Администрация Восточной Сибири в те годы считалась, по российским меркам, либеральной, хотя сам Муравьев не без оснований слыл крайним деспотом. Здесь бытовали разные взгляды, подчас весьма неортодоксальные. Кое-кто в этих кругах уже вынашивал мысль о создании Сибирских Соединенных Штатов, которые могли бы в будущем избавиться от давящей опеки Петербурга, как Северо-Американские Соединенные Штаты освободились из-под власти Лондона. Одним из людей, близких к Муравьеву, был Михаил Александрович Бакунин, называвший генерал-губернатора в одном из писем человеком необыкновенным «и умом, и энергиею, и сердцем», редким для России представителем типа «людей делающих», либеральным демократом, поборником децентрализации и «самостоятельного общинного самоуправления», врагом бюрократии[144]. По словам историка анархизма Макса Неттлау, будущий знаменитый анархист видел в своем начальнике «человека, предназначенного для этой цели» – создания «новой, богатой ресурсами славянской страны», «энергичного диктатора с широкими взглядами, который, подобно самому Бакунину, мечтал об освобождении крестьян, о славянской федерации, о войне… с целью освобождения славян»[145]. Опираясь на эту «сибирскую мечту» – какой бы наивной она ни была, – революционер надеялся в будущем вернуться в Европейскую Россию и поднять ее на бунт. Но в 1861 году Муравьев получил отставку с поста генерал-губернатора, и в июне того же года Бакунин выехал из Иркутска на Амур, а затем бежал за границу. Через несколько лет ему предстояло в Европе завершить эволюцию своих взглядов от славянского федерализма к космополитическому анархизму и возглавить антиавторитарное крыло Первого Интернационала. С Кропоткиным, который прибыл в столицу Восточной Сибири в сентябре 1862-го, они разминулись всего на год и пару месяцев. Двум виднейшим фигурам российского и мирового анархизма так и не суждено было свидеться. Ни тогда, ни после…
Но и в 1862 году, когда Кропоткин собирался после окончания Пажеского корпуса отправиться служить в далекую Сибирь, чтобы осуществить свои мечты о реформировании России и одновременно обрести независимость от удушливого контроля со стороны отца, Восточный край все еще слыл оплотом либерализма и при новом генерал-губернаторе Михаиле Семеновиче Корсакове (1826–1871)[146].
Весной 1862 года обучение Петра Кропоткина в Пажеском корпусе подошло к концу. Как выпускник, он имел право поступить по выбору в любой гвардейский полк или пойти в армию поручиком. Неожиданно для начальства и товарищей по учебе юноша попросился в Амурское конное казачье войско. Это военное формирование также было детищем Муравьева, который еще в 1849 году подал царю проект его формирования – для противостояния китайцам. Указ об образовании Амурского казачьего войска был подписан 8 декабря 1858 года.
Друзья принялись вышучивать экзотическую форму будущего казака: черный мундир с красным воротником, серые шаровары и собачья папаха. Но Кропоткин был непреклонен. Ему еще предстояло уговорить отца, а это было самым нелегким делом. Родитель прислал директору Пажеского корпуса, генерал-лейтенанту Сергею Петровичу Озерову, письмо, где заявлял, что категорически возражает против планов сына. Отговорить Петра пытались все, вплоть до огорченного его решением Классовского, директора корпуса Озерова и помощника начальника военно-учебных заведений Никиты Васильевича Корсакова. Но юноша стоял на своем. Надеясь смягчить отца, он ссылался ему на возможность сделать на Амуре блестящую карьеру. Но дело стопорилось.
Неизвестно, чем бы все закончилось, если бы Кропоткин не отличился при пожаре, который вспыхнул в петербургском Апраксином дворе. Огонь переметнул на соседние здания, угрожал уже Пажескому корпусу, и справиться с ним никак не получалось. Лишь благодаря инициативе и самоотверженности Петра и его товарищей пожар удалось остановить. После этого великий князь Михаил пообещал написать генерал-губернатору Восточной Сибири и дать Кропоткину нужные рекомендации. Тогда вопрос о распределении был решен. Теперь и отец не возражал.
13 июня 1862 года на военном смотре с участием царя Кропоткин и другие выпускники были произведены в офицеры. Облик и поведение Александра II подействовали на Петра отталкивающе: император со злым лицом выкрикивал угрозы в адрес тех, кто изменит царю, престолу и отечеству. Кропоткину он даже напомнил собственного деспотического и капризного отца – так внезапное сходство воочию и ярко продемонстрировало юноше всю сущность авторитарной патриархальной власти. В Петербурге уже начинались преследования лидеров радикальной оппозиции. В эти дни был арестован Чернышевский, а в крепости Модлин расстреляны участники подпольной группы в русской армии: офицеры Иван Николаевич Арнгольдт, Петр Михайлович Сливицкий и унтер-офицер Франц Ростковский; рядовой солдат из этой же группы, Леонид Щур, – забит шпицрутенами насмерть…
Все это только усиливало стремление Петра как можно скорее покинуть Петербург. На представлении императору во дворце он заявил: «Я хочу работать, а в Сибири так много дела, чтобы проводить намеченные реформы». «Что ж, поезжай», – c усталым выражением ответил ему Александр II, и эта апатия заставила юношу похоронить всякие надежды на реформаторские планы монарха. «Он конченый человек»[147], – подумалось Кропоткину.
24 июня Петр Кропоткин выехал из Петербурга в Москву по железной дороге, чтобы затем отправиться к месту своей службы, в Сибирь. Юность закончилась. Начиналась взрослая жизнь.
«– Аурелиано, – уныло отстукал он ключом, – в Макондо идет дождь.
‹…›
– Не распускай сопли, Херинельдо, – чеканили точки и тире. – В августе всегда идет дождь»[148]. «Дождь шел четыре года, одиннадцать месяцев и два дня. Бывало, он затихал, и тогда люди принаряжались, их лица в ожидании погожего дня сияли радостью выздоравливающих, однако скоро все привыкли видеть в послаблениях природы предвестие еще более сильных испытаний. Небо раскалывалось со страшным грохотом, север без конца посылал ураганы, сносившие крыши и рушившие стены, вырывавшие с корнем последние кусты на плантациях…»[149]
Но дождь шел не в придуманном Макондо, не в Южной Америке, и не Габриэль Гарсия Маркес писал о нем. Дело было на Урале, в краю, достойном пера не менее искусного мастера слова. Во времена Федора Достоевского, Николая Лескова, Льва Толстого и Ивана Тургенева. В июле 1862 года. В Перми – губернском городе, торговом и промышленном центре…
«Проливной дождь лил, когда я выезжал из Перми, и вот прошло пять дней, а дождь перестает иногда лишь на несколько часов; холодно, сыро, петербургская изморось пробирает до костей»… «Дожди развели на дорогах такую грязь, что колеса уходят в нее по ступицу»[150], – писал казачий сотник, князь Петр Кропоткин. Но он не писатель, теперь он начинающий журналист. Мы пишем в свои блоги, а он сочинял корреспонденции в «Современную летопись» – воскресное приложение к газете «Московские ведомости». «Везде жалуются на необыкновенный холод: когда я был в Перми, максимум температуры достигал только 7 или 8º, а на восточном склоне Урала в одной из деревень говорили мне, что были уже раза три морозы, из которых один, 27 июля, такой, что вода в кадушке замерзла ночью более нежели на палец…»[151] Молодой офицер едет в края, которые в народе считают страной мороза, длинных зим. И холода, которые встретили его в пути, как будто предвещают это.
Путь на восточные окраины империи был в середине XIX столетия длинным и долгим, занимая многие месяцы. Железнодорожного сообщения с Сибирью еще не существовало: дорога из Москвы до Нижнего Новгорода в 1862 году еще только строилась, до Оренбурга линия была доведена в 1877 году, а Транссибирская трасса сооружалась уже в 1890-х. Так что ехать Кропоткину приходилось конным транспортом на перекладных, в кибитках, переправляясь через реки на лодках.
Но вначале он отправляется в Никольское, к отцу. И вместо запланированных нескольких дней задерживается там почти на три недели. Причина весьма банальная для молодого человека: первая любовь… Первая, если не считать ребяческого увлечения тринадцатилетнего Пети Варей Сорокиной, дочерью владелицы соседнего поместья, которой он даже посвятил стихотворение, зашифровав ее имя и фамилию в первых буквах строк[152]. Романтические чувства к семнадцатилетней Лиде Еропкиной, дочери соседского помещика, полковника, разгорались на живописном берегу реки Серены, вид на которую открывался с балкона барского дома в Никольском, а на склоне был разбит сад для прогулок с липовыми аллеями и цветочными клумбами[153]. Кропоткин даже начинает мечтать о том, чтобы остаться здесь и попытаться обрести покой[154].
Но эти мысли быстро проходят. «Что ищет он в стране далекой, что кинул он в краю родном?»
С Никольским, где его уже душит скука[155], он прощается хладнокровно и даже с нетерпением: «Давно пора». Петр уезжает «так далеко и, может быть, надолго». Но не так быстро он прощается с Лидией… В дневнике путешествия, который ведет Петр, он запишет: «А Лидия? Для меня это не более, как первая девушка, которая питает некоторое сочувствие – но не более того. Я равнодушен даже к тем местам, которые оставляю, я на них вырос; все, что я испытывал, это маленькая дрожь, нетерпеливость, маленькое легонькое волнение…»[156] Позднее он признается: это не было настоящей любовью.
Но насколько он сам был искренен? Судя по всему, эти чувства угасли не скоро. 1 августа в дневнике Петра прорывается печаль. Кропоткин вспоминает «ее чудесный веселый смех, улыбку, иногда очень милое наморщивание бровей»[157]. И Лида долго сохраняла свои чувства к Петру Кропоткину. Об этом ему писала мачеха, возможно, желавшая составить выгодный брак[158]. «Лидия… но она потому до сих пор любит меня, что меня нет, что видела она меня три недели, а через год еще две, и я уехал в такую даль, она ищет причин этому, милая. Потом это ее первая любовь»[159], – пишет он в дневнике 28 декабря 1862 года. А еще раньше, 11 сентября, в письме Петр просит брата прислать фотографии Лидии[160].
Они снова встретятся в Калуге в декабре 1863-го. Кропоткин будет в небольшом отпуске после командировки в Санкт-Петербург. Он нанес визит Еропкиным, затем танцевал с Лидой на балу. Это была последняя их встреча… «Лидочка до сих пор любит меня, до неосторожности»[161], – писал Кропоткин. Судя по тону его письма, родители Лидии были не в восторге. На следующий день они не пустили ее в гости к Кропоткиным. Как знать, поступи они по-иному, быть может… Но нет, не могло быть ничего… Петр был прав в одном – ни он, ни Лида не были готовы преодолеть то, что мешало им быть вместе.
17 июля 1862 года Кропоткин уезжает из Никольского в Москву, а уже 22 июля покидает старую столицу. Впереди был дальний путь – вначале по железной дороге до Владимира, затем на тарантасе, через леса и села – в Нижний Новгород, а оттуда еще четыре тысячи восемьсот верст до столицы Восточной Сибири. Полтора месяца длится дорога; города, пейзажи, реки, люди – все проходит в пестром калейдоскопе впечатлений. Перед молодым человеком колоссальной панорамой, в которой не знаешь, что ждет тебя за поворотом, открывается картина огромной страны. Владимир: тихая провинциальность, вишневые сады, холмы и овраги… Нижний Новгород: исторический Кремль, живописное слияние Оки и Волги, изобильная и шумная ярмарка, спектакль в театре… Разговоры с купцами, хозяином гостиницы и портным – изобретателем «вечного двигателя»… Печальная, наводящая пронзительную тоску песня бурлаков… Пароход «Купец», идущий вниз по Волге, а затем вверх по Каме: неспешные беседы с попутчиками-сибиряками… Университетская Казань с прекрасными мостовыми, старинными зданиями и красивой архитектурой… Волжские дали… Елабуга: местные жители, занятые обжигом гипса, и варварское вырубание лесов… Сарапул: город сапожных промыслов… Пермь: тишь, безлюдье и звон цепей проходящих мимо арестантов. Здесь пришлось застрять на несколько дней, с трудом удалось раздобыть тарантас и отправиться дальше на почтовых, под проливными дождями… Степи перед Екатеринбургом, Урал, знаменитый столб в том месте, где кончается Европа и начинается Азия… Горы и огромные леса… А далее – широкие просторы Сибири: долгие болота, довольство жителей, не знавших крепостного права, грязные улицы Тюмени, пышные луга и черноземные поля Минусинской котловины… Быстро развивающийся и военный Омск… Большой губернский город Томск, столь непохожий на города Европейской России… Опять болота и озера… Молодой попутчик, рассказавший о мечтах создать под Минусинском новое общество, независимое от царя… Красноярск, Саяны, тайга… Наконец – Ангара, и по хорошей уже дороге Кропоткин 5 сентября въезжает в Иркутск, столицу Восточной Сибири, город, в котором расположены дом генерал-губернатора, монастырь, церкви и дома, где живут двадцать пять тысяч жителей[162].
Каламбур? Совпадение? Мистика? С Петром вместе едет денщик Петров – отставной солдат, служивший еще его отцу в Никольском. Скука достала в дороге? Тянуло на гусарские шутки… Выстрелил из пистолета над ухом спящего денщика и закричал: «Петров, режут, разбойники, воры!»[163]
Впрочем, вскоре Петр Алексеевич раскаялся, очень самокритично поведав в дневнике о своем характере: «Вообще жизнь Петрова далеко не завидная. Еще в материальном отношении она сносна, я все делаю, что могу для него, но сколько он терпит от меня. И что я за отвратительная натура! Вспыльчивая, капризная, придирчивая донельзя»[164]. Довольно далеко от образа благообразного пай-ученого старичка, с младых лет смиренно посвятившего себя наукам, каким изображают Кропоткина некоторые его поклонники. Впрочем, и сам он, в порыве раскаяния перед человеком, которого успел обидеть, наговаривал на себя немало лишнего. В этом мы еще убедимся…
Веселый же нрав и склонность Кропоткина к шуткам отмечали многие его родственники, соратники и друзья. Так, известный анархист и один из первых историков анархизма, Макс Неттлау вспоминал: «И все-таки он оставался живым и веселым, любил шутить и смеяться, хотя иногда вдруг, в одну минуту, становился страшно суровым и серьезным»[165]. Так и тут – шутка, а потом серьезные мысли о своем характере и раскаяние…
Отношения с Петровым у Петра Алексеевича не сложились. Не получилось из них пары в стиле Дживса и Вустера, Баскервиля и Бэримора или Д'Артаньяна и Планше. Старый отставной солдат пил и доставал своего князя криками, руганью или просто пьяными разговорами, мешая работать. Гуманистическая увещевательная тактика не давала результатов. Петров, как правило, игнорировал не только вежливые просьбы, но и строгие приказания выйти и не мешать. Тогда выведенный из себя Кропоткин был вынужден за шиворот выводить его из своей комнаты, а то и, попросту говоря, давать по шее. Приходилось и запирать пьяного Петрова в его комнате, а затем выслушивать, как тот колотит в дверь и истошно орет: «Князь, пусти, я за тебя жизнь положу». Гуманистически и народолюбиво настроенный дворянин потом выносил «нравственную пытку», воображая себя держимордой, крепостником, солдафоном и извергом…
Петров же, за плечами которого был непростой двадцатипятилетний опыт службы в армии Николая I с ее палочной дисциплиной, гауптвахтой, битьем солдатских морд офицерами, унтерами, фельдфебелями и прочими прелестями, был непрост. Ему все эти строгости Петра Алексеича были как слону дробина. Главное – барин добрый! А раз добрый – значит, слабак, хлюпик! И чего с ним считаться-то? И отчего ж им не повертеть туда-сюда? И повадился Петров давить на гуманизм и жалость, Петру Алексеевичу на него же жаловаться – якобы тот ему выбил зуб, потом два зуба или придушил. Сначала «добрый барин» верил во все это, «извинялся, плакал». Но проверки быстро показали, что все зубы целы. И в начале июня 1863 года терпению князя пришел-таки конец. Пришлось Кропоткину с Петровым расстаться. Со своим слугой князь, впрочем, обошелся опять-таки гуманно по тем временам. Не без колебаний: «ведь он с голоду сгибнет». Жена Петрова стала получать пенсию из денег, высылаемых отцом Петру в Сибирь, а бывший денщик устроился работником к попу в девяноста верстах от Читы. А место старого солдата у сотника Кропоткина занял «сметливый, грамотный, читающий казак вестовой»[166]. Впрочем, чувство вины все равно не покидало князя, сетовавшего, что «идеально благородный человек» не выгнал бы Петрова, да и с чего бы тому не пить, когда «ему не было никакой работы», «а деньги у меня всегда не заперты»[167]. Ну а раз не заперты…
Впрочем, как видно из сибирских дневников, дорога, да и служебные реалии более позднего времени очень вдохновляли то на гусарские шутки, то на крепкие выражения…
Вот почтовые станции, где долго не дают поменять лошадей – в ответ Петру Алексеевичу приходится «буянить». Или в станице, через которую сотник Кропоткин едет в командировку, отказываются выдать нормальную повозку по предписанию. А почему? «Потому, что барин смирный» попался. И тогда приходится писать жалобу и грозить «учинить мордобитие». После этого повозка, подходящая для перевозки целой кучи вещей, конечно же, появляется[168]. Ну или читаешь книгу в избе на ночлеге, а с потолка на тебя сыплется «куча тараканов». И ничего – «сидел бы и занимался». Человек ко всему привыкает…[169]
Ямщики, везущие тебя, не только последними словами посылают друг друга, да еще и дерутся. А вот попутчик, «поэт и музыкант», развлекающий бывшего камер-пажа Кропоткина своими рассказами про «похождения с женщинами», «средние между материализмом и идеализмом». «…А из его рассказов недурно будет кое-что записать потом, хоть в виде рассказа. Как он сам предложил мне»[170], – отметил в дневнике Петр. Но не написал – не подошел Кропоткин на роль русского Боккаччо или Мопассана. Ну или рассказы сотоварищей по службе или рядовых казаков о том, как местный поп, однажды допившийся «до чертиков», вообразил, что дьякон хочет его зарезать. И по такому случаю скрывался от него в местной казачьей казарме, а во время загородной поездки ни с того ни с сего убежал в кусты, потом прятался на дереве с криками: «Нет, нет, не обманешь, он мне … отрезать хочет»[171].
Или вот местный почтмейстер, так перепуганный выговорами начальства, что во время обеда у губернатора принимает фразу «три печки» за пожелание вкатить ему триста ударов розгами. Не помогают даже слова губернатора о том, что ничего такого в виду он не имел. Бедняга почтмейстер уходит в отставку. Но это уже не Боккаччо и Мопассан – это Николай Гоголь, Антон Чехов и Аркадий Аверченко, недаром сотник Кропоткин печалится на страницах дневника: «Часто приходилось мне жалеть, что я не записывал рассказов про те курьезные личности, которыми прежде, да и теперь, хотя менее, изобилует Восточная Сибирь…»[172] Не откажись Петр Алексеевич от своего писательства – запросто мог бы написать какие-нибудь «Сибирские рассказы» по всем этим сюжетам…
И конечно, приходится наблюдать откровенные «свинцовые мерзости», как назвал такие случаи Максим Горький: «Нужно чиновнику девку, говорит "старшому", и "старшой" любую приведет, а то и прямо к родителям адресуется; они даже больше любят, чтобы не через чужих получали девку, а через родителей – "без огласки", по крайней мере, и это начинается с тех пор, как девка только может… хоть с 14 лет»[173]. По тому же разряду и реалии, которые вскрыла служебная командировка в Кабанскую волость Селенгинского уезда Забайкальской области. Здесь сотник Кропоткин расследует злоупотребления властью судебного заседателя Марковича, родственника военного губернатора Забайкалья Евгения Михайловича Жуковского. Заседатель приговаривал к жестоким телесным наказаниям многих местных крестьян, в том числе женщин. «Пришлось столкнуться с сибиряком, с его хитрой увертливостью». Иными словами, пришлось бывшему камер-пажу императора по многу часов беседовать с запуганными крестьянами, чтобы преодолеть их страх и добиться откровенных показаний. А потом была беседа с Марковичем, игравшим перед либеральным князем в либерального чиновника. «Меня взбесило это: гуманность на языке, а дерет баб и молодых женщин за ссоры и драки, я и наговорил ему самым вежливым образом самых милых вещей»[174]. И кончилась эпопея борьбы с произволом ожидаемо по-российски: Марковича перевели на более хлебное место в другой регион. Он получил должность исправника на Камчатке. Руководил местной полицией, разбогател, вышел на пенсию, а потом пописывал статьи в консервативные газеты России, поучая патриотизму молодое поколение и нехорошую интеллигенцию…[175]
Неудивительно, что под впечатлением от служебных и дорожных реалий в своих «сибирских тетрадях» и письмах брату Петр Алексеевич позволяет себе довольно большую свободу выражений. Например, здесь встречаются троеточия на месте ругательств, отточия после букв «б», «ж», «с» и т. д.
По сравнению с Петербургом и Москвой, где насчитывалось соответственно более пятисот тридцати тысяч и четырехсот шестидесяти тысяч обитателей, Иркутск невелик. Но это был крупнейший город Сибири, сравнительно благоустроенный, старинный центр с великолепной архитектурой, зажиточным купечеством, интенсивной общественной и культурной жизнью, богатыми библиотеками и учебными заведениями.
Кропоткин исполнен восхищения увиденным в дороге. Сибирь поражает, очаровывает его. «Эта страшная Сибирь: богатейшая страна с прекрасным, не загнанным населением, но страна, для которой слишком мало еще сделано. Ощутительно необходимо увеличение числа школ, учителей, медиков и всяких знающих людей. Не менее необходимо улучшение путей сообщения… Впрочем, дело Сибири еще впереди, теперь в ней лишь подготовляются превосходные материалы для будущей жизни», – пишет он[176]. И надеется помочь в развитии этого чудесного края с такими бескрайними и неисчерпаемыми богатствами и возможностями.
«Проезжая по бесконечным хлебородным степям Тобольской губернии, я с удивлением вглядывался в окружающее и задавал себе вопрос: отчего всем нам знакома только та безотрадная Сибирь с ее дремучей тайгой, непроходимыми тундрами, дикою природой-мачехой, где случайно заброшенный человек из сил бьется, чтобы прожить кое-как, а между тем всем нам так мало знакома та чудная Сибирь с ее богатыми, необозримыми лугами, где наметаны сотни стогов сена, да каких, каждый с порядочную избу, с ее бесконечными пашнями, где рослая пшеница так и гнется под тяжестью огромных колосьев, где чернозем так жирен, что пластами ложится на колесах… – эта благодатная страна, где природа – мать и щедро вознаграждает за малейший труд, за малейшую заботливость?»[177] И таких строк, воспевающих Сибирь и ее трудолюбивых жителей, в произведениях Кропоткина можно встретить довольно много.
Впрочем, до эйфории здесь далеко. Петр Алексеевич весьма зло мог высказываться и о местных чиновниках, и даже о нравах местных жителей. Но в первых впечатлениях преобладает скорее восхищение: «Совокупное влияние всех этих благоприятных условий сделало то, что здешний народ далеко превосходит во всем великорусского крестьянина: сибиряк вежлив, но в нем нет заискивающей услужливости; как он, так и женщина-сибирячка свободно относятся к вам, как равный к равному, без холопских замашек… Сибиряк смотрит бодро, весело, большею частью очень толков, сметлив, удивительно опрятен и любит чистоту в избе; но вместе с тем он хитер, надувает вас, если вы поддаетесь, и немного слишком материально относится к жизни»[178].
Он продолжает писать: в дневник – для себя, письма – для брата, корреспонденции в газеты – для читателей… Всего за время сибирской жизни Кропоткина в петербургских газетах «Биржевые ведомости», «Записки для чтения», «Сибирский вестник» и в московской «Современной летописи» вышло более тридцати его публикаций[179]. Он описывает свои дорожные впечатления, пишет о географических особенностях, климате, экономической и культурной жизни Сибири, дает сведения о ценах на товары, приводит статистические данные, рассказывает о стихийных бедствиях (пожарах, землетрясениях), дает интересные зарисовки быта, обычаев и даже особенностей кухни сибиряков: русских крестьян и казаков, старообрядцев, бурятов, эвенков. Нет такого момента в их жизни, на котором бы не остановил свое внимание любознательный журналист Кропоткин. Пишет и о жителях соседней империи Цин: китайцах, маньчжурах, монголах. Наблюдательный взгляд естествоиспытателя выхватывает самые яркие факты, рассказывающие о жизни людей куда ярче, чем любая книга.
Вот молодая казачка:
«– Дивно ночи, однако? – говорит в виде полувопроса молодка, укачивающая на руках разгулявшуюся девочку.
– Да час второй…
– Дивно, – повторяет она полушепотом, как-то особенно растягивая слова. – Ах ты, сука, чего же ты проснулась? – продолжает она, укачивая свою девочку…»[180]
«Дивно» … «что-то очень неопределенное – "кажется, я думаю, должно быть" – и употребляемое беспрестанно, так что для непривычного уха оно звучит особенно странно»[181], – напишет Кропоткин в газету.
А вот и знаменитое «однако», которым современный обыватель обильно снабжает бессмертные анекдоты «о чукче»: «Слово "однако" распространено по всей почти Сибири и характеризует сибиряка, его крайнюю осторожность и нежелание отвечать определенно»[182].
Но есть в публикациях молодого журналиста Кропоткина и современные для нас экологические проблемы – пределы роста производства и потребления, истощение ресурсов и гибель дикой природы: «Хотя и принято считать Сибирь неисчерпаемым источником относительно леса и зверя, но как все истощается при чрезмерном пользовании, так точно и зверь. Было время, когда в деревне на дом (и домов-то тогда было меньше) приходилось по убитому оленю. Теперь со вздохом говорят вам: и один-то олень на деревню попадет – и то спасибо, вся деревня смотреть соберется»[183].
В своих дневниках он много пишет о сибирской кухне. Петру Алексеевичу нравится обычай подавать перед обедом вареные языки или желе, а после обеда – стакан сливок и молока… Понравился ему и знаменитый пирог с рыбой «по-сибирски»: «…пирог с рыбой из пшеничной муки 4-угольный, у которого верхняя крышка отделена и разрезана на несколько частей. Вы снимаете кусок теста и едите, доставая рыбу из самого пирога»[184].
Не меньшее удовольствие доставила сотнику Кропоткину бурятская кухня. В его сочинениях сибирского периода можно встретить описания пира, который закатили ему жители одного из бурятских селений: «Бурятки источали все свое искусство в приготовлении различных яств из зарезанного ягненка. Сперва началось угощение молоком, потом тарасуном… затем следует чай – затуран… в это время жарится на палочках мясо, преимущественно ребра и печень, а хозяйка варит в огромном котле баранье мясо, особенно ловко, с соком, переливая варево громадной деревянной ложкой (поваренкою), после туда же опускаются кишки, начиненные молоком с кровью, а когда они сварятся, их режут и подают гостям. Нельзя сказать, чтобы эта "кровь с молоком" была не вкусна, напротив, я полагаю, что она могла бы найти себе место в кухне любого образованного народа»[185].
Тарасун, иргон, архи – бурятская молочная водка или самогонка… Еще его называют «молочный виски», по цвету похож на охлажденную анисовку – узо или пастис. В дневниках Кропоткин даже с интересом рассказывает о технологии изготовления тарасуна[186]. Судя по всему, Петру Алексеевичу этот напиток нравился. Во всяком случае он ни разу его не ругает, как, например, ханшину (она же байцзю или шаоцзю) – китайскую водку из проса или пшеницы, нередко покупаемую многими российскими туристами в дьюти-фри аэропортов Китая. Неприемлемым для него оказался и своеобразный коктейль «вино» (крепкий чай + водка), поданный в качестве угощения гостеприимными казаками в одной из амурских станиц.
А вот, например, оригинальный рецепт бурятского супа, сваренного из… чая: «Он угощал молоком, вскипяченным в особом медном кувшине, потом чаем, сваренным в кастрюле; он недурен, если только вы привыкаете смотреть на него не как на чай, а как на похлебку. Привыкнуть не совсем легко, но можно, и тогда он придется по вкусу, а то при слове чай мы ждем другого. Сваривши чай, давши несколько раз вскипеть, вливают заранее вскипяченное молоко с мукой»[187].
Но не только сибирская кухня привлекала Петра Кропоткина. 2 февраля 1863 года он жалуется в письме к брату Саше, что накануне «объелся блинов», поскольку был «усердным участником» обеда в читинском клубе[188]. Конечно, любознательному исследователю тут копать и копать… Но думается, что «Кулинарная книга Петра Кропоткина» была бы не менее интересна, чем «Кулинарная книга Буэнавентуры Дуррути»[189], недавно изданная в честь легендарного испанского анархиста-боевика, лидера анархистских профсоюзов Испании и полевого командира ополченцев-анархистов времен Гражданской войны 1936–1939 годов.
Все Петру Алексеичу было интересно… Одна из забайкальских казачек даже дала ему прозвище «любознательный»[190]. Ну а как еще его назвать? Спрашивает обо всем, всем интересуется, все записывает. «Любознательность Кропоткина, открытость для внешних впечатлений была, конечно, необычайной», – отметил его биограф Вячеслав Маркин. Ну а «обилие впечатлений преобразует человека»[191]. От впечатлений – к накоплению фактов, а затем – к аналитике. Любознательность Кропоткина стала фактором его превращения в естествоиспытателя, а затем – в ученого и мыслителя.
«Сказать по правде, если мне и придется оставить Сибирь, то сделаю я это не без сожаления – страна хорошая и народ хороший»[192], – напишет он в январе 1863 года в письме брату. О тех же чувствах, только другими словами, спел Александр Башлачев:
Я хотел бы жить, жить и умереть в России,
Если б не было такой земли – Сибирь.
«Сибирь положила начало широкому развитию личности Кропоткина. В Сибири он стал ученым. ‹…› Ледниковая теория П. А. Кропоткина родилась в Восточной Сибири. ‹…› На сибирские работы П. А. Кропоткина ссылаются исследователи уже ряда поколений»[193], – напишет Маркин.
«Сибирь на этот раз из белой кости патентованного дворянчика сумела отлить великого революционера»[194], – писал Алексей Боровой, один из наиболее ярких теоретиков российского анархизма XX века.
В Сибири и после Сибири была Наука, а затем – Анархия и Революция! Три возлюбленные Кропоткина, которым он остался верен до конца жизни. «Истина – это Сибирь»[195], – напишет в 2000-е годы российский анархист Герберт Маридзе. «Сибирь – это Свобода», – добавим мы и вспомним Бакунина, сосланного в сибирские края и успешно бежавшего из ссылки. Через Сибирь в составе дипломатической миссии, направлявшейся в Пекин, проезжал и офицер Генштаба Николай Васильевич Соколов, впоследствии ставший анархистом и соратником Бакунина. А теперь и Кропоткин… Какая мистика тянула их сюда? Мистика Воли и Неволи – как Инь и Ян одной неразделимой жизни, неделимого потока событий. Не по своей воле через этот край пройдут революционеры – сначала те, для кого Кропоткин был другом, затем те, для кого он стал учителем. Ну а без сибирских и дальневосточных партизан, в годы Гражданской войны сражавшихся против белых и красных под черным знаменем Анархии, вдохновлявшихся анархо-коммунистическими идеями Петра Кропоткина, куда беднее была бы не только история российского анархизма, но и история России…