Лантарова подкупали откровенность и открытость, с которыми Шура вел с ним беседы. Он не позировал, не пытался выстроить из себя монументальную личность, и искренность порождала совершенно новый уровень рассуждений. Он не боялся говорить все, что приходило в голову. И это располагало к дальнейшему разговору.
На следующий день, когда после позднего завтрака и полуторачасовой работы за столом Шура засобирался ехать к Евсеевне, Лантаров доковылял к нему на костылях. Ему почему-то не давала покоя высказанная накануне мысль – это казалось удивительным, потому что раньше такие вещи его вообще не беспокоили. Теперь в голове у него зародилось сомнение.
– Слушай, ты вот толкуешь: миссия, миссия… А вот не могу понять, на кой черт она нужна?!
– Тут все проще. Все начинается с того, что мы смертны и рано или поздно отправимся в иной мир. Но нам не хочется умирать, согласись.
– Ну, в общем, да… – Лантаров почесал затылок, слова собеседника звучали убедительно. Он просто никогда об этом не думал – смерть в его восприятии существовала в виде какого-то расплывчатого черного пятна, которое находится где-то очень далеко от него, и неизвестно, когда коснется.
– Я думаю, я даже уверен, что ни одно живое существо не приходит в этот мир зря. Каждая клетка пришла сюда учиться и учить. Так вот, – продолжал Шура, прищурив глаза, – то, что умрем, нас тайно или явно беспокоит. Кого больше, кого меньше. Но однажды каждый живущий задает себе вопрос: но если так устроен мир, то зачем, почему я тут? И что останется после меня, кроме кучки праха? И человек все равно взывает о бессмертии, молится о том, чтобы не быть преданным забвению… Из-за этого он начинает делать что-то осмысленно серьезное. Строить города, создавать уникальные архитектурные формы, открывать школы, больницы, учить, лечить, заниматься наукой, писать картины, музыку, книги… Да мало ли форм?!
Последние слова Шура говорил проникновенно, почти страстно, и Лантаров даже решил, что впервые видит его таким взволнованным. Ему показалось, что этот человек перед ним, простой мужик с большими узловатыми, мозолистыми руками, говорит так, потому что пережил нечто страшное.
– И… – тут Шура запнулся и, как он обычно делал, когда набегала тень волнения, с силой сдавил одной ладонью другую у себя перед грудью, – и это мужество действовать и творить, несмотря на осознание кратковременности существования, и есть миссия. Направление вторично, главное, чтобы оно было созидательное и наполненное любовью.
– Ну, я если я попросту не знаю, какая миссия может быть моей. Тогда как?
– Очень просто. Это нормально, потому что через это подавляющее большинство людей проходят. Может быть, только святые знают свою миссию с самого начала, да и то я в этом не уверен. – Шура добродушно усмехнулся, он опять обрел утерянную на одно мгновение невозмутимость и стал толстокожим, как бегемот в африканской саванне. – Ищут многие, и когда человек начинает искать миссию, это означает, что он уже начал меняться, что уже он иной, чем прежде. Так что получай знания, читай, впитывай, смотри внимательно вокруг. Но главное – думай, размышляй. Если всерьез задумаешься над миссией – ее осознание обязательно придет. Причем не так важно когда. Придет вовремя. Когда созреешь…
Шура откинул плечи, а затем глубоко вздохнул, посмотрев вдаль, за косматые макушки сосен за домом. Он будто колебался, не добавить ли еще чего-нибудь.
– И еще, знаешь, вот что. – Он посмотрел в глаза своему молодому другу, и Лантаров увидел в них внезапно налетевшую тень печали. – Не стоит, нельзя роптать и сомневаться. Понимание истинной миссии может измениться в процессе жизни. У меня было именно так. Мое понимание вызревало слишком долго, но все-таки это произошло. После осознания подлинных ценностей. Я свою миссию осознал только после сорока лет, но главным считаю то, что она вообще появилась в моей жизни. И она появилась, как спасение. Как избавление от боли и страдания в виде тяжелой болезни. Так, что, считай, что я в твоей шкуре побывал. Но с тех пор я зажил счастливо.
– Вот как… – только и произнес Лантаров.
А Шура вышел из дома и побрел к машине; и по его склоненной в раздумье голове, по скатившимся плечам и еще многим другим неуловимым признакам Лантаров понял, что признание это далось лесному жителю нелегко.
Действительно, сложнее всего Лантарову было справиться с тем, что Шура называл позитивным мышлением и воспитанием целостного мировоззрения. Фактически речь шла не просто о коррекции отношения к мирозданию, но о контрреволюции в голове, переходу к иному взаимоотношению со всей окружающей средой. Этот беглец от цивилизации все время повторял, что это не его система, не набор средств для реабилитации больных, но просто образ жизни, ведущий к гармонии и равновесию между окружающей средой, человеческим телом, его разумом и его духом. «Кирюша, это мышление, позволяющее расчехлить сознание. Так мудрые люди жили всегда. Я – не новатор. Планета сейчас трещит по швам, и оттого число возвращенцев к природе выросло до невообразимых масштабов», – как-то заявил он, разъясняя одну из своих запутанных идей. Лантарову нравилось, что с ним возятся, ему импонировала причастность к какому-то небывалому эксперименту, как минимум, отвлекающему от боли и непреодолимого одиночества. Но более всего подкупала его откровенность Шуры – ее природу, как, впрочем, и саму идею своего пребывания подле него – он понять не мог, как ни силился.
Когда же Шура невзначай сообщил, что живет тут уже больше пяти лет, у Лантарова челюсть отвисла от изумления. Было воскресенье, и Шура затеял воскресить камин, который был совмещен с печкой и закрыт заслонкой. На улице было особенно холодно, и половинка набирающей силы луны, будто сточенная надфилем, висела над лесом так близко, что, казалось, ее можно было коснуться рукой, если открыть окно и приставить к стене деревьев лестницу.
– И тебе не было скучно?! – воскликнул он, когда на дубовых поленьях затанцевали огоньки. Шура, набросив несколько одеял на грубый стул, соорудил ему уютное кресло.
– Нет, – улыбнулся Шура, – напротив, только тут я обрел подлинный смысл жизни, который раньше смутно искал и не находил среди людей. Я и раньше чувствовал, что задыхаюсь в городе. Наша цивилизация, впопыхах слепленная из титана, пластика и стекла, только на первый взгляд кажется уютной. Но ее тотальная зависимость от технологий и фатальная оторванность от природы предопределила вырождение самого человека. Многие ученые всерьез говорят уже о распаде генома. Не задумывался, почему появилось так много учений о здоровом образе жизни, неимоверное количество духовных книг и предостерегающих пророчеств?
– Не-ет, – продолжал удивляться Лантаров, – я вообще никаких таких течений никогда не встречал и даже не слышал о них. Ну а книги я последние годы читал все реже – они навевали на меня тоску.
Шура понимающе повел подбородком.
– Значит, ты должен благодарить Творца за свою аварию. Не обижайся, но таких считают живущими в невежестве, независимо от полученного образования. Можно окончить Сорбонну или Гарвардский университет, заработать миллионы, но так и не понять смысл бытия.
– Да ну! – решительно отмахнулся Лантаров и подумал: «Во всем, ну во всем ищет пользу и благо! А ведь попросту заговаривает сам себя. Еще в больнице меня этим изводил».
– Да-да, а у тебя появился шанс познать такие вещи, которые раньше пролетали мимо, – убежденно заметил Шура, вдруг положив руку Лантарову на плечо и сделав это так бережно, будто боялся причинить боль его больному телу. Тотчас парень ощутил истовый, прожигающий жар от его ладони, такой же сильный, как у пламени реального огня в камине.
Лантаров промолчал, глядя на краснеющие древесные угли, дарящие тепло и загадочные блики, – впервые возник момент, когда ему стало уютно и беспричинно радостно на душе. Он заметил какое-то неожиданное сходство Шуры с отцом, в котором тоже присутствовало много сумасбродных идей. Он вспомнил, как отец порой так же наставительно, хотя и без упорства, говорил о вещах, которые он откровенно высмеивал. «Да, в них обоих предостаточно сумасшествия. Это мимо них пролетало много, а не мимо меня», – подумал он, но без неприязни, а с какой-то нежностью, и тоска стала разливаться в его груди. Внезапно на ум пришли наполненные угаром душевных потрясений есенинские строки: «Кто любил, уж тот любить не может. Кто горел, того не подожжешь». О ком это, о нем? Да, он много горел, много испытал. Но любил ли? Вряд ли… Может, это и имеет в виду Шура?
– Мир одной ногой попал в смертельный, уничтожающий его водоворот. – Шура продолжал говорить будто самому себе, глядя куда-то в глубины огня и как бы размышляя вслух. Он убрал руку с плеча молодого друга, облокотился на спинку деревянного стула и после глубокого вздоха продолжил: – Наркомания, беспринципность и презрение человеческих ценностей, алкоголизм, неприкрытый разврат, безнаказанный разгул агрессии – почти все это уже было пройдено, только в несколько иной форме. Подобно Римской империи, все это падет – скоро. А аватары, пророки приходят с миссией спасения, и так было всегда. Только сейчас все гораздо сложнее – технологии тащат за собой практически всю цивилизацию…
– И что, все погибнет от ядерного взрыва или третьей мировой войны? – Лантаров спросил без вызова, но с неподдельным интересом; ему было и странно, и любопытно слушать, что думает о внешнем мире человек, который сам почти не взаимодействует с ним.
– Нет, – как-то жестко и даже жестоко проговорил Шура, и Лантаров в свете живого пламени увидел, как заиграли на его скулах желваки. – Все решится гораздо проще – в ходе тихой всеобщей пандемии. И как всегда, медицина окажется бессильной, потому что будет биться над поиском лечения болезни, а не вникать в ее причины. Но это не будет Всемирный потоп или внезапное уничтожение друг друга в глобальной войне. Будет великая, всепланетарная чистка, какой еще не знала планета. Сначала люди, способные думать, массово побегут из больших городов, потому что жить там станет невмоготу – техногенные катастрофы, природные катаклизмы, безудержный терроризм и эпидемии неизвестных болезней будут душить массы, подобно нервнопаралитическому газу. Низменные, грубые вибрации обывателей давно охватили плотными кольцами города – там скоро станет почти невозможно выжить развитому духу. Затем группы наиболее мудрых единомышленников, сопровождаемых аватарами, будут организовывать новые формы жизни на почтительном удалении от ставшей опасной цивилизации – они-то и обратят оставшихся в живых в новую веру или, вернее, вернут к старым, давно забытым знаниям. И только тогда будет преодолена планетарная карма и мир выйдет из вселенского цикла невежества…
Лантарову, который слушал наставника, затаив дыхание, стало жутко от предсказаний – теперь Шура походил на волхва, которому только и недоставало, что посоха да бороды до колен. В этот момент огонь, атаковав недавно подброшенные поленья, стал живо разрастаться, будто был отдельным живым организмом, жарким ненасытным демоном.
– Смотри… Как пламя захватывает дерево… Просто заглатывает и затем медленно пережевывает. Как сама смерть… – Разомлев у огня, Лантаров завороженно смотрел на безнадежную борьбу томящегося в огне, потрескивающего от пыток пламени некогда могучего дерева. Он говорил сам себе, едва ли не впервые подумав, что все обречено на умирание. Шура нагнал на него облако философии. Он повернулся к умолкшему собеседнику, будто ища у него поддержки, по его молодому, бледному от болезни лицу метались огненные блики. – Шура, неужели тебе тут не было одиноко и… страшно? И не являлись мысли об обреченности всего?
Шура ответил не сразу. Он взял кочергу и пошевелил угли. Искры радостно посыпались в разные стороны, заигрывая с человеком и предлагая ему нескончаемый гейм искушения.
– Были, конечно. Тут, в этом доме, я умирал и выживал. Не один раз.
У Лантарова возникло мимолетное чувство, что сейчас именно тот случай, когда можно прояснить нечто важное.
– Шура, зачем я тебе нужен? – спросил он вдруг. – Зачем ты взялся меня выхаживать?
Одинокий волк некоторое время хранил молчание. Затем тихо начал говорить:
– Я притащил тебя сюда, чтобы вынудить тебя слышать собственный голос и научить слушаться его. Природа обладает колоссальной регенерирующей силой, она одна, если только ей не мешать, способна поставить тебя на ноги. Мне показалось, что ты хотел этого, что в тебе есть желание жить наполненно. Считай, что это моя миссия, ну, у каждого в голове свои букашки. Договорились? Одно могу пообещать: хуже, чем в больнице, тебе не будет.
Лантаров, мрачно нахмурившись, промолчал, и хозяин загадочного лесного дома принял это как согласие.
– Но ты взял меня к себе, как берут собачку, чтобы приручить и научить служить по-особому. В твоем случае это означает – приобщить к своей вере. Ведь так?! Но ты не угадал! Я не смогу, да и не собираюсь становиться таким, как ты.
Шура пожал плечами, как бы говоря: «Как хочешь, это твое право и твой выбор». Затем он отвел их назад, точно готовился выполнить какое-то гимнастическое упражнение. И уже потом тихо, отчего его низкий голос стал приглушенным, промолвил:
– Тот, кто берет собачку, становится ее хозяином. У меня же – все наоборот. Я сам пошел в услужение. А это – совсем другое дело.
– Ну тогда объясни мне такую вещь: почему ты выбрал именно меня и почему именно в этот момент?
Молодой человек стал требовательным и нетерпеливым – в нем росло ощущение обманутого или, по меньшей мере, втянутого в игру, с правилами которой его не потрудились ознакомить.
– Тут нет никакого особенного секрета, как нет и мистики. Просто в этот момент я принял собственное решение.
– То есть, если бы ты не увидел в больнице меня, то взял бы кого-то другого?
Лантарова больно кольнула мысль, что исключительность их знакомства и дружбы была всего лишь следствием Шуриного эксперимента.
– Не знаю. И да, и нет, – немного неуверенно ответил Шура и, внезапно посуровев, сжал зубы.
– Как это? – Лантаров чувствовал, как в нем закипает злоба. Он стал тяжело дышать.
– Это значит, что я выбрал не просто кого-то, но наиболее достойного человека. Личность, способную измениться, чтобы ответственно нести дальше те особые знания, которые я намерен передать.
– А если мне не надо твоих сраных знаний?! – с вызовом завопил Лантаров. Он был похож на ребенка, которому в магазине купили не ту игрушку, и уже чувствовал себя заведенным настолько, что не мог остановиться, подобно плюшевому ослику, отчаянно танцующему, пока не разожмется окончательно пружина заводного устройства.
– Ну, тогда уходи. – Лантарова наповал убила невозмутимость и нечеловеческое хладнокровие Шуры. Только его глаза с сузившимися зрачками стали излучать едва ощутимый холод – такое леденящее бесстрастие человек ощущает, когда входит в стерильную операционную. – Я готов отвезти тебя в любой момент – куда ты хочешь.
Именно это бесстрастие и непривычное, неожиданное отсутствие эмоций мгновенно остудили пыл Лантарова, и до него стал доходить и смысл сказанного хозяином лесной обители. Юноша понял, что зашел слишком далеко, и тут же пошел на попятную.
– Но все-таки объясни, почему решение пришло именно тогда, когда мы познакомились? Мне это важно, чтобы понять, что я – не подопытный кролик, а определяющими были именно наши человеческие взаимоотношения. Я ведь поверил тебе, как другу. – К концу предложения Лантаров окончательно стих, и его слова теперь звучали просительно и взволнованно. Он превратился опять в того несчастного ребенка, которого недолюбили и недоласкали в детстве, которого слишком часто бросали наедине с собой, превратив в нервное, беспокойное и черствое существо. И он видел, что Шура прекрасно понимает, что именно с ним происходит.
– Да, есть еще одна сопутствующая причина. – Шура говорил так же тихо и спокойно, как и прежде, только голос его стал несколько приглушенным и напряженным, а ладони его плотно сцепились и сжались, точно руки боролись друг с другом. А Лантаров тоже интуитивно напрягся всем телом и поддался вперед. – Дело в том, что именно в период, когда я находился в больнице и стал вставать на костыли, я договорился о проведении тестирования в онкологическом диспансере – он там рядом находится. Договорился с врачом, чтобы никто не знал… И прошел… Так вот, моя опухоль полностью исчезла… И это меня потрясло, это было для меня подобно небесной вспышке. Озарением. Первая мысль у меня явилась: но ведь не случайно опухоль исчезла, это знак свыше, что мне точно даровано продолжение жизни для чего-то более важного, чем способность исцелить себя. Но если так, то зачем? Для чего? И тогда я подумал: может, для того, чтобы результаты моей собственной борьбы кому-то пригодились и не канули в Лету? Это был импульс к началу служения, вот что.
Только в конце, когда монолог Шуры стал прерывистым, Лантаров заметил, что говоривший сильно взволнован. «Так вот оно что! Ему не хотелось раскрыться предо мною». – Лантаров только теперь понял, что для Шуры все это так же важно, как и для него. Но он все равно никак не мог понять, почему именно на него пал этот судьбоносный выбор.
– Слушай, я ничего не понимаю. Какая опухоль, о чем ты говоришь? И при чем тут онкодиспансер?
– Я тебе уже говорил однажды, что в свое время у меня была болезнь, которую врачи посчитали неизлечимой. Рак. – Шура помедлил, подбирая слова. Он олицетворял саму невозмутимость, только зачем-то взял в это время один из больших военных ножей и стал поглаживать его холодное, изогнутое, холеное лезвие. – Мне удалось его победить, и я до обследования в больнице был уверен, что просто заглушил болезнь. Подавил на некоторое время. А тут – мистика! Опухоль была и исчезла. Зачем-то это произошло! Для чего-то мне открылся шлюз новой жизни! Вот тогда-то я принял решение, что путь, который я прошел, не должен стереться, исчезнуть. Должны быть и другие звенья этой чудесной цепи, продолжение в виде других спасенных жизней, здоровья. Идей. И тут – встреча с тобой. Дальше ты знаешь.
Лантаров был окончательно сбит с толку.
– Шура, но почему не врачи? Почему не рассказать об этом врачам? Почему я, который сам ничего не умею и не знаю?
Шура пожал плечами.
– Врачам это ни к чему. Кроме того, медицина пичкает больных таблетками – безумной отравой, которую люди добровольно суют себе в рот, не понимая тлетворных последствий.
– Но разве таблетки не облегчают участь тяжелобольных, не устраняют боль? – Глаза Лантарова округлились. – И разве врачи не спасают жизни после несчастных случаев? Как в моем случае, например?
– Все это верно. Но я говорю о глобальной миссии медицины. Она не принимает древней мудрости – у нее несварение информации. Почему? Потому что это противоречит многому тому, чему их учили годами. И мои идеи будут мешать коммерции, нанесут удар фармакологии – весь мир ведь упорно работает на таблетки и затем травится ими. Но дело не только в этом. Дело в генеральном принципе: медицина лечит болезнь, а исцелять следует организм. А затем у нас с тобой завязалась дружба. И я подумал: может, это тоже знак свыше? Ведь мы не могли встретиться случайно, правда? Судьба множество раз посылает нам знаки, дает шансы, но мы чаще отказываемся от выбора из неверия или слабости. Вот я и решился. Так что извини, дорогой. Если завтра скажешь, что хочешь уехать, я тебя отвезу… А теперь давай спать.
И с этими словами Шура решительно встал, водрузил нож на прежнее место и, не оставив собеседнику возможности возразить, побрел к своей кровати.
«Ты думаешь, что меня, человека, прожившего всю жизнь в городе, привыкшего к развлечениям, наслаждениям, легкой и непринужденной трате денег, к доступным телкам и разнузданному сексу, к отравленной, как ты говоришь, пище, да и к лени, чего уж тут красоваться, так вот, что такого меня можно переделать за месяц жизни в лесной избушке, на отшибе цивилизации?» – Лантаров хотел крикнуть эти слова вдогонку уходившему. Но почему-то промолчал.
После неизменной утренней практики с пяти до семи часов, получасового совместного занятия, к которому Лантаров стал постепенно привыкать, и обязательного обливания на морозе Шура уехал по делам. Лантаров некоторое время слонялся по дому, от безделья задевал кота, пока он не схоронился глубоко под кроватью на недостижимом для человека островке пространства. Наконец глаза его случайно нащупали на рабочем столе две толстые тетради, аккуратно и ровно выложенные одна на другой. Они бросались в глаза на фоне многочисленных книг, все с той же рабочей небрежностью разложенных на столе. Раньше он никогда не видел этих тетрадей – замусоленных и одновременно оберегаемых. Лантарова одолело любопытство, и он подобрался на костылях к тетрадям. На верхней были загнуты лоснившиеся от частых прикосновений обложка и листы, а корешок был плотно оклеен липкой лентой, какую используют для ящиков в магазинах электроники. В верхней части обложки расплылось жирное пятно неизвестного происхождения размером с пятикопеечную монету. «Черт возьми, вот это находка!» – воскликнул Лантаров, когда увидел надпись черным фломастером «Дневник Шуры Мазуренко. Опыт освобождения».
Немного помедлив и повертев в руках первую тетрадь, он открыл. Вступление его ошарашило.
«Я… убил человека. Нет, не так! Ведь человеков я убивал и раньше. Просто раньше я убивал по приказу – то были так называемые враги, клыкастые, когтистые, способные на все. За их убийство я получал награды и зарабатывал непререкаемый авторитет в глазах тех, кто меня посылал убивать. И еще – истое благоговение и безоговорочное благословение со стороны всех тех, кто знал о моих деяниях. А однажды за особо яростную резню я даже получил необычайно ценную отметину великой страны – Орден. Не только сослуживцы, но все, кто слышали обо мне, неподдельно восхищались той нашумевшей историей, названной впоследствии подвигом. Да что там окружающие, все так называемое общество считало меня героем, гордилось мною. И я сам, глядя в зеркало на великолепную Красную Звезду, умилялся собой… А теперь все перевернулось с ног на голову. Теперь же я убил человека, не врага. Убил сам, без приказа, без команды, даже без явного намерения убить. Но я все-таки убил, и отныне я не герой, а просто убийца…
Я запомнил жуткий шок безумия, когда застыл в когтях нелепого случая, стал жертвой непредвиденного заговора судьбы. В одно мгновение героя не стало! Он испарился. В момент, когда остановилось сердце лейтенанта Андрея Тюрина, умерли сразу два человека: убитый и убийца. Самое страшное, что я совершенно отчетливо это осознал, уяснил в тот самый миг, когда чей-то холодный, потусторонний голос мрачно, тоном третейского судьи произнес, как пожизненный приговор мне: «Да он мертв…» Наступило ужасное оцепенение, кладбищенская тишина, разрывающая мозг на части, окутала все. Все вокруг похолодело и застыло, расступившиеся люди двигались в дымке, как в замедленной съемке немого фильма, и ничего, абсолютно ничего не было слышно. Меня сковал леденящий ужас, тиски проникшего внутрь орудия для пыток неумолимо сжали сердце, в лицо подул порывистый, тревожный, холодный, колючий ветер, неся запах ядовитого болота, и призрачная могильная тень медленно опустилась, накрыла меня навсегда. Я смотрел в пустоту, отчего-то видел перед собой укоризненный взгляд шахтера-отца, свято верившего, что я стану героем. Но на месте сверхчеловека, на месте непобедимого бойца уже стоял с поникшей головой жалкий преступник. Я задыхался, захлебывался в собственной злобе и бессилии, но уже ничего не мог изменить. Меня не покидало ощущение, что я долго и старательно снимал фотоаппаратом неопровержимые доказательства своего геройства, но кто-то вероломно засветил пленку…
На этом можно было бы поставить точку… Но… Ведь ничто не заставляет нас так лихорадочно искать истину, как осознание конечности любого жизненного проекта. И понимание быстротечности своего пути заставляет душу корчиться от судорожного желания исполнить то, что в каждом заложено свыше, некую миссию, дарующую спокойное принятие неизбежного как зеркальное отражение совершенного, позволяющего заявить на Высшем суде: «Мое пребывание тут было не зря, я все-таки что-то успел, что-то оставил после себя». Потому-то суровый голос внутреннего разума настойчиво кричал мне изнутри: «Почему так случилось?! Разве так бывает, чтобы еще вчера ты был настоящим героем, а уже сегодня – презренным изгоем общества?!» Я поклялся разобраться, бесстрастно, без стыда и смущения выстроить свою жизненную монограмму, чтобы ответить только на один вопрос: что нужно сделать, чтобы получить право исполнить высшую волю?»
«Ого, – подумал Лантаров, прочитав вступление, – не все так просто в лесном конклаве, как я предполагал. А у него, оказывается, есть тайна. Есть грех и порок, похлеще, чем у обычного человека». И поглощенный желанием узнать о хозяине лесного дома как можно больше, читатель перевернул несколько пустых страничек.
«С самых первых дней, когда явилось понимание, что запальчиво играющий в войну мальчик с грязными по локоть руками и вечными ссадинами на коленках это и есть я, во мне отчаянно боролись две равноценные силы. Одна была светлая, мягкая и нежная, похожая на любовь. Я отчетливо ощущал ее в трогательных прикосновениях матери, в хрупкой и трепетной, как пламя свечи, жизни жмущегося к человеческому теплу котенка и даже в живом цветке на грядке или в яблоке. Но присутствовала и вторая сила, противоположная, отчего-то возбуждающая больше первой. Впервые я уловил ее еще беспомощным ребенком – в редких, но жестоких всплесках ярости отца, которые начиняли меня порохом насилия, напряженности и враждебности. В глубоко упрятанной коробочке бессознательного, в тайнике маленького мальчика осталось острое впечатление, что именно так должен поступать настоящий мужчина, когда ему особенно тяжело.
Эти ощущения неожиданно выросли, угрожая вытоптать ростки любви. Случайно подсмотренная кровавая сцена дерущихся хмельных парней оставила во мне неизгладимый отпечаток приторной сладости варварства. Мы, возвращающиеся домой второклассники, окаменели, не в силах убежать, и в моей голове тут же отпечатался с беспощадной точностью снимок адской сцены. Стоящий на четвереньках человек, у которого вместо рта было кровавое отверстие; из него обильно сочилась красно-желтая пенящаяся субстанция, очень похожая на грязноватую пену морской волны, когда она исчезает в песке. Помертвелые, ничего не выражающие глаза, как потухшие матовые лампочки. Двое атакующих с лютыми воплями били его ногами, попадая в живот и в грудь, тогда как третий с совершенно озверевшим взглядом схватил поверженного рукою за чуб и, заглядывая в его помутневшие глаза, что-то выкрикивал. Победоносное рычание дикаря, улюлюканье людоеда, надрывное мычание жертвы – это отдалось в сердце и засело там навсегда радиоактивным осадком.
Способность понимать происходящее вернулась в тот день лишь дома. Я тяжело дышал и дрожал, как будто это меня били и хватали за чуб. Но удивительное дело, кроме страха во мне проснулось еще какое-то смутное чувство, ощущение жуткого сладострастия, которому я не мог дать объяснение и которое почему-то жило внутри, помимо моего желания. Оно родилось из появившегося неосознанного желания смотреть на безумное сплетение сильных людских страстей, наслаждаться бесчинством, болью одного и силой другого. Напуганный и придавленный картиной насилия, я трепетал пред страшным открытием – во мне отчетливо проснулась жгучая жажда силы. Помимо воли, детское воображение много раз переносило меня на место побоища, и я жаждал растерзать нападавших, как лютый зверь разрывает клыками свою добычу.
Сотрясения растревоженной души вскоре успокоились, но что-то от загнанного зверька все-таки осталось внутри меня, продолжая жить отдельной жизнью, как будто задремав до поры до времени. И маленький юркий и, как оказалось, смелый зверек не заставил себя долго ждать. Как-то в классе я повздорил с крепким озорным мальчишкой. Напористый и злой, он ухватил меня за грудки, причем пуговицы на рубашке мгновенно выпорхнули, я был близок к позорному фиаско. Как вдруг изворотливый и находчивый зверек, спящий внутри меня, спохватился. Повинуясь ему, я ухватил горшок с растением на подоконнике и опустил его на голову обидчика. Тот, схватившись за голову, перепачканную землей и густой багряной кровью, орал так, словно умирал. У меня подкашивались колени, но потом первоначальное состояние оцепенения, придававшее мне схожесть с железным дровосеком с проржавевшими конечностями из сказки об Урфине Джусе, постепенно сменилось приливом нового, неведомого ранее ощущения – тайного ликования и гордости за свое превосходство».
Чтение захватило Лантарова целиком. В первый момент он ужаснулся, что делит крышу с преступником и убийцей. Но тут же возникло устойчивое ощущение, что Шура, которого он знает, и Шура, о котором он сейчас читал, два совершенно разных человека.
Лантаров взглянул на настенные часы – они показывали половину одиннадцатого. Несколько часов в запасе у него было. Он устроился поудобнее на своем жестком лежаке – так, чтобы тело находилось в полулежащем и наименее болезненном положении. Он стал читать дальше, все больше увлекаясь откровениями своего нового друга.
«Борьба светлых и темных сил внутри меня обострилась, когда внезапно нарушился их баланс. Мой отец, простодушный и выносливый трудяга, безропотно тянул лямку на одной из тех украинских шахт, где часто погибают в завалах или от подземных взрывов скопившихся газов. Но, выработав привычку к опасности, мой неутомимый родитель получил удар с другой стороны: в один ничем не примечательный день он принес из больницы тот роковой рентгеновский снимок, на котором на месте одного легкого было темное пятно. Я навсегда запомнил его печальные, смиренные глаза, затянутые пеленой безнадежности, и еще впервые веревками повисшие, беспомощные руки – как у загнанного животного, уже знающего свою судьбу. Через месяц отца не стало – типичная история для жителей нашего маленького шахтерского городка. В один миг я простил ему все: и вспышки беспричинной злобы, и деланую небрежность по отношению ко мне, и нарочитую мрачность репрессированного олимпийца, так и не получившего награды.
Кроме могилы отца со скромным железным крестом, нас больше ничто не держало в том забытом Богом месте, и мать решилась начать жизнь с чистого листа. «Ты родился, чтобы стать героем, у тебя получится», – часто твердил мне отец перед смертью, подобно тому, как повторяют мантры. И я верил ему, не понимая, почему родители перекладывают на плечи детей свои нереализованные идеи. В школьном дневнике, под шершавой коричневой обложкой, у меня была спрятана тайно вырванная из книги в школьной библиотеке картинка с изображением Спартака на гладиаторской арене. Сверкающее лезвие его короткого меча, устрашающие бугорки мускулов и особенно его одержимый, пылающий холодным огнем взгляд победителя долгое время вдохновляли меня на ежедневную борьбу с собой. Я решил, что сначала закалю тело, а дальше время подскажет мне, куда направить энергию…