В переполненном огромном и высоком зале гимназии едва двигались, тесня друг друга, сотни танцующих пар. Во всей этой тысячной толпе не было ни одного кавалера, одетого во фрак или смокинг, и ни одной дамы в бальном платье. Среди военных френчей, косовороток и пиджаков можно было встретить кавалеров просто в шинелях и даже в валенках. Дамскими костюмами служили форменные гимназические платья, и весь шик заключался в невероятно коротких, иногда выше колен, юбках и прозрачных, как паутина, чулках, что создавало впечатление, будто вы находитесь на балу у босоножек.
Несмотря на внешний вид танцующей массы, несмотря на ужасы переживаемой революции, несмотря на разность политических воззрений, молодежь танцевала с тем же увлечением, что и я на фешенебельных балах Петербурга в былые времена. Те же лукавые, горящие огнем глазки, тот же румянец ланит, та же неутомимость, тот же смех, те же шутки и все та же неизменная любовь…
Однако нравы сильно изменились, начиная с юбок выше колен и кончая циничным характером танцев «танго» и «кеквок».
Так, в тоске бродя по коридорам гимназии, я видел много сценок чересчур откровенных. Видел, как парочки входили в темные классы или удалялись на время из гимназии и через часик возвращались обратно. Словом, делалось откровенно то, что ранее так тщательно скрывалось. Мне, еще не старому мужчине, не приходило в голову завидовать этой перемене в тонкостях любви. Эти отношения носили более циничный и менее поэтический характер, чем четверть века назад, когда сближение полов было менее доступно: не существовало тогда темных залов кинематографов, не существовало телефонов, на которых по целым часам висит молодежь…
На другой день, немного проспав и не успев напиться кофе, я спустился в банк и едва успел усесться в своем кабинете, как увидал входящий в банк патруль из четырех солдат во главе с комиссаром Малышевым. Я тотчас понял, что меня пришли арестовывать. Накануне в банк явился какой-то мальчишка лет шестнадцати и, предъявив мандат, в коем говорилось о назначении его комиссаром банка, уселся по моему указанию в операционном зале.
Вскоре ко мне пришло несколько служащих во главе с Черепановым, очень резким и грубым человеком, и Ларисой Сарафановой, бой-девицей, и спросили меня, как я отреагировал на появление комиссара.
Я ответил, что сделал все, что мог, указав ему на место в зале среди публики, отказав в выдаче ключей и заявив, что не могу допустить его к осмотру книг и ценностей.
– Да вы знаете, кто это такой – так называемый комиссар? – спросил меня Черепанов.
– Конечно, не знаю.
– А мы так знаем: это не то Колька, не то Мишка. Он недавно был выгнан из Сибирского банка, где разносил бумаги и украл гербовые марки.
Столпившаяся клиентура увеличивала толпу и электризовала и без того возбужденных служащих.
– Да что с ним церемониться? Разрешите, Владимир Петрович, выставить его из банка?
– С моей стороны препятствий не имеется, – ответил я.
Все служащие во главе с Черепановым вышли из кабинета в зал и направились к комиссару, тревожно поглядывавшему на надвигающуюся толпу.
Черепанов, засучив рукава, спросил:
– Эй, ты, Мишка! Ты думаешь, что ты в самом деле комиссар?
– Да, я комиссар.
– Убирайся, сукин сын, вон отсюда! А то мы тебе такого комиссара покажем, что ты и костей не соберешь!
Размахивая руками, что-то крича сквозь слезы и чем-то угрожая, комиссар под дружный хохот и гиканье толпы, красный как кумач, вылетел из банка.
Появление Малышева в банке, да еще с конвоем, после истории с изгнанием комиссара ничего хорошего не предвещало.
Малышев вошел в кабинет:
– Здравствуйте, Владимир Петрович.
– Здравствуйте, гражданин Малышев. Что вам угодно?
– Я пришел к вам по не совсем приятному делу. Ваши служащие вчера позволили себе с вашего согласия выгнать из банка назначенного нами комиссара. Такие поступки по отношению к власти терпимы быть не могут, и вам придется за это понести должное наказание. На каком основании вы позволили себе это сделать?
– Я сделал это потому, что принял назначение такого комиссара за злую насмешку по отношению и к себе, и к учреждению, в котором я служу.
– Я не понимаю вас. В чем вы усмотрели насмешку?
– Вы помните, Малышев, заседание под председательством Крестинского, протекавшее в вашем присутствии? Я приветствовал идею национализации банков при условии проведения ее при полном невмешательстве власти в наши дела. Мы тогда заверили вас, что все до единой копейки вам будет сдано к первому марта. Вы тогда дали нам согласие. Что же произошло, чем мы нарушили обещание? Чем вызвано назначение комиссаров без нашего предварительного собрания? Не есть ли присылка к нам мальчишки – карикатура на вашу власть и насмешка надо мной? Что же, по-вашему, я должен вместо того, чтобы наблюдать за планомерной сдачей всех ценностей, принадлежащих ныне казне, сосредоточить свое внимание на деятельности воришки? Я сказал все и не боюсь ответственности за свой поступок, ибо поступил так в интересах государства и ограждал вверенное мне дело от возможного воровства.
Мой твердый и уверенный тон, а равно и приведенные доводы подействовали на свирепого комиссара.
– Я даю вам слово, что это будет исправлено. А теперь прошу вас, во-первых, выдать расписку в том, что вы подчиняетесь нашему комиссару, который будет нами назначен, и, во-вторых, выдать мне ключи от кладовой.
– В отношении ключей вашу просьбу я исполнить не могу. Выдав ключи, я слагаю с себя ответственность за содержание кладовой. Посему я предлагаю получить от меня один из контрольных ключей, и, таким образом, без кассира ни меня, ни вас никто в кладовую не впустит. Что касается первого вашего предложения, то, считаясь с фактом захвата власти коммунистами, я поставлен в необходимость считаться с ее постановлениями. Но прежде чем выдать расписку, я вынужден призадуматься. Она представляется мне незакономерной: мне необходимо получить какие-либо инструкции, указывающие как на мои обязанности, так и на обязанности комиссара. Прошу время на то, чтобы обдумать сей сложный вопрос.
– Отлично, обдумывайте, а я поговорю с вашими служащими. – И с этими словами Малышев перешел в зал.
Что он говорил, я расслышать не мог. Признаться, я был настолько взволнован, что мысли кружились в моей голове, и я никак не мог остановиться ни на одной из них. Беседа со служащими принимала довольно бурный характер… Среди общего шума явственно выделялся красивый, мощный баритон всеобщего любимца, бухгалтера Бронина. Он порицал действия большевиков и заявлял от имени служащих, что они не могут подчиняться власти, позволившей себе разогнать Учредительное собрание.
– Однако ваш управляющий подчинился и выдал расписку в этом, – долетели до меня слова Малышева.
– Не может быть, – послышались голоса, и кто-то из служащих прибежал ко мне в кабинет с вопросом, правда ли, что я выдал расписку…
– Нет, господа, это не так. Я выдал комиссару один из контрольных ключей, но над предложением выдать расписку обещал подумать. А теперь решение вопроса о выдаче расписки я откладываю.
– В таком случае я вынужден буду вас арестовать, – проронил Малышев.
– Это дело ваше.
Как раз в это время прибежала жена, дети и отец… Положение осложнялось. Я просил их успокоиться и держать себя с достоинством. Позвав швейцара, я приказал ему принести пальто и шляпу. Надев их, я сказал Малышеву, что готов.
Едва я двинулся к дверям, как служащие заявили, что они не дадут меня арестовать. В противном случае пусть вместе со мной арестуют и их. Получался скандал. Как ни просил я их остаться в банке, они вышли вслед за конвоем на улицу и сопровождали меня. Наконец я вновь обратился к ним с просьбой вернуться. Эту просьбу они и исполнили. Меня же вместе с бухгалтером Брониным повели конвойные.
Положение конвоируемого было мне приятно, Малышеву – стыдно вести меня пленником. Проходя мимо трибуны, все еще стоявшей около собора, я обратился к нему:
– Вы помните, Малышев, как мы радовались, когда был праздник революции? Стоя на этой трибуне, мы принимали парад, приветствуя каждую проходящую часть словами: «Да здравствует Учредительное собрание!» Какое это было чудесное время – и к чему оно привело! Учредительное собрание оказалось разогнано, а я, выбранный на должность первого товарища председателя Исполнительной комиссии, ныне шествую по улице как арестант.
– Как не помнить, – ответил он. – Однако не согласен, что именно тогда было чудное время. Тогда было только преддверием того рая, к которому мы приходим сейчас…
– Полноте, гражданин Малышев! Неужели вы думаете, что та дорога, по которой меня ведут помимо моей воли, ведет прямо в рай? Смотрите не заведите в ад. Смотрите, как бы эта трибуна не превратилась в лобное место сперва для нас – «буржуев», а затем и для вас – мечтателей, надеющихся путем насилия привести человечество к земному раю…
– Подите прочь! – закричал Малышев на конвоиров. – Идите вон там, подальше.
Наконец мы дошли до дома Поклевского, где помещался совдеп. В прихожей я встретил Щепина, управляющего Азовско-Донским банком. Его под конвоем двух солдат отправил в тюрьму Голощекин.
– Ага, и вас привели. Подождите вести, – крикнул Малышев конвоирам, захватите с собой и этого.
– Я заявляю протест против ваших распоряжений об аресте без предварительного обсуждения требований Банковским комитетом.
– А, вы председатель? Отлично, ведите его в прихожую вместе со Щепиным.
Нас провели в прихожую, где уже находился Георгий Петрович Тяхт, управляющий Русско-Азиатским банком, и оставили под усиленным конвоем солдат.
Вскоре вошел Голощекин и предложил мне вызвать по телефону остальных управляющих банками. Я подошел к телефону, но, остановившись перед аппаратом, сказал Голощекину, что не считаю возможным содействовать аресту моих коллег. Если он желает созвать комитет здесь, то может сделать это сам – по телефону или под конвоем солдат.
Он отвел меня к моим коллегам и, запретив нам разговаривать между собой, поставил караул не только снаружи, но и в самой комнате.
Однако Щепин, весело настроенный, тотчас стал рассказывать пикантный анекдот. Суровые лица нашей стражи распустились в сладкую улыбку, и мы, нарушая приказ Голощекина, начали сообщать друг другу подробности только что пережитых событий.
Вскоре в комнату вошли и остальные: Шварте, Атлас и Одинцов – товарищ управляющего Сибирским банком. Олесов с присяжным поверенным Бибиковым, в доме которого в дни революции 1905 года скрывался от полиции известный Свердлов, очень кстати оказался в отъезде.
Судя по заверениям Кроля, за эту услугу Свердлов рекомендовал совдепу относиться к этому семейству предусмотрительно. Отсутствие Олесова, друга Бибиковых, мне показалось неслучайным.
Проведенная мной после бала короткая ночь и пустой желудок вызвали такую мигрень, что мне было очень трудно вступить в переговоры с появившимся Голощекиным, занявшим председательское место.
Голощекин в категорической форме потребовал от нас расписок о подчинении управляющих комиссарам, которые будут назначены в банки.
После обмена мнениями мы категорически отказались от выдачи расписок без получения от совдепа письменных инструкций, указывающих, как на круг компетенции комиссаров, так и на наши обязанности.
Отказ вывел Голощекина из себя, и он заявил, что не только посадит нас в тюрьму, но и сумеет найти средства иного сорта, чтобы заставить нас подчиниться властям.
– Мы церемониться не будем. Репрессивными мерами к вашим женам и детям заставим вас плясать под нашу дудку.
На это заявление очень горячо и резко стал возражать Атлас.
Спор стихал, превращаясь в мирную беседу, а требования Голощекина уже сводились к тому, чтобы мы все выдали расписки о невыезде из Екатеринбурга.
Услышав отказ Атласа, я вмешался, сказав, что я согласен на выдачу такой расписки. Она, как чисто полицейская мера, практиковавшаяся у нас и прежде, меня ни к чему не обязывает. Если я захочу удрать, то с этой распиской не буду считаться так же, как не считались с ней наши политические преступники, удирая из ссылок в Сибири.
Со мной согласились и остальные, после чего решили вызвать на заседание Чернявского для совместного решения вопросов о способе национализации банков и о назначении комиссаров не от совдепа, а от Государственного банка (по возможности, из среды его чиновников, придав их подписи значение и право, присвоенное всем вторым подписям на наших документах).
Вскоре прибывший Чернявский изъявил свое согласие на выработку инструкции по национализации банков, основанной на принципе передачи всех наших ценностей под расписку Государственного банка.
На этом дело было закончено, и мы, подписав расписки о невыезде, очутились на свободе.
Выше я уже дважды упоминал священные в то время слова «Учредительное собрание». Как надеялись на него в то время в России! Как много было предвыборных, почти всегда закрытых, собраний! Я, не принадлежавший ни к какой партии, задумал тогда организовать партию республиканцев на капиталистической программе. Но партия оказалась немногочисленной, и я отказался от предложения выставить свою кандидатуру, и взамен меня был избран директор реального училища Курцедел. Результаты баллотировки оказались очень жалкие, партия получила несколько десятков голосов. Прошли главным образом социалисты-революционеры с их лозунгом «Земля и воля» и в большом количестве коммунисты. Очень немного прошло кадетов. В числе депутатов партии Народной свободы прошел Лев Афанасьевич Кроль, несмотря на то, что уже тогда партию коммунисты объявили «вне закона». Кролю одно время приходилось скрываться, ибо вся партия стала подпольной.
Это объявление «вне закона» предоставляло право всякому, кто пожелает, безнаказанно убить кадета, лишало партию и предвыборных открытых собраний, и агитации.
Это сильно волновало меня, так как дочурку Наташу подруги избрали делегаткой именно в партию Народной свободы, а врагов по гимназии у нее было много.
На разгон Учредительного собрания наш народ никак не отреагировал, что заставило меня вспомнить разговор с крестьянами по поводу разгона Первой Государственной думы.
– А ну ее к чертовой матери! – воскликнули они тогда. – Все равно она нам земли не даст, а только народ мутит.
Теперь же земля во многих местах уже была захвачена крестьянами; что им за дело до прочего?..
Я говорил, что радуюсь разгону Учредительного собрания, ибо подтасовка при выборах была несомненной. Доходило до такого безобразия, как двойное голосование солдат. Пермский гарнизон, отбаллотировав в Перми, был посажен в вагоны и привезен в Екатеринбург, а Екатеринбургский – в Пермь. Вероятно, то же делалось и в иных губерниях. Учредительное собрание далеко не отражало пожеланий всего населения России, и если бы его не разогнали – что я считаю большой ошибкой коммунистов, – то его постановления были бы, несомненно, и законными, и обязательными для всего народа. Земельный вопрос, несомненно, решился бы в пользу бесплатной раздачи земли крестьянам. Правда, власть перешла бы временно к эсерам, но только временно. Ленин, ничем не брезгуя, сумел бы и страхом, и подкупом переманить в коммунистическую партию многих социалистов-революционеров.
«Разгон же „Учредиловки“, – говорил я, – дает нам полный повод не признавать постановлений партии большевиков, захватившей власть силой. Наоборот, это обстоятельство даст большой козырь будущему повстанческому движению».
На другой же день нашего ареста служащие всех банков объявили забастовку, и банки пришлось закрыть.
Банковский комитет, собранный мной, после долгих обсуждений высказался против забастовки. Главные мотивы к этому решению были следующие:
1) полное отсутствие какой-либо надежды на скорое избавление России от большевиков делает бесполезным сопротивление новой правительственной власти;
2) забастовка служащих, несомненно, приведет к замещению их новым персоналом служащих, который только внесет хаос в делопроизводство;
3) процесс национализации банков в смысле передачи всех дел Государственному банку может быть сорван и превратится в бесправную и уродливую форму конфискации наших активов.
На этом же заседании было постановлено отложить сумму двухмесячного оклада всему персоналу, для того чтобы выдать деньги в момент прекращения деятельности банков.
Все постановления, за исключением последнего, мне поручили сообщить служащим всех банков, собравшимся на митинг протеста в помещении Русского для внешней торговли банка.
Служащие приняли наш благоразумный совет, и на другой день работа в банках возобновилась, но под наблюдением комиссаров.
Но работа уже не была прежней. Все дела сводились к выдаче по текущим счетам по сто пятьдесят рублей на человека в неделю. Активных операций мы давно уже не вели. Процентные бумаги, согласно декрету, были аннулированы, и мы под угрозой привлечения к трибуналу были лишены возможности выдавать их со счетов. Необходимые средства для наших касс давались Государственным банком.
Средств у Государственного банка не хватало. В феврале 1918 года состоялось особое совещание под председательством Чернявского, на которое был приглашен и я. Это заседание постановило приступить к печатанию собственных денег, и, в первую очередь, должны были из-за отсутствия мелких денег печататься кредитные билеты пятирублевого достоинства.
Как отнеслась к национализации банков клиентура?
Я был удивлен ее спокойствием и даже равнодушием. По крайней мере, в нашем банке не было ни одного упрека, ни одного случая выражения протеста и требования выдачи денег. Чем это объяснить? Гнилостью нашей интеллигенции и буржуазии, как объяснял это Ленин? Нет, с этим мнением я не совсем согласен. Здесь, как мне кажется, действовали разные факторы. Многие предполагали, что все это временно. Никто не верил, чтобы за банком деньги могли пропасть. С другой стороны, публика уже примирилась с особенностями падающей кредитной валюты, неминуемо обреченной на гибель, а потому свыкалась с мыслью о потере своего капитала. Однако многие относились к этому со спокойствием, вытекающим из характерной черты русского человека, называемой смирением.
Особенно я поражался смирению той части клиентов, которая в прежние времена была особенно кичлива и нетерпима ко всякому промедлению в работе служащих. Бывало, задержат чек на две-три минуты, и «уважаемый» как буря влетает в кабинет и повышенным тоном высказывает свое неудовольствие. А теперь, Боже мой, сколько смирения! С какой униженной просьбой обращались эти былые орлы к комиссарам:
– Господин комиссар, уж будьте так любезны, чтобы не приезжать мне в город каждую неделю, выдайте мне за месяц вперед шестьсот рублей.
– Не могу, – грубо отвечает комиссар. – Выдавай вам каждый день по четвертной, так вы бы каждый день на четвереньках приползали…
– Слушаюсь, господин комиссар, слушаюсь…
У дам случалось видеть слезы, когда им не выдавали безделушки, хранившиеся в сейфах. Бывали и мольбы, доходящие до унижения.
В деле национализации банков не было никакой планомерности. Общие указания из центра отсутствовали, и в каждом городе национализация носила свой характер и стояла в полной зависимости от взглядов местных комиссаров финансов, коих произвол был полный. Так, например, Декрет об аннулировании государственных бумаг наш Минфин распространил не только на частные облигации, но и на акции. Нелепость постановлений была удивительная: несмотря на то, что бумаги были аннулированы, к клиентам банка предъявлялись требования об уплате долга по заложенным бумагам и за неуплату грозили тюрьмой. Для проверки сейфов к нам в банк назначили целую комиссию, которая, согласно декрету, конфисковала все золотые вещи весом более шестнадцати золотников. Комиссия при этом совершенно не могла дать удовлетворительный ответ на вопрос, свободны ли от конфискации серебряные вещи, что повело к серебрению золотых вещей. У одной моей доверительницы была золотая цепочка весом в двадцать пять золотников, которую я разорвал на две части и тем спас от конфискации, ибо каждая часть была менее шестнадцати золотников.
Наложив на аннулированные процентные бумаги особый штемпель, Государственный банк зачислял их как кредитные рубли и пускал в обращение по номиналу, так же поступая и с купонами дальних сроков.
Одновременно вышло разрешение оставлять бумаги нетронутыми у рабочих до суммы в пять тысяч рублей.
Неужели подписывающий этот декрет комиссар не понимал, что у рабочих, так плохо оплачиваемых, не может находиться процентных бумаг вообще, а на сумму в пять тысяч тем более?
Несмотря на это, у банков стояли длинные хвосты рабочих, бывших, за редким исключением, людьми, получившими бумаги от «буржуев» за особый процент, дабы спасти их от аннуляции.