bannerbannerbanner
Земля и люди

В. П. Бутромеев
Земля и люди

XIX. Злодейские промыслы Ваньки Каина

Но недолго так продолжалось. Пришло время, умер царь, заступил на престол наследник. Годами он был молод и по несмышлености возьми да и женись на иноземке. А эта иноземка прибыла во дворец, увидала Ивана Дурака, да и спрашивает придворных, что здесь, мол, Иван Дурак делает и кто определил ему в царском дворце находиться. Ну придворные и без того Ивану Дураку завидовали и тут же ей расписали, что и должности чина-звания у него никакого нет, а во дворце он находится по некультурной прихоти только что умершего родителя молодого государя.

Иноземка знала, что старый царь не хотел того, чтобы сын брал ее в жены, и, помня то, а также по своей немецкой безразличности приказала Ивана Дурака из дворца выселить и поместить при лошадях на конюшне.

Тут он и сошелся с одним лакеем, находившимся у молодого царя в услужении по разным нехорошим делам, потому как ввиду занятости старого царя наследник сызмальства рос без строгого родительского присмотра, а тот лакей многим его дурным наклонностям нарочно потакал, а пуще всего пристрастил к картежной игре и, видя его слабость, давно имел злой умысел над своим хозяином взять власть и силу. А шло все так, потому что этот лакей и был не узнанный Ванька Каин, тот самый, своими злодействами знаменитый, но в другом обличье, так как имел такое свойство кем угодно сказаться.

Вот однажды этот лакей и подбил Ивана Дурака сыграть с ним в карты на шапку и пояс, зная, что денег у того по его простоте никогда не имеется. Как ни сядут играть – Ивану Дураку нужная карта идет, а Ваньке Каину – проигрыш. Попробовал Ванька Каин разные штуки, которые у шулеров водятся, в ход пускать, да ничего против дуракова везенья поделать не смог. «Знать, такова планида, что дураку всегда везет», – подумал Ванька Каин и решил тем самым свои черные дела устроить.

Молодой царь тогда уже совсем ему в руки дался через свою несдержанность к картам. Свел Ванька Каин царя с Иваном Дураком в карты играть и проиграл царь Ивану Дураку и всю казну и полцарства. Проиграл, а отдать не может, потому как и царство, и казна не царские, а только у царя в сбережении находятся, за царство ему перед Богом ответ держать, а за казну перед министрами оправдываться. И отказаться от того, что случилось, тоже нет возможности, потому как царское слово дадено, его ничем не отменишь, а не ровен час кто-нибудь обо всем узнает, стыда да скандала не оберешься.

Вот тогда Ванька Каин и говорит царю:

– Надобно это дело скрыть. Мы тайну сохраним, а ты отдай нам свой государев перстень в залог долга, а уж потом разочтемся.

Опечалился царь. Известное дело, кому этот перстень доверен, тому в государстве все открыто и все подвластно как первому царскому наместнику. И сам царь без этого перстня вроде как не у дел, а только для соблюдения церемонии. Ну да что делать. Картежная игра никого до добра не доводит. Отдал царь государев перстень Ивану Дураку и ушел в свои покои. А Ванька Каин взял красного вина, налил в него яду и говорит:

– На, Иван, выпей.

– Я вина с малолетства не пью, – отвечает ему Иван Дурак.

– После такого случая обязательно выпить надо, а то удача от тебя отвернется, – настаивает Ванька Каин.

Иван Дурак был уступчив, послушался, взял да и выпил. Увидел это Ванька Каин и дальше:

– А что, Иван, отдай ты мне государев перстень. У тебя в конюшне затеряется где-нибудь. А я положу в шкатулку, у меня сохраннее.

Иван Дурак, простая душа, перстень и отдал. Забрал Ванька Каин государев перстень, и весело ему сделалось, оттого что он все так ловко устроил: и царь у него в руках, и Ивана Дурака он погубил, а с перстнем теперь твори, что только захоти, и вздумал он над Иваном Дураком покуражиться, понасмехаться вволю.

– Вот ты, Иван, и крепок, и здоров, и в молодых летах, – говорит Ванька Каин. – А скажи, как думаешь, много ли тебе еще на белом свете жить в свое удовольствие?

– Сколько кому жить отпущено, то человеку неведомо, – отвечает ему Иван Дурак. – Но слышал я от одного умного старичка, что жить мне долго на белом свете суждено, если не умру по вине родного своего единоутробного брата.

– А где ж твой родной брат и как его зовут? – побелел как полотно Ванька Каин.

Помнил он, что, когда жил в цыганском таборе, старая цыганка рассказывала ему, что как только поднимет он руку на своего единоутробного брата, так перестанет быть неузнаваем и всякий встречный без труда поймет, что он-то и есть Ванька Каин.

– Как брата моего зовут я не знаю, потому что еще до крещения и наречения имени его украли цыгане, – продолжает Иван Дурак, – и где он пребывает тоже не ведаю. Известно мне только то, что узнать нас обоих можно по родинке ниже сердца.

Рванул Ванька Каин у Ивана Дурака рубаху, увидал родинку и, весь дрожа, говорит:

– Так я и есть твой единоутробный брат, Ванька Каин. А вино, которое я тебе подал, отравлено смертельным ядом, и жить тебе осталось несколько минут.

– Эх, Ваня, Ваня, – покачал головой Иван Дурак, – что ж ты наделал, ведь через то сбудется предсказание, и начнется теперь на Руси братоубийство, и никто не остановит его до самой последней погибели русского человека от врагов его.

Но Ванька Каин уже не слышал этих слов. Возопил диким голосом, схватился руками за голову и, ничего не помня, побежал куда глаза глядят. Обличье напускное с него вмиг спало, а тут навстречу по улице двое полицейских, один другого локтем под бок:

– А ведь это Ванька Каин! – хвать его, да и в острог.

Только уж поздно. Началось, как и было предсказано, в государстве неустроение. Многие злобы всплыли наружу. Народ замутился. Пошли разные слухи и про Ивана Дурака, и про Ваньку Каина. Кто кого жизни лишил, так никто и не понял. Одни одно говорят, другие – другое. Убили, мол, Ивана Дурака, так в том беды нету, а греха и подавно. Теперь убивать, мол, кого хочешь дозволено.

А Ваньку Каина в остроге держать незачем, он – удалец, о нем песни поют. Тут как раз германская война и начнись. Народ на войну пошел в бородах. С войны – подбородки голы. Сосед соседа, сын отца признать не могут, русский русского за немца принимает, свой своего не узнает. Свершилось наущение чернокнижников. Началось убиение русского человека. Царь мог спасти свой народ. Но царица ему говорит, мол, уедем для спокойствия в другие земли. Царь ей разъяснял, что хотя за ним и много греха, а только его царская обязанность жизнь свою в таком случае за народ отдать. Но царица и слушать не захотела.

Тогда царь отрекся от народа, чтобы и свою, и царицы жизнь спасти, и своего семейства. Но как только он отречение подписал, его тут же схватили и убили вместе с царицею и малолетними детками, потому что после отречения никаких на нем царских знаков уже не было.

А как стало известно, что убили царя, так и бросились убивать всякого, кто хоть каким-то боком был русским. И тех, кто бороду не сбрил, и тех, кто поторопился ее сбрить. Вот тут и вспомнили того старичка, который обо всем предупреждал, да уж за локоть не куснуть.

XX. Сколько убили русских людей в Погромный век

Сам Аким из Зубовки был хотя и с редкой, но с бородой, и как его не убили, можно только удивляться, потому что русских убивали уже который год того Погромного века, день за днем, ночь за ночью, травили как зверя по лесам, выискивали, находили и убивали, догоняли, хватали: «А, ты русский!» – и убивали, и мало кому удавалось скрыться, спрятаться и жить так, как раньше жили русские, многие, боясь смерти (кто ж ее не боится, ее боится всякий), пытались-пробовали отговориться, отказаться, убеждая и клянясь (и сами даже верили), что, мол, они не русские и согласны жить за штаны и миску супа, но их все равно убивали по малейшему подозрению.

Убивали и понаубивали миллионов сто – сто пятьдесят. Эти подсчеты неточны, как все у русских, это немцы умеют считать и подсчитывать точно до зернышка, до соломинки, до гвоздика, даже самого маленького, а русские безалаберны, в подсчетах неаккуратны, они даже и не считали, ссылаясь на то, что вести такой учет некому, да и какая радость от этих подсчетов.

И ученые люди, любящие точные цифры, сошлись на том мнении, что убили миллионов сто, плюс – минус пятьдесят миллионов, исходя из того, что их (русских) столько приблизительно и было, и убили, или переиначили, или извели каким другим способом именно столько, потому что больше не нашли, а кто остался, тех заставили жить за штаны и миску супа.

Одну только Стефку Ханевскую не удалось убить – сначала никак не могли отыскать, хотя и перевернули всю страну, а когда все-таки нашли – не осилили; ее спасла ворожба ее родной прабабки Стефании и веночек из ромашек, васильков и колокольчиков, который ей разрешили самой сплести те никогда не стареющие девчата, что живут на лесной опушке за Вуевским Хутором и плетут всем веночек-судьбу.

Забор, которым русские, хотя и нехотя отгораживались, поломали, лабазнику всадили в упор несколько пуль, он только охнул и осел, удивленно выпучив глаза у стены амбара, ключи у него с пояса сняли, амбары и лабазы открыли: бери кто что хочешь, конторщика пристрелили просто мимоходом, книгу его порвали и выбросили, а как учета никакого нет, то тащи, неси все кто что может.

И прошли год за годом те годы Погромного века, и не стало русских, а если где и были, есть, то так мало, что их и не заметишь, людей много, а русских нет, последние встали вместо первых, имение разорено, и все покрыто срамом и позором, а те, кто остались на том месте, где жили русские, уже давно не русские, да и не хотят ими быть, а многие и не слыхали о них, да им и не надобно, да они и не похожи, у них своя жизнь и свои заботы-хлопоты дали бы штаны и миску супа. Говорят, что из тех, кто остался после Погромного века, когда-нибудь позже, через какие-нибудь годы, а то и века, соберется какой-нибудь народ, некоторые даже считают, что это опять получатся русские и они не будут бояться так называть себя, – тогда, через многие годы, когда-нибудь.

 

Вот какие беды и напасти навалились на русских накануне и после Погромной ночи, в чем они в силу их простодушия и добросердечности никогда не были виноваты и пострадали исключительно через свою доверчивость, несообразительность и привычное недомыслие. Во всех их бедах виноваты только царь, неуправившийся со своей царской должностью, Иван Дурак и Ванька Каин, рассказ о них Акима из Зубовки и приведен выше в кратком изложении. Подробности и разного рода детали будут помещены в других местах топографического описания, как только в них возникнет необходимость.

[* * *]

– Но как же так? Почему люди вдруг начинают разрушать свою страну, разваливать и крушить все, что попадает под руку, поджигать свой собственный дом? Ведь была же страна, жили же люди, и хотели жить, а не разорять, и не погибать.

– Хотите знать причины?

– Да, ведь это повторяется, а если известны причины, то можно предупредить все эти ужасы, предотвратить их.

– Причин несколько, но четыре из них самые главные. Первая – это тот старик в белых одеждах, который лепит из гончарной глины людей, и иной раз слепит такое, что и самому было бы стыдно, если бы пришлось увидеть, что происходит потом, но ему некогда и он никогда не отвлекается от своей работы, потому что торопится так, словно не успевает к назначенному сроку.

Вторая причина в неустроенности. Многие люди от лени, и оттого, что тоже, как тот старик в белых одеждах, торопятся, хотя им-то торопиться особо некуда, и в результате все делают то криво, то косо, а то и вовсе не подумав о последствиях. И получается ненадежно, недолговечно, шатко и хлипко, так что и самому не на что посмотреть. И начинает рушиться и разваливаться.

Третья причина заключается в умопомрачении. Умопомрачение случается от слабости ума, слабости ума все стесняются, поэтому умопомрачение называют другим, каким-нибудь непонятным словом, обычно иностранным. Чаще всего умопомрачение называют словом «революция». В переводе это значит «вращение». Сначала в голове наступает какое-то помрачение, потемнение, общая слабость, в голове начинает что-то вращаться и происходит переворот с ног на голову.

Это и есть революция, и революционеры – люди с перевернутыми мозгами. Они все переворачивают, чтобы не только у них мозги, но и все и вся было перевернуто с ног на голову, а всех, кто не хочет, чтобы все переворачивали с ног на голову, убивают из револьверов, специально для этого придуманных, и очень удобных, так как они скорострельны, действуют автоматически и безотказно.

Ну и четвертая, самая главная причина – в незастегнутой пуговице. Из-за нее все и происходит.

– Всего лишь из-за какой-то пуговицы?

– Не какой-то, а незастегнутой. Если хотите, могу это изложить подробно.

– Конечно хочу. Ведь это и важно, и поучительно, и даже просто интересно.

– Тогда слушайте. В истории России – Российской империи, огромной державы, изображаемой тогда на карте мира от Балтийского и Черного морей до побережья Тихого океана, произошли два события, которые предопределили ее судьбу. События эти были связаны с расстегнутой пуговицей. Первое случилось в конце сороковых годов XIX века, в Санкт-Петербурге, в училище Правоведения. Событие это известно в подробностях и даже запечатлено в словах того времени, описывающих его наиболее точно.

Нужно пояснить, что в училище Правоведения обучались выходцы из дворянских семейств, в первую очередь из семейств богатых и знатных, то есть таких семейств, которые уже по своему положению более ответственны за судьбы государства и его устройство, чем выходцы из дворянских семейств менее богатых и менее знатных, и выходцы из семейств других сословий – крестьян, мещан, купечества, духовенства и рядового чиновничества. Поэтому царь – тогда в России царствовал император Николай I – с особым вниманием относился к училищу Правоведения и часто посещал его.

И вот до царя дошли слухи, что в училище Правоведения среди учащихся – в основном старших классов – ведутся недопустимые разговоры о том, что исполнение ныне действующих законов не всегда обязательно, так как многие из них не совсем хороши, и следовало бы их сначала улучшить, а уже потом исполнять. Более того, стали известны случаи пререкания учащихся с преподавателями и нарушения правил поведения.

Царь велел позвать к себе директора училища, князя Голицына, назначенного несколько лет тому назад на это место, до того числившегося генералом в отставке. Прежний директор, умерший в своей должности, был известен тем, что высоко чтил поприще правоведения и при нем в училище с давних пор – а прослужил он в своей должности почти сорок лет – установился дух некой торжественности и даже некоего священнодейства. Заступивший же после него Голицын был сух и холоден и как будто невнимателен и словно слегка рассеян, что охлаждало и многих преподавателей, и учащихся.

– Недопустимо, – сказал царь Голицыну, – чтобы в училище Правоведения юноши вели вольные разговоры и кто-либо мог бы усомниться в необходимости исполнения законов.

Голицын отвечал, что слышал о подобных разговорах, но поскольку ученики старших классов уже почти прошли полный курс обучения, то нет ничего удивительного, что они высказывают свое мнение о том, чему их обучали. А что касается собственно законов, то некоторые из них действительно требуют уточнений и в существующем ныне виде могут вызывать претензии со стороны учащихся.

– Э, братец, – сказал царь, – да ты не пригоден к исполнению должности директора училища Правоведения.

Император Николай I отправил князя Голицына в отставку, а своим приближенным велел подыскать вместо него человека строгого и исполнительного. Один из придворных спустя некоторое время доложил царю, что знает такого человека.

– Кто же это? – спросил царь.

– Рижский полицмейстер Языков, но он только в полковничьем чине.

– Это легко поправить, – сказал царь.

Языкова без промедления доставили в Петербург. Царь пристально посмотрел ему в лицо и сказал:

– Вижу, что ты человек усердный, исполнительный и честный. Доверяю тебе училище Правоведения. Наведи мне в нем строгость и порядок, без того в державе могут случиться разные неустройства.

Языкова произвели в генералы и назначили директором училища Правоведения. Он явился в училище как грозовая туча и обошел классы. В одном из младших классов он увидел ученика, который стоял положив руки на стол.

– Как смеете так стоять! Не знаете устава! Руки по швам! – рявкнул Языков и ударил ученика по рукам.

Ученик – это был князь Мещерский – вытянул руки по швам и чуть не умер от перепуга.

– Смотрите у меня! Вести себя как следует! А не то расправа будет коротка! – уже спокойно, но строго и твердо сказал Языков и вышел из класса.

При новом директоре училища к ученикам сразу же стали предъявлять требования почти военной выправки и дисциплины. На следующий день после вступления в должность Языкова надзиратель заметил в коридоре старшеклассника, который шел засунув руки в карманы, что запрещалось по уставу. Верхняя медная пуговица мундира ученика была вызывающе расстегнута.

– Выньте руки из карманов и застегните мундир как положено, на все пуговицы, – потребовал надзиратель.

– Разве я кому-нибудь мешаю? – ответил вопросом старшеклассник, но руки из карманов вынул.

– Прошу вас не рассуждать, – сказал надзиратель, – а исполнять приказание. Застегните верхнюю пуговицу.

– Не хочу, мне так удобнее, – ответил старшеклассник улыбаясь, и, глядя в глаза надзирателю, с интересом ожидал, что тот предпримет.

Надзиратель доложил обо всем директору. Языков взорвался:

– Двадцать розг!

– Ваше высокопревосходительство, по уставу ученики старших классов освобождены от телесных наказаний, – заметил надзиратель.

– Собрать все училище!

Через пятнадцать минут все классы были построены в каре в актовом зале. В присутствии Языкова и преподавателей ученый секретарь зачитал приказ директора о переводе провинившегося в младший класс за неисполнение правил устава училища. Тут же принесли скамейку и розги и публично высекли виновного.

На следующий день его исключили из училища.

Событие произвело огромное впечатление на учащихся и преподавателей. Сами по себе телесные наказания не были чем-то из ряда вон выходящим. Учеников младших классов наказывали розгами довольно часто. В конце недели в каждом классе надзиратель читал список учеников, совершивших те или иные нарушения, объявлял и снимал замечания, а тех, кто провинился более серьезно, унтер-офицер отводил в лазарет, где под наблюдением полкового доктора и происходило наказание.

Но именно публичная порка в актовом зале остановила некое брожение, признаки которого уже появились в училище. И впоследствии точность в исполнении предписаний устава и дисциплины стали считаться особой доблестью и традиционной, отличительной чертой училища Правоведения.

Ученик, исключенный из училища за незастегнутую пуговицу, по настоянию своего отца поступил в военную службу, дослужился до майорского звания и имел награды за участие в боевых действиях. Князь Мещерский с отличием окончил училище, служил в сенатском департаменте и судьей Петербургского уезда, стал известным общественным деятелем и входил в круг приближенных императора Александра III. Он умер накануне Первой мировой войны и оставил после себя замечательные мемуары. Случай, произошедший в стенах училища Правоведения, сохранил Россию. Казалось, вроде бы незначительное событие, не оставленная без последствий незастегнутая верхняя пуговица мундира старшеклассника. А Российская империя просуществовала еще полстолетия. И существовала бы и далее, если бы не второй случай все с той же незастегнутой пуговицей.

Он произошел в одном из российских губернских городов уже в начале XX века и предопределил судьбу и русского государства, и русского народа, и других народов, живших совместно с ним.

В городской гимназии в апреле, в конце учебного года, в перерыве между уроками один из гимназистов старшего класса прошелся между рядами парт и расстегнул верхнюю пуговицу гимназической куртки, что по правилам, принятым в гимназии, делать строго запрещалось. Фамилия ученика впоследствии стала известна (позже он написал несколько книг в эмиграции).

Ученик этот вдруг почувствовал, что его охватывает какое-то непонятное чувство, до этого им ни разу не испытываемое. Ему неожиданно захотелось то ли что-то выкрикнуть, то ли пропеть во весь голос несколько слов из какой-то арии, то ли, взявшись за ворот расстегнутой на одну пуговицу гимназической куртки, рвануть изо всех сил, так, чтобы пуговицы брызнули во все стороны, то ли удариться головой о стену, то ли плюнуть далеко вперед сквозь зубы, или, сшибая с ног всех, кто попадется ему по пути, побежать через весь город к крутому берегу реки и броситься в воду.

Вместо этого он подошел к огромной черной классной доске и, несколько откинув назад голову, вперился в нее взглядом, словно не мог понять, что это перед ним такое.

Огромная черная классная доска почему-то представлялась ему символом мрака и орудием пытки, с помощью которого из года в год истязали гимназистов, а если не орудием пытки, то какой-то преградой, дверью, запиравшей выход из мрачного подземелья к свету. Он даже мысленно назвал ее экраном бессмыслия и жестокости. Хотя это была всего лишь обычная черная классная доска, на которой белым мелом писали цифры и слова, чтобы гимназисты научились считать и писать без грамматических и синтаксических ошибок.

На гимназиста вдруг нахлынул прилив каких-то неукротимых, неудержимых сил, его охватило какое-то мгновенное возбуждение и даже неожиданно для самого себя он ударил ногой по одному из колышков, на который опиралась нижним краем классная доска. Колышек сломался и доска своим правым углом рухнула на пол, а гимназист, словно взбесившись в одно мгновение, начал пинать ее ногами.

Остальные гимназисты сидели в это время за партами и стояли у окна и не помышляли ничего ломать и бить. Но, увидев, как упала доска и как их одноклассник пинает ее ногами, и услышав треск, – классная доска под ударами разламывалась на куски – на мгновение остолбенели, а потом бросились к поверженной доске и начали бить ее ногами и тут же разнесли в щепы. Не всем хватило места подступиться к доске, и те, кто не успел протолкнуться к ней, стали переворачивать парты, сорвали с петель и разбили вдребезги застекленную входную дверь, сломали стол и кафедру, а потом принялись крушить изразцовую печь, выдрали железные дверки, ломая ногти, руками выворачивали изразцы и в несколько минут от печи осталась груда кирпичей.

 

На шум сбежались гимназисты из соседних классов и, столпившись у входа, с шальным блеском в глазах наблюдали происходившее, а оказавшиеся в задних рядах подпрыгивали, чтобы увидеть, что делается в классе. Преподаватели, направлявшиеся в классы, – перемена, или, как тогда говорили, рекреация уже закончилась – торопливо, с испуганными лицами скрылись в учительской.

Переломав все, что можно сломать, и разбив все, что удалось разбить, гимназисты в перепачканной форме, пошатываясь словно с похмелья, с исцарапанными до крови руками, с пустыми, как будто не видящими глазами, разбрелись по домам.

На следующий день они собрались в коридоре гимназии. Их разрушенный класс был заперт глухой деревянной дверью. Гимназисты ничего не говорили друг другу, не обсуждали то, что произошло вчера, глаза их по-прежнему были пусты, казалось, они ничего не помнят, не осознают, что случилось и что будет дальше.

Ученики младших классов проходили мимо, бросая на них испуганные и восхищенные взгляды. Сторож гимназии, когда старшеклассники пришли рано утром, помогал им в шинельной снимать шинели, чего раньше никогда не делал.

Начался первый урок, преподаватели, стараясь не взглянуть в сторону старшеклассников, прошли в классы, двери классов закрылись. Наконец появился гимназический инспектор и, подойдя к толпе старшеклассников, первый поклонился им, не дожидаясь их поклона, и робко предложил пройти в физический кабинет. Когда все расселись за столы, инспектор долго молчал, а потом, опустив глаза, как-то невнятно, слегка запинаясь, сказал, что сегодня занятия отменяются, но к завтрашнему дню класс приведут в порядок и хорошо бы спокойно приступить к занятиям, так как скоро выпускные экзамены.

Инспектор вчера вечером присутствовал на собрании преподавателей, на котором обсуждалось все произошедшее. Собрание затянулось до поздней ночи. Никто не хотел говорить. А у тех, кто говорили, не получалось сказать ничего определенного. Только один из преподавателей высказал мысль, что молодые люди, совершившие такой из ряда вон выходящий поступок, просто устали за несколько лет обучения и исполнения правил, порой бессмысленных и довольно стеснительных и даже жестоких для просвещенного юношества, и если вдуматься, часто противоестественных и препятствующих свободному развитию, и это в какой-то мере объясняет их выходку, конечно же, некрасивую и безобразную, но тем не менее, вполне понятную.

Директор гимназии – ему оставалось два года до пенсии – только несколько раз повторил: «Всем нам не поздоровится. И надо же этому случиться именно сейчас!» – и уже сегодня утром велел привести разгромленный класс в порядок и попросил инспектора обратиться к старшеклассникам с просьбой успокоиться, продолжить занятия и готовиться к выпускным экзаменам.

Выходя из физического кабинета, инспектор вдруг остановился на пороге и сказал, не опуская глаз и не запинаясь, просто, как взрослый взрослым: «Что случилось, то случилось, и уж лучше и для вас, и для нас об этом не болтать».

Инспектор гимназии ошибся. Всем – и ему, и гимназистам стало не лучше, а хуже.

Инспектора гимназии спустя несколько лет убили в толпе беженцев в Крыму. А гимназисты тоже почти все погибли в годы гражданской войны и в эмиграции. А те, кто не погиб, с горечью вспоминали то, что случилось в гимназии.

А тот бывший гимназист, который первый начал громить классную комнату, часто не спал ночами и корил себя, и никак не мог понять, почему это вдруг ему показалось, что ворот гимназической куртки давит ему шею так, что невозможно терпеть и сдерживать себя, и он расстегнул верхнюю пуговицу, хотя это и не полагалось делать по правилам поведения. «Ах, Боже мой, – думал он бессонными ночами, – ну что стоило потерпеть! И почему не нашлось никого, кто строго наказал бы меня, да и всех нас за тот бессмысленный и беспощадный бунт, дикое и безудержное буйство! Ведь стоило только одернуть нас и мы бы пришли в себя и умопомрачение не охватило бы нас окончательно».

Его отчаяние понятно. Доподлинно известно, что, когда гимназисты на следующий день собрались в коридоре гимназии у двери разгромленного накануне класса, отрезвление еще было возможно и Россию и их самих еще возможно было спасти.

Стоило только посадить гимназистов в карцер, исключить из гимназии, взыскать деньги за поломанную мебель и сослать виновников в окраинные губернии, а зачинщиков беспорядков высечь розгами или, в крайнем случае, заточить в один из казематов, находящихся в Санкт-Петербурге в Петропавловской крепости, сырой и холодный, грозящий любому, оказавшемуся в нем, чахоткой и скорой смертью, которая принесла бы горе его родным и близким, но не коснулась бы других жителей обширного государства, раскинувшегося от трудопослушной Европы, с ее черепичными крышами и лязганьем станков на фабриках и заводах, до дикой Азии, с ее неизведанными глубинами, таинственно влекущими к себе, но порой просто унылыми и однообразными, как всякая голая и плоская степь.

Можно было просто сослать всех гимназистов, пораженных кратковременным безумием, в Сибирь на какие-нибудь работы в рудниках, а для одумавшихся с последующим облегчением участи – определением на вечное поселение в труднодоступные места, удаленные от тех мест, где живут люди, которые ходят в застегнутых на все пуговицы форменных куртках и не ломают парты и кафедры в гимназических классах, не разбивают в щепы классные доски, а пишут на них мелом – белым по черному – слова и цифры, чтобы научиться писать и считать и многим другим премудростям, в том числе и древнегреческому и латинскому языкам – их тоже можно было изучать в гимназиях с большой для себя пользой.

Но когда в конце коридора показался гимназический инспектор, а тем более, когда он подошел и поклонился старшеклассникам, неловко опередив их обязательный поклон, а потом отвел в физический кабинет и распустил по домам, надеясь по недомыслию, что все какнибудь устроится само-собой, если не болтать о том, что произошло, и как-нибудь скрыть то, что случилось, от вышестоящего начальства, тоже не желавшего огласки и неприятностей, судьба России была решена бесповоротно и поправить что-либо уже было невозможно.

Итак, день накануне Погромной ночи только начался, и его, этого дня, от восхода и до захода солнца, достаточно, чтобы сесть за стол, положить перед собой лист бумаги и составить самую подробнейшую и обстоятельнейшую топографию с соблюдением всех правил, принятых при такого рода работах, что я собственно и намереваюсь сделать.

Соответственно существующим правилам, эта топография должна начинаться с Рясны, обычно помещаемой на разного рода картах в центре ряснянской округи, посреди дороги на Мстиславль, километрах в трех-четырех от Вуевского Хутора. Но, согласно намерениям, я начинаю эту топографию с Вуевского Хутора. По той простой причине, что земли Вуевского Хутора для меня свои.

Свои, какие бы они ни были, всегда ближе, чем чужие. Свои хороши тем, что они свои, а не чужие. Чужие не так говорят – их часто даже трудно понять. Они не так одеваются, не так едят, не так ходят, не так смеются и плачут – они не так живут.

И хотя Рясна не такой уж дальний свет, но свои только на хуторах, поэтому топография и начинается с Вуевского Хутора. Что же касается Рясны, то о ней будет сказано в последующих главах.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru