий?

– Я то? Дурак! На останки своей детской родины прибыл посмотреть. Домовину матери раскопал, а она вся сгнила.

– Не понял.

– Тебе, Коля, со зрением повезло, а то бы видел, в Бобрах окна в крайних избах досками зашиты. Я тут третий год вэвэпэ удваиваю. Прокормиться можно. А на что барахло купить? У городского рынка братки кровавыми соплями встречают. Нам еще с участковым повезло. А у других еще и без справки от ветеринара хрен вывезешь мясо! Если не сбежишь, узнаешь! Еще в кусочки сходишь! Крестьяне раньше в голодные годы у крестьян побирались!

– Да бежать-то некуда!

– Квартиру в городе продал? Ну и дважды дурак!

– Егерь, это который на «Уазе»? – перевел на другое пилот.

– Ага. Ты в моторе его «козла» копался. Говорит, доломал! Шучу! Хвалил тебя. С его слов, прямо, слепой музыкант!

Своим новым «зрением» Кузнецов «видел» людей в цвете. Точнее это были воспоминания о радужном свечении. Он впитывал невидимые волны человека, и, когда в реабилитационном центре добился гармонии цвета и ощущения формы – успокоился. Человек обозревает мир вокруг. А дальше лишь ощущает пространство. Кузнецов расцвечивал поступки людей через ощущение правоты, либо неправды. Терпеливо учился видеть заново.

За хмельной прямотой Лени пилот угадал замутненный песком родник, весело шумящий меж камнями. Такой легок в дружбе. Иное – Миронов, егерь. Эдакую скотину, падкую на дармовую выпивку, дорогие сигареты и свеженькие анекдоты Кузнецову случалось встречать. Изворотливые и нахрапистые холуи эти известны людям. Серый цвет с зеленым отливом, как жирная навозная муха. Вошел на двор не спеша, приглядываясь, какого калибра человек поселился в их краях, крепко ли на ногах стоит. Не раз проезжал мимо брошенного хутора. Теперь, двор, некогда поросший сорняками, вычищен, земля взрыхлена и размечена под грядки. Штакетник отремонтирован, взамен прогнивших и завалившихся столбов стоят новые. От ворот ровная дорожка посыпана речным песком, и по краям выложена гладкими валунами. Новые ставни с резными петухами для гармонии с верховным петухом на крыше. Да и на крыше в некогда худых местах жестяные заплаты играют в переглядки с солнцем. Гнилые причелины заменены на тесаное дерево. Навес над крыльцом на свежих сосновых столбах, пахнущих смолой. И даже сколочен собачий дворец у сарая.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru