© «Центрполиграф», 2022
Владимир Дмитриевич Набоков в современной России известен прежде всего как отец знаменитого писателя Владимира Набокова. Знатоки истории вспомнят, что Набоков-старший был видным кадетом, после революции эмигрировал и погиб, спасая своего товарища по партии Павла Милюкова от пули террориста.
Между тем в начале XX века Владимир Дмитриевич Набоков был одной из ярчайших фигур российской политики. Сын министра юстиции, блестяще образованный юрист, профессор юриспруденции, придворный, имевший чин камер-юнкера, и… оппозиционер, не раз подвергавшийся гонениям за свои убеждения. Все это прекрасно сочеталось в одном человеке…
Еще студентом Санкт-Петербургского университета он был впервые арестован «за политику», но все же получил возможность окончить курс и даже был командирован в Германию, в Галльский университет для научной подготовки на кафедре уголовного права. Вернувшись, Набоков в 1894 году поступает на престижную службу в Государственную канцелярию, а через два года начинает преподавать в Императорском училище правоведения, пишет научные работы и статьи по уголовному праву, получает звание профессора… Его деятельная натура находит себе применение и в земской работе, популярной у либеральной интеллигенции: на рубеже веков Набоков – активный участник земских организаций, решавших практические вопросы «обустройства жизни» в России. Поле для применения своих сил самое широкое…
Однако, когда политический эмигрант П.Б. Струве начинает в 1902 году издавать за рубежом оппозиционный журнал «Освобождение» с целью нелегального распространения его в России, Набоков сразу же становится постоянным сотрудником редакции журнала. В 1903–1904 годах сторонники идей журнала «Освобождение» создают политическое движение Союз освобождения, ставившее целью добиваться политических свобод в Российской империи. Владимир Дмитриевич – активный участник нового Союза.
Осенью 1904 года Союз освобождения принимает решение выйти из подполья и начать открытую борьбу за свободу, народное представительство и введение конституции. Революция 1905 года подстегивает развитие событий, Союз освобождения объединяется с другими общественными союзами (Союзом земцев-конституционалистов и пр.) и приступает к созданию Конституционно-демократической партии, одной из крупнейших политических партий в дореволюционной России. Владимир Дмитриевич Набоков входит в число ее основателей и лидеров, его избирают товарищем (заместителем) председателя Центрального комитета партии, он становится редактором издания «Вестник Партии народной свободы», идеологом новой политической силы.
Конечно, оппозиционная деятельность В.Д. Набокова оказалась на виду и не могла вызвать симпатии в правительственных кругах. В 1905 году его лишают придворного чина камер-юнкера, потом запрещают ему преподавательскую деятельность в Императорском училище правоведения.
Но Набоков был уже слишком серьезно занят политикой, чтобы пойти на попятную. Его популярность в либеральной среде росла…
В 1906 году он был избран членом Первой Государственной думы от Санкт-Петербурга. Депутаты первого состава Думы, прозванной за оппозиционный настрой Думой народного гнева, видели свою задачу не столько в совместной работе с царским правительством, сколько в борьбе с ним на неутихающих волнах революционных событий. Противоречия оказались неразрешимыми, и через 72 дня Дума была распущена с одновременным объявлением новых выборов.
Но за этот период В.Д. Набоков, как представитель кадетской фракции, самой крупной и влиятельной в Думе, успел подняться на трибуну 28 раз, и каждая его речь становилась событием. Особое впечатление на общество произвело выступление, в котором он бросил правительству вызов, поставив депутатов Думы, как законодательную власть, выше исполнительной власти страны. «…С точки зрения принципа народного представительства мы можем только сказать одно: исполнительная власть да покорится власти законодательной…»
Но новый министр внутренних дел Петр Аркадьевич Столыпин, назначенный на этот пост в апреле 1906 года, не желал «покоряться» оппозиционной Думе, настроенной на конфронтацию, напротив, утверждал, что «надлежит справедливо и твердо охранять порядок в России». Вот только представления об этом порядке у министра внутренних дел и думской оппозиции были разные.
После роспуска Первой думы В.Д. Набоков оказался в числе депутатов, подписавших в знак протеста Выборгское воззвание – обращение к народу с призывом защитить первый состав Думы и оказать правительству «пассивное сопротивление», не платить налоги, не ходить в армию: «…когда правительство распустило Государственную думу, вы вправе не давать ему ни солдат, ни денег».
Подписавшие воззвание депутаты попали под суд и в большинстве получили стандартный приговор: три месяца заключения и лишение избирательных прав, а также права заниматься легальной политической деятельностью. То есть в дальнейшем они выдвигать свои кандидатуры на выборах в Думу уже не могли. И на положение крупных политиков, признанных государством, претендовать тоже не могли.
Это отчасти определило дальнейшую политическую карьеру Набокова в Конституционно-демократической партии – на вторых ролях, в отличие от Милюкова, бывшего одним из авторов Выборгского воззвания, но не подписавшего его, поскольку депутатом Первой думы Милюков не являлся. Зато позже он стал и депутатом Думы, и лидером кадетской фракции в ней… Впрочем, Набоков всегда был человеком уважаемым в политических кругах и продолжал оставаться в числе лидеров Конституционно-демократической партии, даже потеряв депутатский мандат.
В его политическую деятельность внесла коррективы Первая мировая война – в самом начале войны В.Д. Набоков был призван в ополчение и в качестве прапорщика начал службу недалеко от линии фронта в Прибалтике, где из подразделений ополчения сформировали пехотный полк. В 1915 году начальство решило использовать знания и опыт прапорщика Набокова более рационально. Его перевели в Петроград, в Азиатский отдел Главного штаба. Там Владимиру Дмитриевичу и суждено было встретить Февральскую революцию 1917 года.
Находясь на военной службе, Набоков считал для себя неэтичным продолжать заниматься политикой, тем более быть в оппозиции, и отошел от партийных дел. Неудивительно, что начало революционных событий застало его врасплох.
Вспоминая первые дни Февральской революции, Набоков не мог скрыть чувство растерянности от происходившего в Петрограде (который он по привычке называл Петербургом).
Но поскольку Государственная дума, кадетской фракцией которой он до войны руководил (не будучи избранным в состав депутатов, он во время совещаний помогал вырабатывать партийную позицию), оказалась в авангарде борьбы в феврале 1917 года, Набоков быстро вернулся к активной политической жизни. С военной службы в связи с революционными событиями его легко отпустили – жизнь в стране быстро менялась, и старые порядки рушились на глазах…
Император Николай II еще не успел подписать отречение от престола, а в Думе уже сформировался Временный комитет, заявивший, что берет власть в свои руки.
Вскоре началось формирование первого состава Временного правительства. Набоков мог претендовать на пост министра юстиции, и такие предложения ему делали не раз, но Владимир Дмитриевич предпочел более скромный, хотя и не менее важный, по его мнению, пост – управляющего делами Временного правительства. Опыт, полученный когда-то в Государственной канцелярии, он намеревался направить во благо новой власти…
Высокий пост во Временном правительстве сделал Набокова причастным к важнейшим историческим событиям. Через год, в 1918 году, в Крыму он приступил к работе над воспоминаниями, стараясь оставить «для истории» свой рассказ о пережитом. Как человек умный и наблюдательный, он дал очень яркие характеристики и событиям 1917 года в Петрограде, и новой политической элите.
При чтении мемуаров Набокова сразу бросается в глаза одна вещь – «революционные» кадеты, и Набоков в частности, находились в дни Февральской революции в восторженном состоянии, им казалось, что они одержали победу, и были сильно удивлены, когда появились иные силы, начавшие отодвигать кадетов в сторону от рычагов власти…
Построив свою деятельность на критике и противодействии царскому правительству, сами кадеты оказались неспособны к практической работе, быстро развалили государственное устройство и не смогли не только наладить новую жизнь, но и удержать власть и предотвратить Гражданскую войну…
В 1918 году, работая над воспоминаниями, Набоков это уже понимал: «Теперь, post factum, когда просматриваешь газеты того времени, эти симптомы кажутся такими несомненными, такими очевидными! А тогда те люди, которые взвалили на свои плечи неслыханно тяжелую задачу управления Россией, – в особенности на первых порах, – как будто предавались иллюзиям. Они хотели верить в конечный успех; без этой веры откуда бы могли они почерпнуть нравственные силы? И впервые должна была пошатнуться их вера именно в эти роковые апрельские дни, когда «революционный Петроград» вынес на площадь жизненный для России вопрос о задачах ее внешней политики и на красных знаменах впервые появились надписи, призывавшие к свержению Временного правительства или отдельных его членов.
С этого момента начался мартиролог Временного правительства. (…) И в сущности говоря, последующие шесть месяцев, с их периодическими потрясениями и кризисами, с тщетными попытками создать сильную коалиционную власть… – эти шесть месяцев были одним сплошным умиранием».
И еще трудно не заметить – как бы кадеты ни восторгались революцией, какой бы душевный подъем ни испытывали, они были в стороне от простого народа, оказавшегося главной силой происходящих событий. Сказать народу громкую речь, забравшись на стол, они могли, но при этом были не в силах справиться с внутренним раздражением, глядя на «массы»… Наверное, это многое определило в последующих событиях…
Свидетельства В.Д. Набокова, видевшего Февральскую революцию и работу Временного правительства своими глазами, без сомнения, представляют большой интерес. Он сам писал об этом: «Я считал бы крайне важным, чтобы все те, кто так или иначе оказались причастными работе Временного правительства, поступили бы также. Будущий историк соберет и оценит все эти свидетельства. Они могут оказаться очень разноценными, но ни одно из них не будет лишенным цели, если пишущий задастся двумя абсолютными требованиями: не допускать никакой сознательной неправды (от ошибок никто не гарантирован) и быть вполне и до конца искренним».
Впервые воспоминания В.Д. Набокова были изданы в Берлине в 1921 году. Они открыли первый том Архива русской революции, состоявшего из мемуаров и других документальных материалов о революции и Гражданской войне, предоставленных русскими эмигрантами видному кадету И.В. Гессену, готовившему издание.
В 1922 году Владимира Дмитриевича Набокова не стало. Он погиб, героически защищая своего друга Павла Николаевича Милюкова от пули террориста.
Политики во главе со спасенным Милюковым, а также Бунин, Куприн, Мережковский и другие русские писатели-эмигранты отозвались на смерть Набокова прощальным статьями и некрологами. Бунин назвал некролог «Великая потеря»…
«Великая потеря, еще одна! Боже, да когда же конец несчастиям России!»
Лидерам кадетов, прежде всего П.Н. Милюкову, соотечественники, оказавшиеся в эмиграции, предъявляли много претензий за политические ошибки 1917 года. Но на Набокова это отношение почти не распространялось – в его действиях не находили фатальных проявлений, сгубивших старую Россию. Он пользовался уважением в разных кругах белой эмиграции.
В 1924 году воспоминания В.Д. Набокова неожиданно выпустили в Москве. Конечно, там были цензурные сокращения, в основном касающиеся событий Октября 1917 года. Но в целом к авторскому тексту отнеслись удивительно бережно. И советский читатель получил возможность ознакомиться с точкой зрения «чуждого элемента» с другой стороны баррикад.
Данная публикация основана на издании 1924 года (Набоков В.Д. Временное правительство: Воспоминания / Вст. ст. Н.И. Бороздина. М.: Изд. Т-ва «Мир», 1924. 132 с. (Библиотека мемуаров).
Фрагменты, подвергнутые цензурным сокращениям, восстановлены по первому изданию 1921 года.
Текст приведен в соответствие с правилами современной орфографии.
Даты событий 1917 года указаны автором в старом стиле (по юлианскому календарю, действовавшему в то время в России).
Ровно год тому назад[1], в эти самые дни, 20–22 апреля [1917 года], произошли в Петербурге события, все значение которых для судьбы войны и судеб нашей Родины тогда еще не могло быть в достаточной степени понято и оценено. Теперь уже ясно видно, что именно в эти бурные дни, когда впервые после торжества революции открылось на мгновение уродливо-свирепое лицо анархии, – когда вновь, во имя партийной интриги и демагогических вожделений, поднят был Ахеронт[2] и преступное легкомыслие, бессознательно подавая руку предательскому политическому расчету, поставило Временному правительству ультиматум и добилось от него роковых уступок и отступлений в двух основных вопросах – внешней политики и организации власти, – в эти дни закончился первый, блестящий и победный, фазис революции и определился – пока еще неясно – путь, поведший Россию к падению и позору.
Это не значит, конечно, что в течение двух первых месяцев, когда на развалинах самодержавия – формально отжившего еще 17 октября 1905 года, но фактически еще целых 11 лет пытавшегося сохранить свое значение – организовывалась новая, свободная Россия, – что в этот короткий период все обстояло благополучно. Напротив того: внимательный и объективный взгляд мог бы в первые же дни «бескровной революции» найти симптомы грядущего разложения.
Теперь, post factum, когда просматриваешь газеты того времени, эти симптомы кажутся такими несомненными, такими очевидными! А тогда те люди, которые взвалили на свои плечи неслыханно тяжелую задачу управления Россией, – в особенности на первых порах, – как будто предавались иллюзиям. Они хотели верить в конечный успех; без этой веры откуда бы могли они почерпнуть нравственные силы? И впервые должна была пошатнуться их вера именно в эти роковые апрельские дни, когда «революционный Петроград» вынес на площадь жизненный для России вопрос о задачах ее внешней политики и на красных знаменах впервые появились надписи, призывавшие к свержению Временного правительства или отдельных его членов.
С этого момента начался мартиролог[3] Временного правительства. Можно констатировать, что уход Гучкова и принесение Милюкова в жертву требованиям Исполнительного комитета Петербургского Совета рабочих и солдатских депутатов были для Временного правительства первым ударом, от которого оно уже более не оправилось. И в сущности говоря, последующие шесть месяцев, с их периодическими потрясениями и кризисами, с тщетными попытками создать сильную коалиционную власть, с фантастическими совещаниями в Малахитовом зале и в Московском Большом театре, – эти шесть месяцев были одним сплошным умиранием.
Правда, в начале июля был один короткий момент, когда словно поднялся опять авторитет власти: это было после подавления первого большевистского выступления. Но этим моментом Временное правительство не сумело воспользоваться, и тогдашние благоприятные условия были пропущены. Они более не повторились. Легкость, с которой Ленину и Троцкому удалось свергнуть последнее коалиционное правительство Керенского, обнаружила его внутреннее бессилие. Степень этого бессилия изумила тогда даже хорошо осведомленных людей…
С первых дней переворота я стоял довольно близко к Временному правительству; в течение первых двух месяцев (до первого кризиса) занимал должность управляющего делами Временного правительства, а впоследствии находился с ним – по разным поводам и при разных обстоятельствах – в довольно тесном контакте. К сожалению, я не вел тогда ни дневника, ни каких-либо систематических записей. Занятый с утра и до поздней ночи, я еле находил время для того, чтобы выполнять всю выпавшую на мою долю работу. Поэтому у меня не сохранилось почти никаких документальных данных, относящихся к тому времени.
Я долго колебался, стоит ли теперь, по прошествии стольких месяцев, приниматься за перо и пытаться записать то, что уцелело в памяти. Трудность этой задачи увеличена теми условиями, в которых я теперь нахожусь, – проживая в «медвежьем углу» Крыма, уже целый месяц совершенно отрезанного от всей остальной России и только что занятого немцами. У меня под рукой нет ничего для облегчения работы памяти, если не считать кипы номеров «Речи», по счастию сохранившихся у И.И. Петрункевича[4] и им мне предоставленных. Правда, это очень драгоценное пособие, но оно не могло, конечно, отражать хода той внутренней, закулисной политической жизни, которая, как это всегда бывает, направляла и всецело определяла ход жизни внешней.
В течение тех двух месяцев, что я находился на посту управляющего делами Временного правительства, я чуть не ежедневно присутствовал при закрытых его заседаниях, где я был единственным лицом, не принадлежавшим официально к составу правительства. Впоследствии я подробнее коснусь вопроса о моем положении и о тех причинах, которые побудили меня мириться в течение моей кратковременной работы с этим положением только свидетеля, но не участника политического «творчества» Временного правительства.
Сейчас я хочу только констатировать, что, насколько мне известно, от всех этих совещаний не осталось никакого следа. Записывать прения в самом заседании я не мог, ввиду их строго конфиденциального характера. Это, конечно, вызвало бы протест прежде всего со стороны Керенского, всегда очень подозрительно и ревниво относившегося ко всему, в чем он мог усматривать покушение на «верховные прерогативы» Временного правительства. Писать же post factum у меня не было времени. Думаю, что ни один из министров не имел возможности делать какие-либо записи после заседания. Само собою разумеется, что теперь, год спустя, я не имею ни малейшей возможности систематически восстановить то, что происходило на этих совещаниях.
И тем не менее я все-таки решил приступить к этим запискам. Как ни скуден тот материал, которым располагает моя память, все же было бы, думается мне, жаль, если бы этот материал погиб бесследно. Я считал бы крайне важным, чтобы все те, кто так или иначе оказались причастными работе Временного правительства, поступили бы так же. Будущий историк соберет и оценит все эти свидетельства. Они могут оказаться очень разноценными, но ни одно из них не будет лишенным цели, если пишущий задастся двумя абсолютными требованиями: не допускать никакой сознательной неправды (от ошибок никто не гарантирован) и быть вполне и до конца искренним.
Вступление это мне казалось необходимым, так как оно пояснит самый характер моих воспоминаний и мое собственное отношение к этим запискам. Приступаю к моему повествованию.
Как только вспыхнула война, я немедленно – 21 июля 1914 года – получил бумажку, уведомлявшую меня, что я, в качестве офицера ополчения, призываюсь в 318-ю пешую Новгородскую дружину и обязан явиться в место формирования этой дружины, в город Старую Руссу. Не собираюсь сейчас подробно касаться всего, пережитого мною, сперва в Старой Руссе, потом в Выборге, где дружина находилась до мая 1915 года, затем в местечке Гай-наше[5], на берегу Рижского залива, на полпути между Перновом и Ригой. Я был сперва дружинным адъютантом, потом в Гайнаше, где из трех дружин был образован полк (под названием 434-го пехотного Тихвинского), – полковым адъютантом, и в этот первый год войны был свидетелем работы по подготовлению тыла, протекавшей, вероятно, более или менее одинаково по всей России.
Думаю, что мои наблюдения в этой области также не будут лишены некоторого интереса, но покамест откладываю записывание этого материала, а также и всего того, что относится к моей службе в Азиатской части Главного штаба, куда я был совершенно для себя неожиданно и без всякого своего участия переведен из Гайнаша в сентябре 1915 года и где оставался до самого переворота, заставшего меня временно исполняющим обязанности делопроизводителя этого учреждения. Если я здесь упоминаю о своей военной службе, то только для того, чтобы пояснить, что с июля 1914 года и до марта 1917 года я не принимал никакого участия в политике. Даже вернувшись в Петербург, я не возобновил ни публицистической работы в газете «Речь»[6], ни работы в Центральном комитете Партии народной свободы[7]. Открыто вернуться к той и другой я – в силу своего положение офицера, служащего в Главном штабе, – не мог, сделать же это, так сказать, конспиративно у меня не было никакой охоты, да и не было бы в таком тайном участии большого смысла.
Как бы то ни было, мне важно, для пояснения многого дальнейшего, констатировать это обстоятельство. С начала войны и до самой революции я был оторван от политической и – в частности – от партийной жизни и следил за нею только извне, как сторонний наблюдатель. Мне были неизвестны сложные отношения, развившиеся в эти годы внутри Думы и в недрах нашего ЦК. Я совершенно не знал Керенского – мое знакомство с ним было чисто внешнее, мы кланялись при встрече и обменивались банальными фразами, – о политической его физиономии я мог судить только по его речам в Думе, о которых я никогда не был высокого мнения.
Конечно, в силу моей близости к редакции «Речи», личных отношений с Милюковым, Гессеном, Шингаревым, Родичевым и другими я не мог, да и не хотел, вполне терять связь – вернее, контакт – с партией и политикой; и не потерял ее. Но все же внешняя моя отчужденность была причиной того, что после переворота, на первых порах моей возобновившейся политической деятельности, я не сразу мог разобраться в той сложной сети и личных, и партийных отношений, которая опутала – отчасти сковала – работу Временного правительства. Я многого не знал и многого поэтому не понимал. Это отразилось и на собственной моей роли, как будет видно далее.
Перехожу к внешним фактам, в их хронологической последовательности.
23 февраля жена моя должна была вернуться из Ра-ухи[8], в Финляндии, куда она уехала с сыном еще в середине января и где оставалась несколько дней после возвращения сына, поправляясь от бронхита. Я ездил на вокзал ее встречать и живо помню, как на пути домой я рассказывал ей, что в Петербурге очень неспокойно, рабочее движение, забастовки, большие толпы на улицах, что власть проявляет нервность и как бы растерянность и, кажется, не может особенно рассчитывать на войска – в частности, на казаков[9].
В пятницу, 24-го, и в субботу, 25-го, я ходил, как всегда, на службу. 26-го, в воскресенье, Невский получил вид военного лагеря – он был оцеплен. Вечером я был у И.В. Гессена, у которого по воскресеньям обычно собирались друзья и знакомые. На этот раз я, помнится, застал у него только Губера (Арзубьева)[10], который вскоре ушел. Мы обменивались впечатлениями. Происходившее нам казалось довольно грозным. То обстоятельство, что власть – высшая – находилась в такую критическую минуту в руках таких людей, как князь Голицын[11], Протопопов[12] и генерал Хабалов[13], не могло не внушать самой серьезной тревоги. Тем не менее еще 26-го вечером мы были далеки от мысли, что ближайшие два-три дня принесут с собою такие колоссальные, решающие события всемирно-исторического значения.
Возвращаясь домой с Малой Конюшенной, я не мог взять обычный путь – прямо на Невский и Морскую, так как через Невский меня бы не пустили. Я прошел переулком на Большую Конюшенную, потом через Волынкин переулок на Мойку, через Певческий мост, Дворцовую площадь, совершенно пустынную, мрачную, огромную, мимо Невского, по Адмиралтейскому проспекту. Проходя мимо градоначальства, я не мог не обратить внимания на большое количество автомобилей (10–12), стоявших перед подъездом. Вернулся я в начале первого, встревоженный и с мрачными предчувствиями.
Утром в понедельник, 27-го, я, как всегда, в десять часов утра отправился на службу. Азиатская часть Главного штаба помещалась тогда в здании бывшего главного управления казачьих войск, на Караванной против Симеоновского моста. В три часа я пошел домой по Невскому, по которому в это время уже был свободный проход и толпились массы народу.
К вечеру Морская – насколько можно было видеть из окон, в особенности из боковых окон тамбура, выходящего на улицу и дающего возможность обозревать ее до «Астории» с одной стороны и до Конногвардейского переулка с другой, – совершенно вымерла. Начали проноситься броневики, послышались выстрелы из винтовок и пулеметов, пробегали, прижимаясь к стенам, отдельные солдаты и матросы. Временами отдельные выстрелы переходили в оживленную перестрелку. Временами, но всегда на короткое время, – все затихало. Телефон продолжал работать, и сведения о происходившем в течение дня передавались мне, помнится, моими друзьями. В обычное время мы легли спать. С утра 28 февраля возобновилась пальба на площади, а также в той части Морской, которая идет от лютеранской кирхи к Поцелуеву мосту. Выходить было опасно – отчасти из-за стрельбы, отчасти потому, что с офицеров начали срывать погоны, и уже ходили слухи о насилиях над ними со стороны солдат.
Петроград, Литейный проспект. Февраль 1917 года
Часов в 11 утра (может быть, даже раньше) под окнами нашего дома прошла большая толпа солдат и матросов, направляясь к Невскому. Шли беспорядочно и нестройно, офицеров не было. В эту толпу, по-видимому, стреляли – не то из «Астории», не то из министерства земледелия: точно это никогда не было установлено, да и самый факт стрельбы также не установлен, – возможно, что это было позднее выдумано.
Как бы то ни было, под влиянием ли выстрелов (если они были) или по каким-либо другим побуждениям эта толпа начала громить «Асторию». Оттуда начали к нам являться «беженцы»: сестра моя с мужем – адмиралом Коломейцовым, потом семья целая, с маленькими детьми, приведенная знакомыми английскими офицерами, потом еще другая семья наших отдаленных родственников Набоковых. Все это кое-как разместилось у нас в доме.
Весь вторник, 28-го, а также среду, 1 марта, я не выходил из дому. Было много хлопот по устройству неожиданных и невольных гостей, но большая часть дня проходила в каком-то тупом и тревожном ожидании. Точных сведений было мало. Известно было только, что центральным пунктом является Государственная дума, а к вечеру 1 марта уже говорили, что весь Петербургский гарнизон, а также некоторые прибывшие из окрестностей части присоединились к восставшим.
Утром 2 марта уже офицеры могли свободно появляться на улицах, и я решил отправиться в Азиатскую часть выяснить положение. Придя туда, я застал на первой большой площадке огромную толпу служащих, офицеров и писарей. Я быстро прошел в наше собственное помещение, но через некоторое время пришли мне сказать, что меня просят, чтобы сказать несколько слов по поводу происшедших событий. Я пошел к собравшимся; меня встретили аплодисментами. Мы все перешли в большую залу. Я взобрался на стол и сказал краткую речь.
Точно не помню своих слов – смысл их заключался в том, что деспотизм и бесправие свергнуты, что победила свобода, что теперь долг всей страны – ее укрепить, что для этого необходима неустанная работа и огромная дисциплина. На отдельные вопросы я отвечал, что я сам еще не в курсе происшедших событий, но что собираюсь днем в Государственную думу и там все, конечно, узнаю в подробности, а завтра мы все можем вновь собраться. На этом мы и покончили, служащие разошлись, оживленно разговаривая. Я недолго пробыл в Азиатской части, где не было ни начальника ее, генерала Манакина, ни ближайшего его помощника, генерала Давлетшина, и где, разумеется, в этот день ни о какой работе нельзя было думать. Вернувшись домой, я позавтракал и в два часа снова вышел, с намерением пробраться в Государственную думу.
На углу Невского и Морской я как раз столкнулся со всем составом служащих Главного штаба, которые шли в Государственную думу для того, чтобы заявить Временному правительству, о сформировании которого только что стало известно, свое подчинение ему. Я к ним присоединился, мы пошли по Невскому, Литейной, Сергиевской, Потемкинской, Шпалерной. На улицах была масса народу. Везде видны были взволнованные, возбужденные лица, уже висели красные флаги. На Потемкинской мы встретили довольно большую толпу городовых, которых вели под конвоем, – по-видимому, из Манежа Кавалергардского полка, куда они были заключены при начале восстания.
В эти 40–50 минут, пока мы шли к Государственной думе, я пережил не повторившийся больше подъем душевный. Мне казалось, что в самом деле произошло нечто великое и священное, что народ сбросил цепи, что рухнул деспотизм… Я не отдавал себе тогда отчета в том, что основой происшедшего был военный бунт, вспыхнувший стихийно вследствие условий, созданных тремя годами войны, и что в этой основе лежит семя будущей анархии и гибели… Если такие мысли и являлись, то я гнал их прочь.
Войска и народ у здания Государственной думы, февраль 1917 года
Когда мы подошли к Шпалерной, она оказалась совершенно запруженной войсками, направлявшимися к Думе. Приходилось несколько раз останавливаться и довольно долго ждать. То и дело проползали моторы, с трудом прокладывая себе дорогу через толпу. Площадь перед зданием Думы была переполнена так, что яблоку негде было упасть: на аллее, ведущей к подъезду, происходила невероятная давка, раздавались крики; у входных ворот какие-то молодые люди еврейского типа опрашивали проходивших; по временам слышались раскаты «ура». Одну минуту я уже отчаялся дойти до подъезда Думы и потерял связь с моими товарищами. Наконец, протискиваясь и проталкиваясь, я добрался до ступеней подъезда. В это время на возвышение, устроенное перед дверью, а может быть, на открытый автомобиль (мне с моего места не было хорошо видно) взобрался В.Н. Львов и сказал приветственную коротенькую речь по адресу тех воинских частей, которые находились на площади. Его плохо было слышно, и речь его не производила никакого впечатления. Когда он кончил и спустился к дверям Думы, туда хлынула толпа, давка стала еще сильнее.
Не помню уже, как я оказался в вестибюле. Внутренность Таврического дворца сразу поражала своим необычным видом. Солдаты, солдаты, солдаты, с усталыми, тупыми, редко с добрыми или радостными лицами; всюду следы импровизированного лагеря, сор, солома; воздух густой, стоит какой-то сплошной туман, пахнет солдатскими сапогами, сукном, потом; откуда-то слышатся истерические голоса ораторов, митингующих в Екатерининском зале, – везде давка и суетливая растерянность. Уже ходили по рукам листки со списком членов Временного правительства.