Нужно заметить, что в первые дни и даже недели существования Вр. Правительства вопросы внешней политики, связанные с войной, как-то совсем не выдвигались. Оставалось нераскрытым глубокое внутреннее противоречие, заключавшееся в том, что переворот, будучи фактически результатом военного бунта, по существу должен был повести к разрушению дисциплины и разложению сперва в Петербургском гарнизоне, а затем, по мере того, как этот гарнизон становился питомником большевизма, очагом заразы, – разложение должно было проникнуть и дальше; между тем, по официальной идеологии, революция должна была поднять нашу военную силу, так как отныне войска боролись не за ненавистный самодержавный строй, а за освобожденную Россию. Известно, что в первое время многие наивные люди думали (и даже писали в газетах), будто Германия очень была смущена патриотическим порывом русской революции; она-де сперва возложила на эту революцию большие надежды, но теперь должна убедиться, что «сознательная» русская армия, завоевавшая себе свободу, будет для нее гораздо страшнее… и т. д. Не знаю, верил ли кто в самом деле этому вздору, но, повторяю, он был не только развиваем на страницах газет, но многократно и настойчиво преподносился официально (напр., при приемах послов, а также многочисленных военных депутаций, которые стали являться в конце марта). А между тем незаметно и помаленьку начался подкоп против лозунга «войны до победного конца», во имя другого – «мир без аннексий и контрибуций». Постепенно начались в составе Вр. Правительства жалобы на то, что Милюков ведет какую-то свою международную политику и ведет ее совершенно самостоятельно. Начало обнаруживаться внутреннее расхождение, но на первых порах довольно неясно и нерешительно. Если я не ошибаюсь, впервые вопрос был поставлен резко после появления в печати беседы с Милюковым по вопросу о задачах войны (в № от 23 марта «Речи»), за неделю, приблизительно, было опубликовано пресловутое воззвание Совета рабочих и солдатских депутатов к народам всего мира (от 14 марта), в котором впервые показала свое истинное лицо группа вожаков Исполнительного Комитета. Ничего, конечно, нельзя себе представить более противоположного друг другу, чем эти два документа. Не знаю, под влиянием ли своих друзей или непосредственно – Керенский был приведен опубликованием беседы с Милюковым в состояние большого возбуждения. Кажется, он только что вернулся из Москвы. Я живо помню, как он принес с собой в заседание номер «Речи» и – до прихода Милюкова – по свойственной ему манере, неестественно похохатывая, стуча пальцами по газете, приговаривал: «Ну нет, этот номер не пройдет». Когда вопрос был поставлен, Милюков заявил, что его беседа появилась в противовес интервью с Керенским, напечатанным, если не ошибаюсь, в московских газетах. Не помню, в этом ли именно или в другом, близком по времени, совещании Керенский в очень резкой форме доказывал Милюкову, что если при «царизме» (одно из гнусных выражений революционного жаргона, чуждого духу русского языка) у министра иностранных дел не могло и не должно было быть своей политики, а была политика императора, то и теперь у министра иностранных дел не может быть своей политики, а есть только политика Вр. Правительства. «Мы для Вас – Государь Император». Милюков, внешне хладнокровно, но внутренне сильно возбужденный, на это отвечал приблизительно так: «Я и считал, и считаю, что та политика, которую я провожу, – она и есть политика Вр. Правительства. Если я ошибаюсь, пусть это мне будет прямо сказано. Я требую определенного ответа и в зависимости от этого ответа буду знать, что мне дальше делать». Здесь был прямой и решительный вызов, и на этот раз Керенский спасовал. Устами кн. Львова Вр. Правительство удостоверило, что Милюков ведет не свою самостоятельную политику, а ту, которая соответствует взгляду и планам Вр. Правительства. Выход из получившегося неловкого положения был найден в том, чтобы принять за правило – не давать на будущее время никаких отдельных политических интервью. В то же самое время было выражено пожелание, чтобы Милюков возможно скорее сделал Вр. Правительству подробный доклад с целью полного его ознакомления с международным положением во всех его деталях и, прежде всего, со всеми знаменитыми «тайными договорами». Это было сделано уже в первой половине апреля, но еще до того, в конце марта, опубликована была декларация Вр. Правительства по вопросу о задачах войны.
Инициатива этой декларации исходила от Церетели. Примерно в середине марта он вернулся из ссылки и в начале 20-х чисел появился в контактной комиссии, заменив Стеклова. Он с особенной настойчивостью, с самого начала, – вероятно, в первом же заседании, в котором он участвовал, – начал проводить мысль, что нужно, не теряя времени, обратиться к армии, к населению с торжественным заявлением, заключающим в себе, во-первых, решительный разрыв с империалистическими стремлениями и, во-вторых, обязательство безотлагательно предпринять шаги, направленные к достижению всеобщего мира. Он доказывал, что если Вр. Правительство сделает такую декларацию, последует небывалый подъем духа в армии, что ему и его единомышленникам можно будет тогда с полной верой и с несомненным успехом приступить к сплачиванию армии вокруг Вр. Правительства, которое сразу приобретет огромную нравственную силу. «Скажите это», – говорил он, – «и за вами все пойдут, как один человек». Я помню, что тогда еще его тон и манера действовали подкупающе. В них ощущалось страстное, подлинное убеждение. В своих возражениях Милюков главным образом касался второго пункта и доказывал совершенную недопустимость и в лучшем случае бесплодность обращения при данных условиях к союзникам с какими-либо разговорами о мире. Церетели настаивал, причем несколько комическое впечатление производили его уверения, что если только основная мысль, директива будет признана, Милюков сумеет найти те тонкие дипломатические приемы, с помощью которых эта директива осуществится. Но в этом втором пункте Милюков никакой уступки не сделал. Также решительно он уперся и по вопросу об аннексиях и контрибуциях.
Я теперь себя спрашиваю: не было ли бы лучше, если бы тогда Милюков действительно поставил ультиматум не по поводу только этих злосчастных слов, а в отношении самой мысли в них заключающейся и нашедшей, в конце концов, себе место в декларации, правда, в несколько смягченных и умышленно двусмысленных выражениях? Для меня этот вопрос – ретроспективно – имеет и личное значение. Как и при самом первом моменте, когда грозил уход Милюкова из-за вопроса о Михаиле, так и теперь мне казалось, что этот уход будет иметь роковые последствия с точки зрения международного положения и отношения к нам союзников. Мне казалось, что следует идти, в случае необходимости, даже на самые большие уступки только для того, чтобы сохранить Милюкова в составе Вр. Правительства. И здесь я считал возможным некоторый макиавеллизм. Я помню, что мы вдвоем с Милюковым обсуждали и исправляли текст декларации за завтраком в «Европейской гостинице», куда мы приехали прямо со съезда партии народной свободы, открывшегося 25 марта в зрительном зале Михайловского театра. Я убеждал его согласиться на включение тех слов декларации (объясняющих, чего не хочет Россия от войны), в которых иносказательно фигурировали «аннексии и контрибуции». Я говорил, что слова эти допускают очень широкое и очень субъективное толкование, что поскольку в них заключается отказ от завоевательной политики, они соответствуют и нашим взглядам, но что они вовсе не имеют такого значения, которое могло бы связать нас в будущем, на мирной конференции, в случае если война закончится в пользу нашу. Я помню, что мы несколько раз меняли текст, пока не нашли тех выражений, с которыми в конце концов примирился Милюков. В этом примирении оставалась некоторая reservatio mentalis. Но и помимо того, разве, если сравнить последовательные декларации Вильсона, ту, например, которая доказывала, что настоящая война должна окончиться без того, чтобы кто-нибудь победил, с теми, которые инсценировали и сопровождали объявление войны Америкой, разве в них нет явных противоречий? Думать, что простая правительственная декларация, не имеющая договорного характера, связывает все последующие правительства, – разумеется, нельзя. Но и то правительство, которое выпустило данную декларацию, связано ею лишь постольку, поскольку она заключает в себе известные непреложные принципы правительственной политики. Уже давным-давно доказано, что такого «принципа» – «без аннексий и контрибуций» – выставить было нельзя, что это принцип двусмысленный и практически не дающий никакого разрешения ряду вопросов. Недаром последующая терминология выработала выражение «дезаннексия». Превращение Дарданелл и Босфора в русский канал, разумеется, трудно было бы совместить со строгим толкованием слов декларации. Но если наступили бы те обстоятельства, при которых стало бы возможным такое превращение, кто бы помнил слова этой декларации и кто бы решился ими аргументировать против России? Другое дело, если бы русское правительство expressis verbis отказалось от тех возможных выгод, которые были ей обеспечены международными договорами, и заявило бы этот отказ другим договаривающимся сторонам. Но этого не было, – да и не могло быть сделано Милюковым. Сам он на партийном съезде, последовавшем за его отставкой, вполне искренно и очень убедительно утверждал и доказывал, что он ничего не уступил конкретного и ни в чем не повредил интересам России. Но с другой стороны, трудно отрицать, что во всей этой позиции было что-то искусственное. Искусственность эта заключалась, впрочем, не в том или другом толковании отдельных выражений декларации, а в том, что по существу была пропасть между отношением к войне и ее задачам Милюкова и тех социалистических групп, которые влияли на Керенского. Я помню случай, когда эта искусственность была как-то особенно подчеркнута, особенно болезненно воспринята. Это произошло несколько дней спустя после приема Вр. Правительством делегации французских и английских социалистов. Речь Милюкова была всецело выдержана в свойственных ему тонах и по сущности своей соответствовала традициям русской иностранной политики во время войны. После Милюкова говорил Керенский. Он говорил по-русски – причем Милюков переводил его речь на английский язык (а один из французов – с английского на французский). И вот здесь действительно ощущалось разительное противоречие, – противоречие в самом духе, в самой отправной точке зрения. Здесь стало ясно, что в самом Вр. Правительстве есть два враждебных друг другу основных течения. И было несомненно, что рано или поздно – скорее рано, чем поздно – искусственная комбинация Керенский-Милюков должна будет разрушиться. И вот здесь я и нахожу ответ на поставленный мною выше вопрос – не было ли бы лучше, если бы Милюков еще раньше декларации 28 марта поставил ультиматум и ушел бы из Вр. Правительства, не дожидаясь событий 20–23 апреля – выступления войск, вызванного нотой министра иностранных дел от 18 апреля? Я думаю, что по тем же соображениям, по которым Милюкову следовало идти в состав Вр. Правительства, ему следовало в нем оставаться, борясь до конца, в интересах того дела, которому он служил. Революция с самого начала создавала компромиссы, искусственные сочетания. Компромиссным было отношение Вр. Правительства к Совету рабочих и солдатских депутатов, компромиссом было и сосуществование в кабинете двух лиц, радикально неспособных идти рука об руку, – Керенского и Милюкова. Эти компромиссы оказались гнилыми и не остановили катастрофического хода русской революции. Но они, при данных условиях, были неизбежны, – отказаться от них для нас, кадетов, означало бы стать на точку зрения «чем хуже, тем лучше» или, во всяком случае, умыть руки. Тем горше сознавали бы мы свою ответственность за дальнейшие события.
В том, что до сих пор много сказано о роли Милюкова во Врем. Правительстве, я касался только той стороны этой роли, которая связана была с международной политикой. Надо сказать, что в моей памяти, по крайней мере, это остается и наиболее яркой стороной. Я не помню, чтобы Милюков ставил ребром какие-нибудь вопросы внутренней политики, чтобы он требовал каких-нибудь решительных мер. По-видимому, он все-таки полагался больше, чем следовало, и на государственный инстинкт русского народа, и на здравое понимание им своих интересов. Он не понимал, не хотел понимать и не мирился с тем, что трехлетняя война осталась чуждой русскому народу, что он ведет ее нехотя, из-под палки, не понимая ни значения ее, ни целей, – что он ею утомлен и что в том восторженном сочувствии, с которым была встречена революция, сказалась надежда, что она приведет к скорому окончанию войны. Он не знал, какую благодарную почву найдут в русской армии те ядовитые семена, которые с первых же дней стали открыто в ней сеять безответственные агитаторы. Потому он не проявил решительного, ультимативного противодействия допущению в пределы России пассажиров знаменитого запломбированного вагона. Надо сказать, что по отношению к этим пассажирам у Вр. Правительства были самые глубокие иллюзии. Думали, что уже сам по себе факт «импорта» Ленина и К° германцами должен будет абсолютно дискредитировать их в глазах общественного мнения и воспрепятствовать какому бы то ни было успеху их проповеди. И действительно, на разных митингах эта тема о «запломбированном вагоне» всегда имела большой успех. Но это не помешало развитию путем «Правды», «Окопной правды» и ряду других анархических листков самой бешеной и самой разрушительной пропаганды. Теперь гг. большевики показывают нам, как беззастенчивая власть может задушить – без всяких экивоков – враждебную ей печать. Вр. Правительство было связано своими декларациями о свободе слова, всей своей идеологией. Оно смотрело на газетную пропаганду совершенно пассивно. Отчасти в этой пассивности сказывалось тоже сознание своего бессилия, которое помешало Вр. Правительству принять решительные меры против таких явлений прямо уголовного характера, как захват особняка Кшесинской и устройство из него цитадели и публичной кафедры самого разнузданного большевизма. Теперь, конечно, легко упрекать Вр. Правительство за эту пассивность. Но если перенестись мысленно в ту эпоху и вызвать в себе вновь то настроение, которое тогда было преобладающим, то станет ясным, что иначе правительство не могло действовать, не рискуя остаться в полном одиночестве. Кто бы его поддержал? Петербургский гарнизон не был в его руках. «Буржуазные» классы, неорганизованные, не боевые, были бы, конечно, на его стороне, но ограничились бы платоническим сочувствием. А между тем, здесь недостаточно было такого сочувствия, хотя бы и со стороны очень многочисленных групп населения.
Не так давно мне пришлось с Милюковым говорить на эти темы. Мы коснулись вопроса о том, была ли возможность предотвратить катастрофу, если бы в самом начале Вр. Правительство поставило вопрос о власти ребром, оперлось на Государственную Думу, не допустило бы политической роли Совета и Исполнительного Комитета и, в случае сопротивления, арестовало бы его главарей. Я считал и считаю эту возможность чисто теоретической. Но Милюков утверждал, что в первые дни переворота гарнизон был в руках Госуд. Думы, и если бы этот первый момент не был упущен, положение могло быть спасено. Очевидно, с этим связан и вопрос о Михаиле. Если бы династия удержалась на троне, власть и ее престиж были бы сохранены. Но я не вижу, каким образом это могло бы удаться Вр. Правительству без монарха. Какие силы сохранили бы его престиж и авторитет? А главное, как бы оно справилось с вопросом о войне, – этим оселком всей революции?
Я хорошо помню, что Милюков неоднократно возбуждал вопрос о необходимости более твердой и решительной борьбы с растущей анархией. Это же делали и другие. Но я не помню, чтобы были предложены когда-нибудь какие-нибудь определенные практические меры, чтобы они обсуждались Вр. Правительством. Отсутствие хорошо организованной полицейской силы и безусловно преданной правительству силы военной парализовали его. Здесь и был зародыш разрушения, и росту его не могла воспрепятствовать вся огромная энергия, проявленная Вр. Правительством в деле органического законодательствования. А кроме того, каждый из министров был настолько поглощен своим ведомством, что ни у кого из них не было времени практически обдумывать то, что касалось других ведомств, и предлагать какие-нибудь конкретные меры. В частных совещаниях обсуждались лишь общеполитические вопросы. Конечно, Милюков неоднократно обращал внимание хотя бы, например, на необходимость покончить с безобразным скандалом, невозбранно творившимся перед домом Кшесинской и в нем самом. Но как это сделать? – на этот вопрос у него ответа не было.
История ухода Милюкова, наверно, очень полно им изложена в уже написанном первом томе истории русской революции. Фактически, конечно, этот уход был делом рук социалистов, которым в данном случае помог Альбер Тома, приехавший 9 апреля в Петербург. Не помню, до приезда ли Тома или уже в 10-х числах апреля Милюков в одно утреннее мое посещение сказал мне, что он в самом деле думает, не лучше ли ему передать портфель министра иностранных дел Терещенко («он, по крайней мере, не совсем в этих вопросах безграмотный и хоть с послами будет в состоянии говорить»), с тем, чтобы Мануилов взял финансы (а может быть, Шингарев – финансы, а Мануилов – земледелие), передав портфель министра народного просвещения ему, Милюкову. Но я не поддерживал этой мысли, и Милюков вскоре сам ее оставил. Как раз в это же время вернулся в Россию Чернов, и кампания против Милюкова началась вовсю. В том совместном заседании Временного Правительства с Комитетом Государственной Думы и Исполнит. Комитетом Совета депутатов, в котором обсуждались вопросы внешней политики, и сделано было Черновым заявление о том, что пора-де России перестать говорить с Европой языком «бедной родственницы», он прямо заявил, со свойственными ему пошлыми ужимками, сладенькой улыбкой и кривляниями, что и он и его друзья безгранично уважают П. Н. Милюкова, считают его участие во Вр. Правительстве необходимым, но что по их мнению он бы лучше мог развернуть свои таланты на любом другом посту, хотя бы в качестве министра народного просвещения. В то же время произошел резкий инцидент с Керенским, в связи с данным им бюро прессы официозным communique о том, что предстоит опубликование правительственного сообщения по вопросам иностранной политики. О том, что это communique дано Керенским, я узнал от Львова (игравшего в бюро главную роль). Мне было хорошо известно, что ни о чем подобном не было речи во Вр. Правительстве, и я усмотрел в поступке Керенского недопустимый подвох, чтобы не сказать провокацию. Тотчас же я сообщил об этом Милюкову в происходившем в то время заседании Врем. Правительства. По окончании заседания Милюков обратился с вопросом, кто дал такое заведомо несоответствующее действительности communique прессе. Керенский несколько смутился, пытался увиливать, говоря, что он не отвечает за ту форму, в которой пресса передала его слова, но в конце концов заявил, что при сложившихся обстоятельствах такое сообщение он считает необходимым. Тогда Милюков сказал кн. Львову, что, если Керенский не опровергнет сообщения, он, Милюков, немедленно подаст в отставку. Так как уже было поздно и все устали, решено было обсудить вопрос вечером. Произошло очень бурное заседание, в котором Керенский почувствовал себя совершенно одиноким, так как даже его наиболее твердые сторонники находили допущенный им прием совершенно неприличным и невозможным. Ему пришлось уступить, и он по телефону (из моего кабинета) сделал требуемое опровержение. Вместе с тем, однако был поднят вопрос о том, что декларация о задачах войны официально не сообщена союзникам и потому является как бы документом лишь для внутреннего употребления, что, разумеется, подрывает его значение. Соответственно этому предъявлено было требование официально уведомить дипломатических представителей о взгляде Вр. Правительства по данному вопросу. Против этого трудно было спорить, Милюкову пришлось согласиться; и тогда уже было решено, что нота министра иностранных дел будет обсуждена во всем составе Вр. Правительства, что и произошло. В то время А. И. Гучков был болен, у него было ослабление сердечной деятельности, и заседания происходили у него. Я очень отчетливо помню, что доложенный Милюковым проект при первом его прочтении произвел на всех, и даже на Керенского, впечатление бесспорно приемлемого, – мало того, впечатление, что Милюков здесь проявил максимум уступчивости и готовности идти навстречу своим противникам. Потому вначале прения еле завязались, но потом Керенский стал придираться к отдельным выражениям, предлагая крайне неудачный вариант, настроение стало портиться, обычный личный антагонизм дал себя почувствовать в повышенном тоне и резких выходках. Все-таки, в конце концов, удалось обойти разногласия и объединиться на одном тексте, – на том, который был опубликован. Милюков, помнится, в конце заседания подчеркнул, что стало быть правительство целиком солидарно с данным документом и берет на себя ответственность за его содержание. Керенский не возражал. Очевидно, в этом случае здравый смысл и разумное отношение к делу оказались в нем сильнее партийных шор. С другой стороны, в данной обстановке он, по-видимому, не счел возможным консультировать своих друзей, добросовестно уверенный, что и для них нота является вполне приемлемой. Она была опубликована в № от 20 апреля. Произошли известные события, подробно изложенные в тогдашних газетах. Так как демонстрации были направлены против Милюкова, Вр. Правительство вынуждено было официально заявить, что нота была им одобрена без разногласия с чьей бы то ни было стороны. В сущности говоря, вся эта демонстрация была совершеннейшим пуфом и вызвала очень внушительные контрдемонстрации. Но создалось обостренное и повышенное настроение. Вероятно, тот факт, что в вопросе о ноте Керенский вынужден был солидаризоваться формально с Милюковым, обострил и личный антагонизм. Социалисты упорно продолжали свою работу, Тома играл двусмысленную роль и отзывался о Милюкове пренебрежительно и враждебно. Но так как к тому времени Милюков[6] окончательно решил не уступать, то ясно было, что должен произойти кризис уже по инициативе Вр. Правительства. Он и произошел. Какую роль при этом играли прочие министры-кадеты, – я не берусь теперь сказать. Милюкову был предложен портфель министра народного просвещения, он категорически отказался и уехал из заседания уже не министром. На следующее утро мы с Винавером были у него, по поручению Центр. Комитета, и долго и настойчиво уговаривали его остаться и согласиться принять портфель министра народного просвещения. Нам казалось, что уход Милюкова одновременно с введением в состав правительства социалистов есть начало крушения. Конечно, мы при этом находили, что, оставаясь в правительстве, Милюков, хотя и занимая пост министра народного просвещения, должен иметь возможность влиять на иностранную политику и быть все время в ее курсе. Это было осуществимо в связи с возникшим тогда проектом особого совещания, выделенного из состава Вр. Правительства и долженствовавшего ведать вопросами обороны, а наряду с ними и общими вопросами международной политики. Это совещание было придумано против Милюкова. Мы предлагали ему при изменившихся условиях воспользоваться им в интересах дела и остаться в правительстве, обусловливая свое дальнейшее пребывание тем, что он будет одним из членов совещания. Милюков не согласился. Сперва он спорил, но потом, когда аргументы были исчерпаны, он сказал буквально следующее: «Возможно, что ваши доводы правильны, но у меня есть внутренний голос, говорящий мне, что я не должен им следовать. Когда у меня бывает такое ясное и определенное сознание, хотя бы и немотивированное, необходимой линии поведения, я следую ему. Я не могу поступить иначе». Мы поняли, что вопрос исчерпан, и ретировались. С этой минуты начался между Милюковым и Вр. Правительством разрыв по существу.