© Бутромеев В. П., текст, 2016
© Звонарёва Л. У., послесловие, 2016
© Аннинский Л. А., послесловие, 2016
© ООО «Издательство «Вече», издание, 2016
История народа, особенно народа долго жившего и много повидавшего, на себе испытавшего все формы бытия, знавшего расцвет, падения и прозрения, история такого народа не менее любопытна и полезна чем история души человеческой, которую так часто изображали нам великие художники. Можно сказать и более того: история народа и история души человеческой схожи между собою, они едва ли не суть одно и то же.
Заметка Льва Толстого после прочтения предисловия к «Журналу Печорина» из романа М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени»
Вот как это было. Их убивали той осенней ночью на Сдвиженье, поэтому ночь и назвали Погромной, их всех было предназначено убить – и ночь была темна, и списки написаны, и те, кого убивать, исчислены и занесены в эти списки – только убивай, и белые кресты на воротах светились в кромешной глухой тьме – никак не ошибешься, приходи и убивай.
А тех, кого не получилось убить сразу, должны были сселить с земли и рассеять по свету, чтобы они погибали где придется, потому что, кроме этой земли, у них ничего не было, и она была для них как весь мир, за пределами и границей которого все чужбина и небытие (у Виктора Ханевского, кроме этой земли, было несколько томиков с романами писателя Достоевского; этот писатель жил в России еще в девятнадцатом веке, когда все то, что произошло в двадцатом, показалось бы страшным видением, кошмарные видения мерещились ему, и, обезумев от ужаса, дрожащими от страха руками он писал эти романы, а Ханевский читал их и не спал по ночам, его тоже охватывали страх и ужас задолго до той темной осенней ночи, когда все это убиение и вершилось, и он не мог уследить за тем, что творилось вокруг него, совершалось и свершалось в страшной своей неотвратимости, он даже не мог уследить за течением простого дневного времени, не говоря уже о том непонятном времени, которое роилось по ночам; но то, что у него были эти томики с этими романами не спасло его, как не спасло и остальных, в том числе и писателя Достоевского, его детей, внуков и правнуков).
И, оставшись без земли, все и должны были погибнуть, смерть и погибель была суждена им, потому что они не сумели сохранить эту свою землю, а жить без нее они не умели, именно за эту землю их и убили, уничтожили, за то, что она у них была, за то, что она досталась им от живших раньше их отцов и дедов и даже прадедов, досталась – кому пятнадцать, а кому и под сотню десятин хорошей пахотной земли, некоторым даже с кусочком леса, с речушкой и лугом, пестроцветущим летом и сочнозеленеющим поздней осенью вторым укосом – отавой. Отцы, и деды, и прадеды оставили им эту нажитую и обжитую землю, чтобы по свойственной многим родителям заботе о своих детях уберечь их, этих детей, от бесприютности на перекрестках дорог, чтобы им было где укрыться от ветра и времени, чтобы им не жить на белом свете за штаны и миску супа, чтобы у них была своя земля под ногами.
А получилось так, что земля не спасла их (как не спасли Виктора Ханевского те несколько томиков с романами писателя Достоевского, читай их и перечитывай, а они не спасли), земля не спасла, а стала причиной погибели, за нее их и предназначено было убить, всех, строго по списку, а те, кому пришлось выжить, должны были под страхом все той же погибели, уничтожения и истребления забыть и не помнить ту страшную осеннюю темную Погромную ночь, светящуюся белыми крестами, написанными, начертанными мелом на заборах, воротах и между окон прямо на черных бревенчатых стенах (еще страшнейшую, чем те романы, которые писал дрожащими руками в конце девятнадцатого века писатель Достоевский, а Виктор Ханевский в начале двадцатого читал, цепенея от страха).
– Но как же так? Почему, за что им было суждено погибнуть, умереть? Что такое вдруг произошло, что они, и их дети, и дети их детей должны умереть или рассеяться по свету, лишиться своей земли, исчезнуть и больше не жить и не быть?
– Это неизвестно. Можно только догадываться и строить всякие разные предположения, пытаться искать причины, но точного и кем-либо подтвержденного ответа на этот вопрос нет. Возможно, виноват тот старик в белых одеждах, измазанных глиной, потому что он все время имеет с ней, глиной, дело и поэтому его одежды в этой глине, а им полагается быть белоснежно-белыми, как белая равнина зимой после метели в яркий солнечный день. Возможно, это как тот корабль, пароход, который плыл неведомо куда и неизвестно зачем и однажды ночью получил пробоину и начал медленно тонуть, а люди толпились у спасательных шлюпок – места всем не хватало. Только пароход не утонул, а сел на мель. Трюмы наполовину заполнились водой, кто-то уплыл в шлюпках, а все остались. Одни пытаются соорудить что-то вроде плотов и спастись, или хотя бы отправить детей неведомо куда, другие, надеясь на то, что они хорошо умеют плавать, плывут в одиночку, третьи кое-как устроились на пароходе, провизии в полузатопленных трюмах пока хватает, но плыть неведомо куда и неизвестно зачем пароход уже не может и все рано или поздно погибнут, их больше не будет.
– Но ведь можно заделать пробоину, откачать из полузатопленных трюмов воду, снять пароход с мели и плыть дальше неведомо куда и неизвестно зачем, и тогда все не погибнут, не исчезнут и будут.
– Тогда да. Наверное, это возможно. Но это трудно и тяжело. А никто не хочет. А заставить тоже некому. Поэтому все, видимо, все-таки погибнут.
– Боже мой! Боже мой! Ведь это ужасно!
– Да, ужасно. Хотя ужасным все это кажется только если думать об этом, если представлять себе всю эту картину целиком. А если не думать, то это не так и ужасно. Такое случалось и раньше и потом просто забывалось. Тем более что думать никто не хочет. Жить, не думая, легче. Но живя бездумно, можно оказаться в очень тяжелом, даже ужасном положении.
– Да, да, это ужасно! И старики, и маленькие дети, и женщины, да и все остальные! Ведь это невозможно, чтобы нас, русских, больше не было, чтобы мы больше не плыли неведомо куда и неведомо зачем, ведь мы были, мы даже пока еще есть!
– Ну, старикам уже почти все равно, они так ли, этак ли прожили, а маленьким детям, женщинам – да, деваться некуда. Да и остальным тоже.
– Но что же делать?
– Когда? Тогда или сейчас?
– Тогда.
– Тогда – как ты и сам сказал: чинить пароход и плыть дальше.
– А сейчас?
– Тоже. Заделывать пробоину, ремонтировать машины, наводить порядок на палубах и плыть дальше неведомо куда и неведомо зачем, быть и не погибнуть, не исчезнуть, иного смысла нет, иной смысл неизвестен.
– А это возможно?
– Не знаю. Судя по тому, что происходит, – нет.
Место, где все произошло, и называлось Рясна, ряснянская округа. Итак, началось все в Рясне, потому что именно в Рясне начался тот день, когда все те, кто должны были убивать, собрались в волостной управе, чтобы написать список тех, кого убивать.
Они сели за стол, Сырков положил на этот стол лист бумаги и вписал в список несколько первых фамилий. Самым первым шел Петр Строев, сын старика Строева из Зубовки, а вместе с ним и его брат Нефед, это им старик Строев купил у сына пана Спытки Золотую Гору – может быть самый лучший кусок земли в ряснянской округе.
«Петр Строев, – было написано в списке, – застрелить из винтовок, не подходя к нему близко, потому что, что он может прийти в Рясну и ударом кулака убить Сыркова, забравшего себе Солдатку, жившую до того лет пять у Петра в работницах», – ту самую Солдатку, которая пришла по пыльной летней дороге неведомо откуда и которую старик Строев не разрешал Петру взять в жены, боясь ее безродности.
Старик Строев недавно умер, и Петр, может быть, и нарушил бы его запрет и женился бы на Солдатке, но однажды ночью к нему явились два грабителя, он убил одного, а другому сломал ключицу, и этот другой оказался родным братом Солдатки (его звали Иванко).
Петр отвез и убитого, и Иванку в волостную управу, а Солдатка, вопреки немому запрету Петра, понесла брату кусочек «хлебца» – боясь взять из дома Петра больше – и упросила Сыркова пустить ее к Иванке, а потом Сырков оставил ее у себя и несколько дней на дверях волостной управы висел замок, а Девусиха, у которой Сырков снимал полхаты и которая, как и всем другим ряснянским мужикам, давала ему за бутылку водки «согнать дурь», рассказывала, что все эти несколько дней Сырков не отрывался от Солдатки и выходил со своей половины, только чтобы поесть, и, не проглотив толком последний кусок, опять тащил Солдатку за ширму: «Во дорвался, як прорвала, будто и не пробовал раньше», – смеялась Девусиха, хлопая себя по дородным бедрам. «Ага, – подхватывали бабы, довольно улыбаясь, словно радуясь и гордясь, – ти эта усе солдатки такия, а успомнитя зубовскую Настасью».
И все вспоминали солдатку Настасью, жившую когда-то в Зубовке и знаменитую тем, что по нескольку дней не выпускала из хаты мужика, набравшегося смелости зайти к ней на огонек, – и надо сказать, что таких смельчаков находилось немного. Спустя неделю Сырков стал появляться в управе, но не засиживался там долго и раз пять за день бегал к Солдатке, а когда прошел угар первых недель, задумался и думал каждую минуту только о том, что Петр Строев рано или поздно придет в Рясну и заберет Солдатку, поэтому Сырков и придумал Погромную ночь – все в волостной управе знали об этом.
Рядом с Петром Строевым в списке стояло: «Нефед Строев – тоже убить, не подходя к нему близко, потому что он родной брат Петра Строева и еще большей силы, чем Петр, и, увидев, что убивают брата, или узнав об этом позже, он бросится к нему на помощь».
Дальше по списку шел «Авдей Стрельцов – забить прикладами, проломить голову и оставить на съедение лесным зверям за оградой хутора потому, что он не захочет жить за штаны и миску супа и не отдаст своих коней, коров и землю и, обезумев от злости и отчаяния, выйдет с карабином в руках к тем, кто придет его убивать», вместо того чтобы упросить Егора Вуевского вычеркнуть его из списка, продать коней и коров и дать загнать себя в колхоз и жить, не поднимая головы, как все остальные хуторяне, откупившиеся так от убиения.
Следующим вписали: «Виктор Ханевский – арестовать и отправить в уезд, чтобы его уже там расстреляли или сгноили по тюрьмам за то, что он не хотел называть убийство и разграбление непонятными словами и отказался отдать Егору Вуевскому (чтобы тот поделил с Сырковым) золото, которое осталось ему от родителей, или часть этого золота, припрятав остальное, как все хуторяне». Убить самим Виктора Ханевского, вернувшегося на хутора из Москвы, в костюме тройка и в туфлях, носившего в холодное время года пальто с воротником, а в дождик ходившего с зонтиком, никому не приходило в голову.
Здесь же была упомянута и Стефка Ханевская: «Наброситься и растерзать, потому что, когда спустя год Сырков и командир красноармейцев увидят ее, полуобнаженную, сжимающую от отчаяния руками голову, они не смогут забыть ее гибкого тела, ее распущенных волос и, отыскав письмо из Москвы с приказом самого Сталина* убивать всех женщин в веночках из васильков, ромашек и колокольчиков и вспомнив, что у Стефки в ее халупе на стене висел веночек из каких-то засохших цветов, они вернутся в ее халупу, словно два пса, ведомые запахом крови, и набросятся на нее, даже если и не внести ее в список».
А ниже следовали двадцать четыре фамилии с припиской:
«Убить и их потому, что когда они увидят на своих заборах, воротах или между окон, прямо на бревенчатых стенах, белые погромные кресты, то онемеют и оцепенеют от страха, и у них можно будет забрать все: и коней, и коров, и землю, а самих или убить сразу, или выселить с обжитой земли вон, отдать на поток и разграбление».
Эти двадцать четыре фамилии вписали в список, чтобы список был длиннее, на самом деле список составляли не один день, а несколько недель, в него попадали многие, но кто-то откупался, когото вычеркивали, потому что выяснялось, что он родственник – близкий или дальний – кого-нибудь из писавших список.
Егор Вуевский хотя-нехотя вычеркнул из списка всех хуторян, первоначально в список попало больше двухсот фамилий, осталось около тридцати, я помню пять: Петр и Нефед Строевы, Авдей Стрельцов, Виктор Ханевский и Стефка Ханевская и было еще двадцать четыре, те двадцать четыре, которые к сегодняшнему дню навсегда забыты, стерты на опавших, пожухлых листьях под полой рваного полушубка Старухи Времени и уже не существуют. Кроме того, в списке были и другие фамилии, написанные неясно, потому что многие, кого тогда внесли в этот список, еще даже не родились, единственная из фамилий, которую я разобрал, была моя собственная.
День накануне той осенней темной Погромной ночи начался с утра, как и все дни до него и как все дни после. То, что должно было произойти той страшной ночью, не меняло хода дней, их обычного чередования с ночами, их постоянного хорошо известного многим людям течения.
Раньше всех в тот день проснулись Петр Строев и Виктор Ханевский.
Петр Строев очнулся от сна один на широкой деревянной кровати и, не услышав ровного дыхания Солдатки, еще раз, как каждый день месяц подряд, вспомнил, что ее нет, что она ушла в Рясну, понесла «хлебца» брату Иванке и осталась у Сыркова. «Ах, придорожная сволочь, братец Иванко табе надо», – подумал Петр и вспомнил старика отца. Вспомнил его запрет жениться на Солдатке, вспомнил его предупреждение, что однажды могут прийти и отобрать землю, как отобрали, забрали землю пана Спытки, и его сына, и землю княгини в Трилесино, и земли помещика Казачка.
И как при жизни отца Петр промолчал, но про себя угрожающе подумал: «Хай только попробують». Он знал, что в Рясне уже пишут список, по которому будут отбирать землю, коней и коров, а тех, кто не отдаст, или убьют, или вышлют в Сибирь, как когда-то высылали на каторгу за конокрадство и поджог деревни, за убийство человека – и царя, и всякого другого, и не только за убийство – за смуту и бунт, грозящие всяким мирным поселянам тоже.
Петр знал, что все это придумал Сырков, и что он даже ездил в уезд и в Москву, где у него старые дружки, вместе с Сырковым сидевшие раньше по тюрьмам и по каторгам в Сибири, и что Сырков сговорился с ними, и теперь, имея их согласие, может отбирать землю, у кого захочет, и убивать всех, кого захочет, только захоти, и ссылать в Сибирь.
– Хорошо, – сказали Сыркову в Москве, – отбирай коней, коров, землю, убивай, а кого не получится убить сразу, ссылай в Сибирь, раз уж не можешь без этой Солдатки. Но только перед тем как идти убивать, поставьте мелом кресты на домах тех, кого будете убивать.
– Это зачем же? – удивился Сырков.
– Вы пойдете ночью? – спросили Сыркова.
– Да, ночью… Днем как-то оно… Ночью всегда удобней. И меньше бросается в глаза.
– Ну вот, ночью. А ночью – темно, можно перепутать дома или кого-то пропустить. Поэтому и нужно поставить мелом кресты.
– У меня в волостной управе все местные. Им не надо никаких крестов, они и так всех знают. И никого не пропустят, потому что мы составим список.
– Список – это хорошо. Но кресты тоже нужно поставить.
– Да с ними только одна морока, ходи, пиши их мелом, обойдемся без крестов, – стоял на своем Сырков.
– Нет, – строго сказали ему. – Ты не учился в университетах и не бывал за границей. А мы учились. И бывали. И знаем лучше тебя: кресты в таких случаях обязательны. Без крестов нельзя.
– Хорошо, – не стал больше спорить Сырков.
Он в самом деле не учился в университете и никогда не ездил за границу. Сырков был сыном дворовой девки и беспутного помещика, промотавшего два имения – свое и жены, его, этого помещика, убили на дуэли в самом начале германской войны за то, что он хотел на когото свалить растрату казенных денег. Сырков рос на заднем дворе без сапожек, угощений и гостинцев не знал, бывал в разных тюрьмах, на каторге, но попадать в университеты и за границу ему не приходилось.
– Неужели так не оторваться от этой Солдатки? – спрашивали его старые дружки-сотоварищи. – А то оставайся с нами в Москве. Здесь баб пруд пруди – вон Большой театр под боком. И должность тебе мы определим. Что сидеть в этой Рясне?
И Сырков чуть было не остался. Он любил поесть и выпить, а угощали его на славу, он и водок таких никогда не пил, и закусок таких никогда не закусывал, такие водки и закуски раньше подавали только царям и то к праздничному столу. Но в последний момент Сырков вспомнил Солдатку и отказался.
– Смотри сам, – сказали ему. – Дело твое, может ты и угадаешь. У нас тут сытней и бабы из театров, да оно и опасней. Иной раз так завернется, что друг дружку душить приходится. А у тебя там, в этой Рясне, наверное, тихо, спокойно, жарь свою Солдатку да запивай самогоном, а? И воздух, наверное, хороший. Езжай, но про кресты помни. Насчет этого у нас строго, все должно быть как положено, как записано в книгах. И вот еще что. Когда пойдете убивать и отбирать коней, нужно чтобы впереди кто-нибудь нес портрет Маркса*.
– Зачем? – спросил Сырков.
– Ну, чтобы все знали, кто такой Маркс. А то ведь многие даже и не слыхали о нем.
– Но ведь мы пойдем ночью. Все равно ничего не видно.
– Ладно. Портрет повесьте на стене в волостной управе. Но кресты мелом поставьте обязательно. Смотри, не забудь.
Сырков вернулся в Рясну. И Семке-Хомке пришлось несколько дней ходить по округе и ставить мелом на заборах, воротах и прямо между окон, на черных бревенчатых стенах, белые кресты.
– Табе што тут надо? – подозрительно спрашивали хозяева, застав его с куском мела у своих ворот.
– От волостного совета сказано, каб было все, как положено, поставить кресты, – отвечал Семка-Хомка.
– Эта для чаго ящэ?
– Будуть вас убивать, каб забрать вашу зямлю, коней и коров, а хто астанется, дадуть штаны и миску супа – и живи, – скалился Семка-Хомка, словно желая уколоть, вот, мол, как вам.
– А ну иди, дурак, отсюдова, – гнали его от ворот.
И, получив несколько раз по шее, Семка-Хомка выбирал время, когда никого из взрослых нет дома или только остаются маленькие дети и собака – осень, все еще управлялись с работами в поле, у некоторых еще даже стоял лен, и журавли летели в поднебесье, с щемящими сердце криками, под тоскливо отчаянные взмахи крыльев, – и Семка-Хомка расставил все кресты соответственно списку, и кресты светились бело-голубоватым фосфорическим светом в темноте осенних безлунных, беззвездных ночей и были хорошо видны издали.
Петр Строев слышал, что все это Сырков затеял, чтобы убить его, Петра, боясь того, что он, Петр, придет в Рясну и отнимет у него Солдатку, чего Петр делать не собирался. «Табе надо братец Иванка, табе надо Сырков – иди», – повторял про себя Петр, но знал, что если бы Солдатка вернулась и молча встала у порога – вот сейчас, утром, или после обеда, или к вечеру – он бы молча принял ее, не выгнал и оставил в хате.
И, кроме того, Петр знал, помнил и чувствовал, что, вопреки приказам старика отца, не отдаст землю, коней и коров, если придут их отбирать. Старик наказывал не идти против, сделать так, как все, и присмотреть за старшим братом Нефедом, тугоумом, по-детски не понимающим, что и как надо делать, как жить, когда касается людей.
Старик учил, что нет ничего на свете страшнее людей. Старик был высокого роста, незадолго до смерти ему минуло сто лет, время согнуло старику спину, скрючило ноги, он давно поседел, редкие белые космы волос на голове торчали во все стороны, жидкая бороденка тоже была седая, белая, но зубы у старика были все целы, глаза быстрые, острые, старик видел насквозь, лицо его не покидало выражение, словно он вдруг заметил в толпе вора, залезшего в чужой карман, и старик как будто готов вот-вот крикнуть:
«Ах, подлец, ты что это делаешь! Эй, а ну-ка хватай его, ребята!» За полгода до смерти отец приказал Петру каждый день вечером, после всех дел, приезжать к нему в Зубовку, и Петр даже в уборку, после тяжелого дня, запрягал лошадь и ехал, а потом сидел в отцовской избенке, ничем не выделявшейся среди изб остальных жителей Зубовки, и до поздней ночи слушал отца. «Люди, люди страшней усяго на свете, – говорил старик, расхаживая на искривившихся к старости ногах от печки до порога, – люди страшней звярей: ат зверя схаваешься, ат людей не, люди везде найдуть. Люди страшней Бога – от Бога отмолишься, ат людей не. Не-е, сыночек, ат людей не отмолишься, ат их не спасешься», – грозил старик Петру пальцем, по глазам сына видя, что тот хоть и не перечит, но с отцом не согласен.
И, проснувшись и вспомнив и Солдатку, и отца, Петр так же упрямо подумал: «Хай только который попробуеть».