Шевченко ехал в Петербург с твердым намерением заняться гравюрой, но, как видно из “Дневника”, дело шло не особенно успешно вследствие постоянных отвлечений от работы. Что же касается поэзии, то и ею Шевченко занимался немного. “Собственно поэтический элемент, – говорит Тургенев об этом времени, – в нем проявлялся редко. Шевченко производил скорее впечатление грубоватого, закаленного, обтерпевшегося человека с запасом горечи на дне души, трудно доступной чужому глазу, с непродолжительными просветами добродушия и вспышками веселости. Теперь чаще в нем начали проявляться приливы чудачества и кутежа”. Затем, малую производительность творческого гения и безалаберную жизнь поэта Тургенев приписывает отчасти тому обстоятельству, что хотя он и “успел стать в уровень с новыми идеями, но пробелов в его образовании оставалось все-таки очень много…” Мы не понимаем, при чем тут, собственно, образование. Достаточно вспомнить о десяти убийственных годах, растраченных поистине ужасающим образом нашим народным поэтом в солдатской шинели, чтобы объяснить себе и малую производительность его творческого гения, и безалаберную жизнь, и многое другое. Наконец, в одном стихотворении поэт сам говорит, что дело вовсе не в его якобы болезни – и не в его малообразованности, прибавим мы, – а в том, что глаз его что-то такое видит, а сердце ждет, болит и плачет, и не спит, словно некормленое дитя. Вероятно, оно ждет чего-то недоброго, тяжелого. “Добра не жди!” – восклицает поэт затем…
Таким образом, никакое дело у Шевченко не спорилось, а время уходило. Наконец весною 1859 года ему удалось вырваться из Петербурга. Он отправляется на родину и проводит несколько дней у сестры Ирины и братьев. Давно они не видались. У него промелькнули в памяти томительные годы одиночества, тоски, унижения и тяжелых лишений. А как же жила в это время она, его любимая сестра? “Рассказывай, сестра!” И вот начинается длинный, скорбный рассказ крепостной крестьянки про свою бесталанную судьбу. А он, положивши голову к ней на колени, слушает и время от времени прерывает ее словами: “Эге ж! Так, сестро, так!” Так, именно так он представлял себе все, когда думал о ее горькой доле. “Наплакалась я вволю, – рассказывала потом Ирина, – пока не договорила до конца, – как умер мой муж”. Тут Шевченко поднялся, посмотрел на небо, перекрестился и сказал: “Молись, сестро, молись! И ты свободная, и я свободен!” (У Ирины муж был пьяница). Рассказ терзал сердце: Ирина, как и братья поэта, все еще оставалась крепостной, и барщинный труд отягощал ее и без того нелегкое существование. В прекрасном стихотворении, посвященном сестре, вылилось это горькое чувство, выросшее из осознания контраста между тем, что могло бы быть и что было на самом деле. И как немного нужно поэту! Он рисует, как сестра его спокойно отдыхает “у темному садочку, пид вишнею, у холодочку” и высматривает его, брата, а он плывет к ней в челне по Днепру. “Мiй братику! Моя ты доле!” – кричит она ему. Но, увы, “мы проснулись, – говорит поэт, – ты на панщине, а я в неволе!..” И действительно, поэт скоро снова попал в неволю, а само стихотворение “Сестра” написано во время этого кратковременного ареста. Вот как это случилось. От сестры Шевченко, измученный всем виденным и слышанным, поехал к родственнику, Варфоломею Шевченко, чтобы у него, в простой и не раздирающей душу обстановке отдохнуть нравственно. Поэт прожил у названого брата около двух месяцев, предпринимая лишь по временам поездки с целью отыскать подходящее место для усадьбы, так как в это время он серьезно уже решил устроить собственное гнездо на берегу Днепра. За Шевченко, как за находившимся под надзором, приказано было, конечно, следить; а между тем он не особенно осторожничал в своих речах. На него скоро донесли, что он непочтительно отзывается о монахах или о полиции, что-то в этом роде, и полиция стала его разыскивать. Узнав случайно, что Шевченко находится у Максимовича на Михайловой горе, становой пристав отправился туда. Он приехал во время обеда и “хотел тотчас же арестовать поэта, не давши ему докончить обеда, но хозяин упросил его обождать, пока гость от него уйдет. “Чтобы не у меня в доме”,– шептал он приставу в передней”. Добржинский (пристав) ушел и поджидал поэта у Днепра. Едва Шевченко успел отплыть на несколько сажен от берега, как становой арестовал его, пересадил в свой дуб[18] и отвез в становую квартиру… Затем его представили на допрос к жандармскому офицеру. “Про вас говорят, что вы богохульствуете”,– спрашивает тот. “Может быть и говорят, – отвечает Шевченко, – относительно меня можно всякую всячину плести, так как я человек патентованный, а вот про вас, верно, ничего не говорят…” В конце концов его повезли к генерал-губернатору в Киев. Выслушав объяснение Шевченко, генерал-губернатор князь Васильчиков велел освободить поэта из-под ареста. “Поезжайте отсюда скорее в Петербург, – сказал ему князь, – там, стало, люди более развитые и не придираются к мелочам”. Вместе с тем он позволил ему пробыть в Киеве, сколько будет нужно.
Интересны и характерны некоторые подробности трехнедельного пребывания поэта в Киеве. От генерал-губернатора он прямо отправился разыскивать себе квартиру (он не ищет уже “своих друзей”). И вот на Преварке приглянулась ему одна “хата”, белая как сметана, садочком обросшая, а на дворе сушатся детские рубахи, “рукавами помахивают, словно к себе зазывают”. Такую именно хату ему и нужно. У него нет ни копейки денег, и он просит хозяйку держать и кормить его в долг. “Кто же вы такой?” – спрашивает та. “Человек себе, как видите”,– отвечает невозмутимо поэт. Хозяйка, пораженная, вероятно, такой откровенностью, приняла его. Скоро она, конечно, узнала, кем был ее случайный квартирант. Он вел здесь, можно сказать, самый примитивный образ жизни. Вставал в четыре часа утра, чтоб послушать, как птички прощебечут свой первый привет летнему утру, а в роскошные украинские ночи ходил иногда до зари по двору: его не пускали в комнату “неисчисленные зироньки[19]”… Умывался на дворе, вытянувши собственноручно из колодца ведро свежей воды… Ел самую простую пищу, а после обеда ложился под яблоней и сзывал детей “на розмову[20]”. Как только он засыпал, дети, по условию, должны были тихо удалиться. А раз, созвав с полсотни ребятишек, он устроил целый пир на деньги, случайно найденные в грязном белье и за обертками книг. Хотя он жил в это время в долг, но “дурным грошам”, решил он, должна быть и “дурна дорога”. И устроил детское пирование на славу: накупил массу лакомств, прибрал двор, засыпал свежей травой и стал забавляться со своими гостями. Вероятно, у него никогда не собиралось так много и таких веселых гостей… Наконец хозяйка выпроводила их со двора; захвативши с собою целый воз яблок, груш, пряников, бубликов и прочего, они перебрались на выгон. Здесь Шевченко почувствовал себя еще свободнее: он бегал, суетился, хохотал, дурачился, а взрослые соседи, глядя со стороны, говорили: “Этот старый, вероятно, того… вероятно, немного не в своем уме…” Но самое любопытное во всем этом житье поэта в Киеве то, что ближайшие люди не видели его здесь ни разу пьяным. Может быть, об этом последнем обстоятельстве совсем не следовало бы упоминать, так как ни произведения Шевченко, ни его отношения к людям не носят на себе ни малейшего отпечатка его гибельного пристрастия; само же по себе оно находит полное объяснение в его злополучной жизни. “Муза Шевченко, – говорит Костомаров, – не принимала на себя ни разу печальных следствий, расстраивавших телесный организм поэта; она всегда оставалась чистою, благородною, любила народ, скорбела вместе с ним о его страданиях и никогда не грешила неправдою и безнравственностью”. К сожалению, многочисленные “друзья”, напаивавшие его при жизни, не оставили в покое и его многострадальной тени: они в своих сочинениях, воспоминаниях, речах и т. п. точно с каким-то удовольствием отмечают факты его нетрезвого поведения; один из них и на могиле поэта не постыдился напомнить, что покойный “горилкою впывався дуже”, а другой называет даже саму музу его пьяною. Неразборчивые же биографы все валят в одну кучу. Так, читая одну из наиболее подробных биографий, вы положительно недоумеваете, зачем это автору понадобилась вся эта коллекция фактов, позорящих, в конце концов, вовсе не поэта, так как образ его все-таки остается чистым даже по мнению того же биографа, а самих коллекционеров, выдающих свои вкусы. Это-то обстоятельство и заставляет нас говорить о злополучном пороке Шевченко. Итак, в простой обстановке, на природе и среди детей его не видят пьяным; но тот же Шевченко предается излишествам не только среди записных “мочеморд”, но даже и в кругу своих интеллигентных петербургских, киевских и иных знакомых и друзей… Мы думаем, что ларчик просто открывался:.если исключить отдельных интеллигентных людей, Шевченко и в этом “избранном” кругу было “нудно”, как выражаются малороссы. И нередко он, вероятно, уходил из гостиной господ Максимовичей e tutti quanti[21] в дворницкую или в крестьянскую хату. Ужасающий контраст не мог не поражать его, и он не находил исхода своим чувствам и мыслям… А люди гостиной говорили: закутил наш “любый” поэт.
Получив деньги, Шевченко рассчитался с хозяйкой и отправился в Петербург. Но Петербург теперь уже не прельщал его. Он просто следовал благоразумному совету, который дал ему генерал-губернатор. Приехав же, он начал тосковать и рваться на родину. Поэту было уже 45 лет. Он, вечный скиталец, устал. Он искал теперь покоя и приюта, в котором так долго отказывала ему судьба. Признанный певец своего народа, смешно сказать, не знал, куда ему голову преклонить! Его приютила Академия художеств, где он, точно на биваках, расположился на антресолях. Но ведь не вечный же это был приют. Наконец, вести постоянно бивачную жизнь тяжело человеку и не его лет. А затем эти гостиные, эти разговоры, праздные разговоры, эта вечная сутолока. И в результате – приступы, опасные и вместе с тем роковые в данных обстоятельствах приступы разгула. Все это становилось невыносимым… Долго поэт искал своей доли и в этих поисках блуждал, боролся и страдал в лабиринтах русской культурной жизни; обследовав ее вдоль и поперек, он наконец нашел выход: он оставит шумный свет, он возвратится туда, откуда пришел; там, на берегу Днепра, он построит себе хату и будет жить среди своего народа. Конечно, он и там будет продолжать делать свое дело, петь чудные песни и будить уснувшую мысль. Жизнь с народом возвратит ему прежнюю силу и бодрость, а расширенная тяжким опытом и усиленной работой мысль еще глубже проникнет в существо народной жизни. Вообще решение поэта переселиться на берег Днепра и жить среди народа мы должны приветствовать как в высшей степени благодетельный поворот в его жизни.
Он устал, говорят нам. Было от чего, ответим мы. Но тяжкие испытания не лишили его творческой силы и способности “глаголом жечь сердца людей”… И кто знает, какие бы песни мы услышали из уст его, если б ему довелось осуществить свою мечту и пожить в своей хате над Днепром… “Слава мне не помогает, – пишет он Варфоломею Шевченко, – и если, думается мне, я не заведу собственного очага, то она меня и в другой раз погонит туда, куда Макар телят гоняет пасть. Так или иначе, а необходимо же куда-нибудь приклониться. В Петербурге я не высижу: он меня задавит. Тоска такая, что пусть Бог хранит от нее всякого крещеного и некрещеного человека…” И он торопит своего друга с покупкою места под усадьбу. После нескольких неудачных осмотров и попыток купить они выбрали, наконец, место возле Канева, на правом берегу Днепра.
“Там, на высокой горе, – пишет ему Варфоломей Шевченко, – есть лесочек, посреди того лесочка – полянка; далеконько от города; внизу несколько рыбачьих хат. На горе очень много диких яблонь и груш; можно будет садик развести. “Любый староденный Днипро” будет казаться тебе под самыми ногами. Криничная вода недалеко, а рыба каждое утро будет свежая, так как рыболовы будут ее возить мимо твоего порога…” Такая идиллия ожидала Шевченко, и она, казалось, близилась к осуществлению. Скоро над этой горой действительно был водружен крест, но не тот, который ставят плотники при постройках, а печальный могильный крест…
Но одинокая бобыльская жизнь, даже в хате над Днепром, не могла особенно привлекать Шевченко; он не вынес бы одиночества. Отсюда понятны настойчивость и торопливость, с какими он хочет во что бы то ни стало “сдружиться”. Он ищет, очевидно, уже не жену и подругу, а просто хозяйку; поэтому-то и неудачи не особенно задевают его. Начинает он с Хариты, крепостной девушки, служившей по найму у Варфоломея Шевченко; он спрашивает в письме, не сватает ли ее кто, и просит Варфоломея, если нет, чтобы он выпытал, не пойдет ли она за него замуж. Приятель был озадачен таким выбором и пытался убедить поэта, что Харита ему не пара. “Человек ты письменный, – пишет он, – дело твое такое, что, живучи над Днепром в одиночестве, только с женою, ты почувствуешь когда-нибудь, может быть, надобность похвалиться перед женою, что вот тебе пришла такая-то мысль, что вот что ты написал, да и захочешь прочесть ей. Что же тебе скажет Харита?… Тогда ты еще больше затоскуешь. Или если Бог даст деток, кто же покажет им дорогу?…” На это поэт отвечает: “Твои рассуждения хороши, спасибо тебе! Ты только забыл одно: я по плоти и духу сын и родной брат нашего бесталанного народа, так как же я могу соединиться с… панскою кровью? Да и что такое образованная барышня будет делать в моей мужичьей хате… Мать – при всяких условиях мать: если она любящая и разумная, то и дети выйдут в люди; если же она хотя бы и образованная, но лишена разума и сердца, то и дитя вырастет негодяем, все равно как в шинке…” Он настоятельно и не в одном письме просит друга, чтобы тот устроил дело в его пользу, а иначе угрожает жениться на такой “шерепи”, что и ему стыдно станет. Однако Харита заупрямилась; она считала Шевченко за пана и боялась, что тот хотя и выкупит ее, чтобы жениться, но затем закрепостит на весь век. Поэтому Хариту пришлось оставить, хотя и не без сожаления; поэт просит высмотреть для него другую дивчину, даже вдову, лишь бы “честного роду”. И не одному только названому брату он дает такие поручения. Раньше он о том же просил жену Максимовича. “Жените, – просит он ее, – будьте так добры. А то, если не жените, то и сам Бог не женит, так и пропаду бурлаком на чужой стороне…” Наконец сам поэт встретил у знакомых в Петербурге одну девушку: хохлушку, крепачку и сироту, то есть именно то, что ему было нужно, – и остановил на ней свой выбор. Лукерья, так звали ее, была очень миловидной девушкой, но ленивой, неряшливой и необыкновенно ветреной. Ей не нравился Шевченко, “старый та сердитый”, но она готова была выйти за него замуж, потому что считала его богачом. Шевченко объявил ее громогласно своей невестой, возил даже к графине Толстой, поместил на отдельной квартире, причем “господа” боялись отпустить девушку, и он, присевши к столу, тут же написал экспромтом стихотворение: