
Полная версия:
Томас Вагнер Неистовый модерн. Великая эпоха социологии. 1949–1969
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Томас Вагнер
Неистовый модерн
Великая эпоха социологии. 1949-1969
© 2025 Klett-Cotta – J. G. Cotta'sche Buchhandlung Nachfolger GmbH, Stuttgart
© OOO «Ад Маргинем Пресс», 2026
Переводчик Марина Васильева
Приключения модерна
Предисловие научного редактора
Книга Томаса Вагнера «Неистовый модерн. Великая эпоха социологии. 1949–1969» посвящена одному из самых драматичных и плодотворных периодов в истории немецкой социальной мысли. Драматичность периода передает уже первая часть заглавия, которую можно перевести и как «Авантюра модерна», «Афера модерна» или «Приключение модерна»[1]. Однако именно неистовость событий прошлого, настоящего и, как может показаться при чтении, будущего вместе с накалом интеллектуальной дискуссии находятся в фокусе Вагнера.
Автор создает не сухой академический текст, а живое, увлекательное повествование, почти детектив, прослеживающее интеллектуальные и личные перипетии главных действующих лиц: Теодора В. Адорно, Арнольда Гелена, Хельмута Шельски, Юргена Хабермаса, а так же менее известных широкой публике, но крайне важных фигур, таких как, например, восточногерманский философ Вольфганг Харих. Вагнер не ограничивается дуэлью гигантов Адорно и Гелена, а вводит в повествование фигуру отца-основателя[2] послевоенной немецкой социологии – Рене Кёнига, который выступает своего рода арбитром интеллектуального диспута. Анализ позиции Кёнига и его размышлений, направленных как против спекулятивного характера «критической теории» Адорно, так и против антропологического консерватизма Гелена и Шельски, раскрывает сложность рассматриваемой эпохи социологии.
Перед читателем разворачивается панорама послевоенной Западной Германии: от руин и «часа ноль»[3] до экономического чуда и студенческих волнений конца 1960-х годов. Это было время, когда Германия, только что пережившая тотальный крах национал-социалистической диктатуры, пыталась заново осмыслить себя, свои травмы и свое будущее. Социология оказалась в эпицентре этих процессов. Она стала не просто академической дисциплиной, а ареной, на которой столкнулись фундаментальные вопросы о природе человека, границах свободы, значении институтов и, конечно, о том, как справиться с грузом прошлого, которое никак не хотело оставаться в прошлом. После 1945 года Германия лежала в руинах. Концентрационные лагеря стали достоянием общественности, и на немецкий народ легла историческая ответственность за преступления, не имеющие аналогов в истории. В такой ситуации возник соблазн объявить о «часе ноль», тотальном разрыве с прошлым, начале совершенно новой истории. Однако, как убедительно показывают и Вагнер, и многие исследователи этого периода, «час ноль» был скорее мифом, необходимым для реабилитации, чем реальностью.
Политический раскол, закрепленный образованием ФРГ и ГДР в 1949 году, усугубил ситуацию. В Восточной Германии под патронажем Советского Союза утверждался «антифашистский миф основания» (Gründungsmythos des Antifaschismus), согласно которому ГДР, унаследовавшая традиции антифашистского Сопротивления, разорвала всякую преемственность с Третьим рейхом. В Западной Германии, напротив, доминировала другая стратегия: «Оставить прошлое в прошлом» (Vergangenesvergangen sein lassen), как призывал первый канцлер ФРГ Конрад Аденауэр, «в твердом убеждении, что многие уже субъективно искупили свою незначительную вину»[4].
Эта установка имела вполне конкретные и тревожные последствия. Денацификация, проводимая западными союзниками, быстро выдохлась и к началу 1950-х годов превратилась в фарс[5]. Вместо «перевоспитания» (reeducation) и наказания преступников началась их интеграция в новое государство. Символом этого процесса стало ироничное и разговорное слово «персильшайн» (Persilschein)[6] для официального «Свидетельства о невиновности» (Entlastungszeugnis)– документа о прохождении проверки и подтверждении невиновности, удостоверяющего личность гражданина Германии с безупречным, незапятнанным прошлым. Такое свидетельство получали бывшие нацисты, чтобы занять должности в судах, министерствах, университетах и даже в канцелярии Конрада Аденауэра. Преемственность кадров стала мрачной реальностью Боннской республики. Известный немецкий политолог Курт Зонтхаймер с горечью констатировал «продолжение узнаваемого национал-социалистического духа в послевоенном государственном устройстве Германии»[7]. В ФРГ, таким образом, доминировала стратегия «подведения черты» (Schlussstrich), которая включала амнистию и интеграцию бывших функционеров НСДАП в демократические институты.
В свою очередь, в ГДР утвердился «антифашистский миф основания» как другая форма ухода от вины через ритуальный антифашизм. Восточная Германия провозгласила себя полностью свободной от наследия Третьего рейха, а большинство немцев объявлялись жертвами нацизма или героями Сопротивления. Отмечая однозначное отмежевание – под превентивным лозунгом «Никогда больше» (Nie wieder) – от национал-социалистического режима в год образования немецких государств, исследователи пишут о «двойном преодолении прошлого» (doppelte Vergangenheitsbewältigung) и даже о «разделенном воспоминании» (geteilte Erinnerung) и «двойной послевоенной истории» (Doppelte Nachkriegsgeschichte). Оба государства использовали «час ноль» для собственной легитимации, но ни одно из них не провело последовательной работы с виной.
Именно в эту двойственную реальность формального демократического обновления и реальной кадровой и мировоззренческой преемственности пришла социология. Вагнер показывает, как эти различия влияли на интеллектуальную жизнь. Вместо «чистого листа» и «подведения черты» происходила кадровая преемственность; вместо разрыва с прошлым он фиксирует его замалчивание и инструментальное использование. Из восьми первых кафедр социологии только три были отданы вернувшимся эмигрантам или антифашистам (Хоркхаймер, Кёниг, Штаммер). Остальные пять заняли ученые (Гелен, Шельски, Герхард Макенрот, граф Макс цу Зольмс и Вернер Цигенфус), из которых, по замечанию автора, «первые трое, по крайней мере в тот или иной период, были убежденными нацистами»[8]. Вагнер детально описывает, как в этой ситуации работал механизм «коммуникативного замалчивания» (термин Германа Люббе) – негласного соглашения не обсуждать нацистское прошлое друг друга ради достижения общих институциональных целей. Кроме того, появление общего врага в лице Советского Союза создало мощный антикоммунистический консенсус, позволявший бывшим нацистам и левым эмигрантам, разочарованным в сталинизме, легко находить общий язык.
Для анализа этой неистовой коллизии в книге предлагается обратиться к рамке, сформулированной Ю. Н. Давыдовым[9] и включающей противопоставление «стабилизационного» и «кризисного» сознания. Социология 1949–1969 годов стала сценой, где этот конфликт разыгрывался в чистом виде между Геленом и Адорно, а Кёниг пытался занять позицию рационального третейского судьи. Однако особенность подхода Вагнера заключается в том, что он не изображает эти два типа герметичными лагерями, а показывает их парадоксальное переплетение и иногда взаимопроникновение в публичных диспутах, кулуарных соглашениях и судьбах людей. Стабилизационное сознание, описанное Арнольдом Геленом, исходит из антропологической предпосылки, что человек— «недостаточное существо», не обусловленное инстинктами, опасное в своей пластичности и избытке влечений. Его могут спасти только сильные институты – такие как государство, семья, армия, бюрократия, – которые снимают нагрузку (Entlastung) и направляют поведение в безопасное русло. Критика институтов, по Гелену, ведет к хаосу. Социология при таком взгляде становится «административной вспомогательной наукой», поставляющей данные для управления и стабилизации.
Кризисное сознание, которое в книге Вагнер связывает прежде всего с фигурами интеллектуалов Теодора Адорно и Макса Хоркхаймера, видящих в модерне «управляемый мир», где отчуждение достигло предела, а инструментальный разум превратился в новую форму господства, предполагает критическое переосмысление социальных структур. Институты в такой парадигме не спасают, а угнетают. Критика – это не разрушение ради разрушения, а единственный способ сохранить возможность освобожденного состояния. Прошлое не подлежит забвению, «преодоление прошлого» возможно только через критическую рефлексию, которая представляет собой моральный и политический императив. Социология, таким образом, обязана быть критической теорией, даже если не может предложить готового рецепта «правильной жизни»[10].
Самая сильная сторона Томаса Вагнера в том, что он отказался от упрощенного нарратива «дуэли гигантов», где два идеологических лагеря ведут непримиримую борьбу. Вместо этого он показывает запутанную, противоречивую и полную неожиданных альянсов историю становления западногерманской социологии. Причем переплетение «стабилизационного» и «кризисного» сознания у Вагнера проявляется на нескольких уровнях.
Самый яркий пример такого переплетения – отношения Адорно и Гелена. В 1958 году Адорно сделал набросок уничтожающего отзыва на назначение Гелена в Гейдельберг. Однако всего через несколько лет началась их интенсивная переписка, обмен книгами, совместные ужины и знаменитые радио- и теледебаты. Их сблизил поставленный обоими диагноз современному «управляемому миру», где человек низведен до «придатка машин». Различия касались не диагноза, а решений: Гелен призывал сохранять институты, Адорно – освобождать от них человека. Интеллектуальное уважение оказалось сильнее политической вражды, а такие бытовые детали, как приветы от жен и совместные прогулки, придавали их общению человеческое измерение, не отменяя глубины разрыва.
Еще более драматичными и противоречивыми представлены отношения Гелена с восточногерманским философом-марксистом и антифашистом Вольфгангом Харихом, который стал восторженным почитателем Гелена, своего «классового врага» и выразителя стабилизационного сознания правого толка, но спустя десятилетие после его смерти обличил его в плагиате основных идей у еврейского врача Пауля Альсберга. Харих изначально видел в геленовской антропологии недостающее звено для обновления марксистской теории, так же их сближала позитивистская оптика и определенные симпатии к политике Сталина. Более того, теория Гелена о человеке как культурном существе обнаруживает сродство с брехтовским тезисом о том, что «судьба человека – быть человеком»[11]. Здесь становится ясным, почему в диспуте Гелен vs. Адорно восточногерманский марксист принимает сторону не своего, казалось бы, идеологического и теоретического союзника Адорно, а консервативного мыслителя Гелена. Харих критикует теорию Адорно за абстрактный и утопический характер и призыв к освобождению индивидов от институциональности. Вагнер убедительно показывает, что в условиях разделенной Германии границы между стабилизационным и кризисным сознанием становились подвижными, а интеллектуальный ландшафт эпохи оказывался сложнее простых бинарных оппозиций «Восток – Запад», «левый – правый» и пр.
В интеллектуальной драме для Вагнера особенно значимой становится упомянутая фигура Рене Кёнига, долгое время остававшегося в тени публичной дуэли. Его позиция критически важна для понимания «великой эпохи»: Кёниг предстает рационально-критическим реформатором, отвергавшим оба полюса. Он не принимал технократический вариант стабилизационного сознания, превращавшего социологию в инструмент власти[12], своего рода социальную статистику, которая обеспечивает власть надежными данными и подкрепляет институциональные структуры. Но он так же не разделял абстрактного негативизма кризисного сознания критической школы, пренебрегавшего эмпирической реальностью. Да и «к самому понятию критики [выделено Кёнигом] следует очень внимательно присмотреться»[13], как он сам пишет в эссе о роли социально-научной интеллигенции. Для Кёнига социология – строгая эмпирическая наука, призванная служить демократии и выполнять функцию «критической совести» нации. Он требовал от интеллигенции самодисциплины и отказа от идеологических спекуляций. Кёниг в равной степени критиковал Гелена за его нацистское прошлое и апологию власти, а так же Адорно за опасные для новой демократии дискуссии с человеком, чьи взгляды были ей враждебны. Именно Кёниг резко осудил сближение Адорно и Гелена, высказавшись против революционного консерватизма и пессимистической критики культуры. Вагнер показывает, что Кёниг пытался удержать социологию в рамках рационального и ответственного дискурса. В отличие от харизматичных, но полярных интеллектуалов из Франкфурта и Мюнстера, Кёниг выступил в роли системообразующего центра, чье влияние основывалось не на эпатаже, а на фундаментальной институциональной работе.
Кёниг стал самой бескомпромиссной фигурой в вопросе отделения новой социологии от нацистского наследия. Его роль в «великую эпоху» заключается не столько в создании ярких теорий, сколько в строительстве «чистого», самодостаточного профессионального цеха. Он видел в Адорно идейного противника, а в Гелене – морального изгоя, и его главный вклад в победу либеральной демократии был институциональным. В качестве руководителя научно-исследовательского института в Кёльне и главного редактора ведущего немецкого социологического издания Kölner Zeitschrift für Soziologie und Sozialpsychologie он создал ту самую «аппаратную», профессиональную социологию[14], которая, вооружившись эмпирическими методами, пережила интеллектуальные бури 1960-х годов и смогла занять прочное место в обществе. Издание четырнадцатитомного «Руководства по эмпирического социальному исследованию»[15] до сих пор определяет стандарты и научный язык профессии социолога в Германии.
Итак, в «великую эпоху» социология имела три основных центра: Франкфурт (критическая теория Адорно и Хоркхаймера), Мюнстер (технократический консерватизм Шельски, ученика и последователя Гелена) и Кёльн (эмпирическая социология Кёнига). При этом для Кёнига научные разногласия были неотделимы от политической и моральной оценки прошлого. Он позиционировал себя как бескомпромиссного борца с попытками реставрации нацистского представительства в науке. Его отношение к Арнольду Гелену было резко отрицательным. Кёниг не только не принимал антропологические теории Гелена, но и активно препятствовал его карьерному росту и даже лекционным занятиям, когда просил студентов, как пишет Вагнер, «разложить на стульях записки, в которых слушателей предупреждали о выступлениях старого нациста»[16]. Своего противника он называл «трусливым приспособленцем», а его труды – «научным фасадом», за которым скрывается старая нацистская идеология. По мнению Кёнига, Гелен, опубликовавший в 1940-м свой главный труд «Человек», в годы после краха нацизма не только не подверг свои взгляды ревизии, но и продолжал транслировать в ФРГ те же авторитарные идеи. Это делало их диалог невозможным. С Адорно и Хоркхаймером ситуация была сложнее. Формально они все были эмигрантами и противниками нацизма, что делало их естественными союзниками. Однако по ключевому вопросу о природе социологии Кёниг расходился с франкфуртцами так же сильно, как и с консерваторами. Он категорически настаивал на том, что «социология вообще возможна только как эмпирическая социология, то есть как социальное исследование»[17]. Критическая теория Адорно казалась ему умозрительной и «революционно-консервативной», неспособной дать науке надежного, проверяемого знания.
При этом одним из ключевых вопросов этого этапа социологии было преодоление нацистского прошлого. Кёниг здесь занял особую позицию, которую можно охарактеризовать как стабилизационное сознание через дистанцирование. В отличие от Адорно с его идеей «проработки прошлого» через тотальную критику «коллективной амнезии» и в отличие от Гелена, который эту критику отвергал, Кёниг сделал ставку на профессиональную чистоту дисциплины. Он считал, что будущее социологии за объективными, эмпирическими данными. Этот подход идеологически нейтрализовывал дисциплину, что позволяло ей развиваться и получать госзаказы, причем Кёниг использовал институциональные рычаги, чтобы не пускать в нее тех, чье прошлое казалось ему запятнанным. Эта позиция проявилась и в конфликте с Хельмутом Шельски, которого Кёниг обвинил в моральном падении, узнав, что он публично защищает Гелена, своего друга и коллегу. Кёниг считал, что личная дружба не может быть оправданием для научного сотрудничества с «закоренелым нацистом». Он видел в этом не просто личный выбор, а симптом «воистину вызывающего ужас процесса опошления»[18], при котором в интеллектуальной среде стираются границы между жертвами и палачами.
Парадоксальные и неистовые приключения модерна достигают кульминации в 1968–1969 годах. Завершение «великой эпохи» ознаменовалось не естественным уходом ведущих фигур из науки, а временем, когда дисциплина, претендовавшая на статус центральной рефлексивной инстанции общества, распалась на противоборствующие лагеря и ее ключевые представители оказались интеллектуально изолированными. Символическим рубежом стало изгнание Адорно из университетской аудитории, его смерть, а так же маргинализация Гелена, – всё это совпало с политическими изменениями и творческими кризисами.
Сближение кризисного сознания критической теории и стабилизационной антропологии социальных институтов не привело к синтезу; напротив, оно обнажило радикальную несовместимость этих модусов. Адорно, вдохновлявший студентов критикой капитализма, отчуждения и господства, подвергся унизительному давлению со стороны собственной аудитории. Гелен же интерпретировал протестные движения как эмпирическое подтверждение собственной антропологии хаоса. В работе «Мораль и гипермораль» (1969) он возложил на левых интеллектуалов ответственность за деструктивные последствия критики институтов, усматривая в ней провоцирование агрессии. Это привело к разрыву с его учеником Хельмутом Шельски, который упрекнул Гелена в «ницшеанизме сверхсилы»[19] и в неспособности извлечь уроки из национал-социалистического прошлого. Гелен удалился в интеллектуальную изоляцию, обозначив себя «комментатором разрухи»[20]. Его методологический тупик выразился в перформативном противоречии, – требуя отказа от критики, он сам непрерывно ее практиковал. Спустя годы после его смерти многолетний почитатель Гелена Вольфганг Харих из ГДР так же отвернулся от него, обнаружив факт неотреферированного заимствования идей врача-еврея Пауля Альсберга.
Драматизм ситуации, реконструируемой Вагнером, заключался в том, что ни геленовская стабилизация, ни адорновская критика не обеспечили успешного преодоления прошлого. Сближение и последующий разрыв двух мыслителей символизируют более сложный тупик западногерманского общества, не достигшего синтеза порядка и ответственности. Единственной сферой, где сохранялась возможность диалога, было искусство. Оно служило пространством пересечения социологических и политических дилемм, привилегированной средой для рефлексии об общественных изменениях. Гелен и Адорно сходились в том, что авангардные практики отражают структуру индустриальной цивилизации и предлагают момент освобождения. Асимметричный треугольник Гелена, Адорно и Бенна, дополненный эпизодическим включением Брехта при посредничестве Хариха, показывает, как искусство, устраняя идеологические и методологические барьеры, в «великую эпоху социологии» превращалось в поле, где разворачивалась борьба за право определять границы человеческого.
Книга Вагнера ставит вопросы, и глубина вопросов оказывается важнее ответов. Ключевыми остаются проблемы забвения и/или преодоления прошлого, рефлексивности кризисного и стабилизационного сознания, а так же вопрос, насколько «антагонистически взаимозависимы» (в классификации Майкла Буравого) публичная, профессиональная (академическая), критическая и прикладная (заказная) социологии. Наконец, значим вопрос о роли искусства как пространства, где идеологические, теоретические и методологические барьеры временно устраняются, но затем воспроизводятся с новой силой.
Спустя полвека эти вопросы не только не утратили значения, но и реактуализировались в новом методологическом споре, который наглядно демонстрирует непреходящую актуальность дихотомии «Гелен – Адорно». Сегодня эта линия воспроизводится в противостоянии аналитико-эмпирической социологии Хартмута Эссера и «новой критической теории» Хартмута Розы[21]. Эссер, апеллируя к веберовскому идеалу «науки о действительности», требует от социологии понятийной точности, каузального объяснения и эмпирической верифицируемости, ориентируя дисциплину на запросы государства и управления. АХартмут Роза с его концепцией резонанса и отчуждения в эпоху ускорения возрождает пафос кризисного сознания Адорно. Социология должна не измерять ресурсы, а диагностировать качество жизни, фиксировать патологии «безмолвия мира» и сохранять нормативный потенциал критики. Однако, как и Адорно, Роза сталкивается с упреками в спекулятивности, недостатке эмпирической базы и «нормативном монизме» – претензии на универсальный мета-критерий успешной жизни, игнорирующий власть, господство и капиталистические производственные отношения. Критики (М. Хартман, К. Кирхгоф, М. Брумлик) указывают, что его «социология отношения к миру» рискует остаться благонамеренной феноменологией, не затрагивающей структур неравенства.
Сам методологический спор, развернувшийся вокруг учреждения «Академии социологии» в Мангейме (2017), воспроизводит старую позитивистскую антиномию: количественное измерение vs. качественное понимание, каузальное объяснение vs. герменевтическая интерпретация. За этими эпистемологическими расхождениями вновь проступает фундаментальный вопрос о том, чем должна быть социология – инструментом стабилизации существующего порядка или инстанцией его имманентной критики. Тем самым книга Вагнера оказывается не столько исторической реконструкцией, сколько концептуальной матрицей для понимания актуальных теоретических битв в немецкой (и не только) социологии. Главная ценность этой работы заключается в демонстрации того, что спор Гелена и Адорно не закончен, а лишь сменил декорации: вместо послевоенной Германии с ее незавершенным преодолением прошлого – глобализированный поздний модерн с его ускорением и новыми формами отчуждения, вместо радио-и теледебатов – страницы специализированных журналов и институциональные конфликты. Антагонизм «стабилизации» и «критики» остается двигателем дисциплинарной рефлексии.
Однако методологический спор – лишь одна из линий реактуализации дихотомии «Гелен vs. Адорно». Вторая, не менее значимая, касается самой проблемы преодоления национал-социалистического прошлого. Вагнер убедительно показывает, что послевоенная немецкая социология раскололась именно по линии отношения к этому прошлому: стабилизационное сознание (Гелен, Шельски) стремилось к функциональному забвению, институциональной преемственности и «подведению черты», тогда как кризисное сознание (Адорно, Хоркхаймер) требовало неустанной рефлексии, памяти о жертвах и негативной диалектики как единственной формы моральной аутентичности. Раскол, описанный Вагнером на материале 1950-1960-х годов, спустя полвека не только не утратил остроты, но и обрел новое измерение в объединенной Германии.
Сегодня эта дискуссия реактуализировалась в форме «двойного преодоления прошлого» (doppelte Vergangenheitsbewältigung). Как отмечает Е. А. Дармина[22], после 1990 года к осмыслению нацистского периода добавилась необходимость переработки наследия диктатуры СЕПГ в ГДР. При этом обе «проработки прошлого» находятся в сложном, подчас конкурентном отношении. Западные немцы (весси) по-прежнему делают акцент на холокосте и коллективной вине, тогда как восточные немцы (осси) часто воспринимают режим СЕПГ как более близкую и лично затронувшую их травму. Возникает асимметрия памяти, которую Федеральный фонд переоценки диктатуры СЕПГ называет «асимметрией работы над прошлым». Эта конфигурация напрямую воспроизводит старую дилемму Вагнера: возможен ли синтез между требованием стабильности (интеграция бывших граждан ГДР, «остальгия») и императивом критики (разоблачение структур Штази, осуждение коммунистической диктатуры)?
Более того, сама «ментальность подведения черты», которую Адорно диагностировал уже в 1949 году и которую Вагнер анализирует на материале эпохи Аденауэра, вновь дает о себе знать. В 1990-2000-е годы разгорелись ожесточенные споры о том, следует ли «подвести черту» и под историей ГДР, а в последние годы – и под дискуссиями о национал-социализме. Публичные выступления Мартина Вальзера (1998) и дебаты вокруг «нормализации» немецкой памяти показывают, что желание «выйти из тени прошлого» не утратило остроты. Одновременно праворадикальные силы, включая партию АдГ, активно используют риторику «подведения черты», требуя прекратить «культ вины» и переключиться на «страдания немецкого народа» (бомбардировки, изгнания). Это прямое продолжение той стратегии «релятивизации» и «перекодировки прошлого», которую Вагнер зафиксировал в ранней ФРГ.