– Тарик! – кричу я, выйдя в шумную приемную, и вижу, как поднимается худой напряженный мужчина.
Стоит жаркий воскресный вечер, и отделение неотложной помощи, не оснащенное кондиционером, напоминает сауну. Оно заполнено жертвами летнего дня: обожженные солнцем, пьяные и избитые люди сидят на рядах стульев. Несколько человек прикладывают футболки к разбитым головам. Все блестят от пота. Я чувствую, как по моему позвоночнику скатываются капли к пояснице.
Внезапно раздается звук труб, и я понимаю, что это начало песни Ring of Fire в стиле мариачи[7]. Звук замолкает, когда какой-то мужчина снимает трубку. «Пять часов дружище, честное слово, – говорит он. – Ладно, приятель, шучу, шучу».
Тарик, одетый в джинсы и промокшую льняную рубашку, пробирается через других пациентов в приемной, выглядит очень одиноким. Он несколько часов просидел в переполненном отделении, чтобы получить консультацию врача, хотя медсестра-регистратор сказала ему, что если он не склонен к суициду, зря тратит свое и наше время.
Он вежливо пожимает мне руку, извиняется за потную ладонь и благодарит за то, что я принял его. Я провожаю его в маленькую пустую кабинку.
Когда Тарик садится, он сосредоточенно смотрит в пол и покачивает правой ногой. Он объясняет, что уже много лет страдает от тревожности и депрессии, но в последние месяцы и недели они усилились. Считается, что если вы испытываете тревожность, но не собираетесь совершать самоубийство, нужно обращаться не в отделение неотложной помощи, а к терапевту. Отделение переполнено, и мне хочется сказать об этом Тарику, но пациент долго ждал, и мне интересно почему.
– Теперь все совсем иначе, – говорит он. – Я ни на чем не могу сосредоточиться, даже книгу не могу почитать. Я перестал общаться со всеми друзьями, потому что мне трудно находиться рядом с ними, – продолжает он, опустив глаза. – У меня уходит несколько часов, чтобы заснуть, а еще спустя некоторое время я просыпаюсь и тревожусь до самого утра.
– Произошло ли в последнее время что-то, что могло усугубить тревожность? – спрашиваю я.
Тарик впервые смотрит мне в глаза. Пот стекает с его лица, глаза выпячиваются.
– Мир, – отвечает он. – Разве мир не ужасное место?
– Что вы имеете в виду?
Он смотрит на меня так, будто собирается сказать что-то провокационное.
– Посмотрите, что происходит в Ираке, Кашмире, Демократической Республике Конго. Мужчин, женщин и детей убивают и калечат. Изнасилования, пытки… Это невыносимо. Я не могу выбросить все это из головы. Бомбы падают с неба. Видео ИГИЛ… Вы видели их?
– Нет, – отвечаю я. По моей спине струится пот.
– Они обезглавливают людей, – рассказывает мне Тарик. – Они сожгли человека в клетке и утопили парня в аквариуме. Об этом я и говорю. Как люди могут делать это?
Я потрясен его пылом и возбуждением, а также правдивостью его слов.
– Может, вам не стоит смотреть эти видео? – говорю я.
– Вы правы, но я не могу остановиться, потому что знаю, что все это происходит независимо от того, смотрю я это или нет. Дело не только в этом. Я знаю, что это происходит прямо сейчас повсюду. Мины разрываются на миллион осколков, отрывая детям ноги, и, – он осуждающе смотрит на меня, – кто-то заложил эту мину, кто-то продал ее этому человеку, а кто-то старательно изготовил.
– Да, – отвечаю я. – Это просто ужасно.
– А здесь, – продолжает он, – здесь, на улице, как люди относятся друг к другу? Как они смотрят друг на друга, проносятся мимо, топчут других, чтобы вырваться вперед? Мне действительно трудно со всем этим справиться.
Мое внимание привлекает плакат с карикатурными изображениями врачей, медсестер и санитаров. Он говорит о полной нетерпимости к пациентам, которые нападают на персонал больницы или угрожают ему. У персонажей на плакате проработанные прически, но совершенно пустые и невыразительные лица.
– Как же жарко, черт возьми, – говорит Тарик, оттягивая плечо промокшей льняной рубашки. – Из-за своей жадности и глупости мы заставляем планету гореть. Кому хочется жить в таком мире?
– Вы думали о суициде? – спрашиваю я.
Он отрицательно качает головой.
– Я не стану себя убивать. Меня это слишком пугает.
Я задаю ему стандартные вопросы о подавленном настроении, тревоге, бреде и навязчивых идеях. Ответы, которые получаю, практически ни о чем мне не говорят. Я спрашиваю его о работе и узнаю, что Тарик уволился из кебабной, где готовил на гриле. Теперь он живет на небольшие сбережения.
– В вашей семье у кого-нибудь были проблемы с психическим здоровьем? – спрашиваю я.
Тарик пристально смотрит на меня, будто я умею читать мысли.
– Да, – осторожно говорит он. – Мой отец страдал депрессией.
– Страдал? – спрашиваю я, прищуриваясь.
Лицо Тарика меняется. Некоторое время он сидит молча и думает.
– Он покончил с собой, когда я был маленьким, – говорит он наконец.
Какое-то время мы молчим. Сквозь плотную синюю занавеску до нас доносится шум отделения: писк аппаратов, крики пьяных.
– Мне очень жаль, – говорю я. – Вы его помните?
– Думаю, да, – отвечает он, и его лицо искажается от боли. – Помню, как сидел у него на коленях. Я видел его фотографии. Мама говорила, что он был в депрессии много лет, а затем они развелись. Он повесился. Когда он это сделал, ему было столько же лет, сколько мне сейчас.
Тарик погрузился в мысли.
– Я много думаю о нем в последнее время, – говорит он. – Не могу остановиться. Когда вижу похожего мужчину на улице, я всматриваюсь в его лицо в надежде, что это может быть мой отец. А еще мне снится, будто он говорит со мной дома и сообщает мне нечто важное. Затем мы выходим на улицу и взлетаем в воздух, потому что силы тяжести нет, и я понимаю, что ничто не помешает нам пролететь через атмосферу в открытый космос. Я схожу с ума?
Я задаю ему еще несколько вопросов, на которые он отвечает отрицательно.
– Мне не кажется, что у вас психоз, – говорю я. – Похоже, вы просто испытываете слишком большой стресс. Людей часто преследуют мысли о смерти, когда они достигают возраста, в котором умер их родитель. Вы общаетесь с другими членами семьи?
– Мама вернулась в Пакистан, – отвечает Тарик. – Я вижу ее раз в год. Мой брат переехал в США много лет назад, и мы перестали общаться с тех пор, как он принял ислам.
– Вы религиозны? – спрашиваю я.
Он гримасничает.
– А вы? – интересуется он.
– Нет, – отвечаю я. – Я рос в нерелигиозной семье. Мне это интересно, но я неверующий человек.
Мы снова замолкаем. Это отделение неотложной помощи, и я, скорее всего, никогда больше не увижу этого человека. Что я еще могу сделать, кроме как посочувствовать ему и порекомендовать обратиться к терапевту?
– На что вы надеялись, когда шли сюда? – спрашиваю я.
Он смотрит на меня. Пот струится по его лицу, глаза выпучены.
– Мне нужно было спросить кого-то… спросить вас: как просыпаться утром, зная, что все это происходит?
Я молчу. Этот вопрос выходит за рамки учебников, но я испытываю от этого облегчение: я работаю в отделении неотложной помощи совсем недавно, и мне надоели вопросы на медицинские темы, на которые я не знаю ответов. Когда нет правильных и неправильных ответов, сложнее что-то сказать, поэтому я просто говорю, что думаю.
– Во-первых, – говорю я, – с вами сложно не согласиться. Мир – страшное место, и если взять хотя бы небольшую часть тех ужасов, что происходят здесь каждый день, трудно не впасть в депрессию. Было время, когда я думал так же, как вы, и хотел залезть под одеяло с головой. У немцев для этого есть отдельное слово: weltschmerz, «мировая скорбь».
Тарик смотрит на меня и внимательно слушает. Он предельно сосредоточен. Неужели он ради этого просидел в очереди шесть часов?
– Я пытаюсь сказать, что вы не одиноки. Многие из нас чувствуют то же самое, – говорю я.
– Но как с этим справиться? – спрашивает он.
– Ну, в мире есть много хороших вещей. Думаю, нужно фокусироваться на них.
– Что это за вещи? – спрашивает Тарик.
– Музыка, смех, природа, дружба, секс, дети.
– У вас есть дети? – интересуется он.
– Да, – отвечаю я.
– И вы рады, что они вошли в этот мир?
– Я много думал об этом, – говорю я.
Какое-то время он переваривает мой уклончивый ответ.
– Надеюсь, вы не возражаете, если я задам еще один вопрос. Разве можно смириться с тем, что все когда-нибудь кончится смертью?
Теперь моя очередь сделать паузу, абстрагироваться от шума за занавеской и сосредоточиться.
– Мне кажется, нет смысла расстраиваться из-за будущего, потому что жить нужно настоящим.
– Полагаю, вы видите здесь много страданий, – говорит Тарик. – У вас не опускаются от этого руки?
– На самом деле все наоборот. Мы видим не только страдания, но и то, как люди борются за жизнь, выздоравливают и снова радуются жизни. Это самая большая награда.
Тарик размышляет над моими словами, и они, кажется, его удовлетворяют.
– Спасибо, – говорит он. – Спасибо вам большое, доктор.
– Не за что, – говорю я с улыбкой. – Я не считаю, что жизнь проста, и не жду, что вы почувствуете то же, что и я. Я порекомендовал бы вам как можно скорее обратиться к терапевту, чтобы он направил вас на психотерапию. Нужно, чтобы вы снова смотрели на мир проще. Возможно, вам будет полезен короткий курс препаратов против тревожности. Разумеется, я напишу в вашу карту, к чему мы сегодня пришли.
Чтобы хоть что-то записать в больничную форму, я измеряю пульс Тарика и с удивлением замечаю, что он учащен. Я беру стетоскоп и слышу, как сердце бешено стучит за ребрами. Затем я измеряю артериальное давление: оно выше, чем должно быть у человека в таком возрасте. Возможно, дело в жаре и стрессе.
– Вы сегодня употребляли кофеин, никотин или рекреационные наркотики?[8] – спрашиваю я.
– Нет, – отвечает он. – Я никогда их не употребляю.
– Учитывая наш сегодняшний разговор, понимаю, что мой вопрос прозвучит глупо, но тревожитесь ли вы прямо сейчас?
– Гораздо меньше после нашего разговора, – говорит он, – но, думаю, я всегда тревожусь.
– Что ж, возможно, пульс учащен по этой причине, – говорю я скорее себе, чем ему. Здесь невыносимо жарко. Я чувствую, как пот струится у меня по груди. Вдруг мне в голову закрадывается одна мысль.
– Знаете, раз уж вы пришли и так долго ждали, почему бы вам не сдать кровь на анализ, чтобы удостовериться, что у вас нет анемии, и щитовидная железа работает исправно. Вероятно, результаты будут нормальными, но лучше перестраховаться.
– Ладно, почему нет? – говорит Тарик, будто желая сделать мне приятно.
Я беру у него кровь и говорю, что результаты будут готовы через час.
– Я подожду снаружи, – говорит он. – Спасибо вам большое. Вы мне очень помогли. Честное слово, после разговора с вами мне стало гораздо легче. Теперь я понимаю, что я не единственный, кто думает об этом.
Меня засасывает водоворот рабочей смены. Я принимаю обгоревших, пьяных и избитых пациентов, и проходит полтора часа, прежде чем появляется возможность ознакомиться с результатами анализа крови. К моему удивлению, они не в норме. У Тарика избыток тироксина в крови. Избыток тироксина ускоряет обмен веществ и может вызывать потоотделение, потерю веса, учащенное сердцебиение и, что примечательно, тревожность. Тироксин помогает гореть нашему внутреннему огню, и огонь внутри Тарика разгорается все сильнее и сильнее. Я предполагал, что негативные мысли Тарика, его трагическая история и weltschmerz отрицательно сказывались на его физическом состоянии, хотя на самом деле это физические проблемы управляли его психическим состоянием, побуждая постоянно находиться в режиме «бей или беги». Более того, результаты анализа показали, что избыток тироксина связан с нарушением работы не щитовидной железы, а гипофиза. У людей его возраста это обычно объясняется опухолью мозга.
Заставляя себя донести эту тревожную новость до Тарика, я снова иду в переполненную приемную и называю его имя. Множество людей с красными лицами оборачиваются, но затем разочарованно отворачиваются. Тарика среди них нет. Я осматриваю сидящих, но не вижу его. Громче повторяю его имя. Невысокий мужчина поднимается и делает вид, что Тарик он, чтобы его быстрее приняли. Говорю ему сесть.
Я выхожу из больницы на улицу, где сквозь огромные платаны просачиваются последние лучи летнего вечернего солнца. Воздух все еще жаркий, и молодежь, спотыкаясь, выходит из местного парка и танцует на дороге под металлический бумбокс. Я нигде не вижу Тарика. Возвращаюсь в больницу и набираю номер, указанный в его карте. Черт возьми, он на одну цифру длиннее, чем нужно. Убираю последнюю цифру, но номер недоступен. До конца смены я называю имя Тарика в приемной перед каждым новым пациентом и периодически выхожу на улицу, но его нигде нет.
На следующий день, в понедельник, я звоню в клинику, указанную в его карте. Она расположена далеко от домашнего адреса Тарика. Мне говорят, что он ушел от них много лет назад и не просил передать информацию о нем в новую клинику. В карте, оставшейся у них, ничего нет о проблемах со щитовидной железой или гипофизом. Я играю с имеющимся у меня номером, по очереди заменяя каждую из цифр. Бывает, кто-то снимает трубку, но это не Тарик. Я нахожу в интернете номер телефона, привязанный к адресу, который дал нам Тарик. Звоню по нему, но человек, снявший трубку, утверждает, что не знает никого с таким именем. Поскольку у меня больше ничего нет, я пишу письмо на этот адрес, зная, что его может прочесть кто-то другой. В нем я прошу Тарика срочно обратиться к терапевту и повторно сдать кровь на анализ, потому что это очень важно, а потом, потея от жары в отделении, перехожу к следующему пациенту. И к следующему. И к следующему. По дороге домой со смены и всю оставшуюся часть того долгого жаркого лета я ищу Тарика в каждом высоком мужчине, проходящем мимо. Я хочу сказать ему, что у него в голове опухоль, которая раскаляет его внутренние органы. Затем наступает осень, и я забываю, как выглядит Тарик. Угасающие воспоминания о нем преследуют меня только во сне.
Я ввожу полую иглу со скошенным краем в место на запястье молодого человека, где несколько мгновений назад прощупал его нитевидный пульс. К моей радости, иглу наполняет ярко-красная кровь, и с каждым ударом сердца из открытого конца иглы выбрасывается тонкая струя, которая опадает на подложенную белую марлю и делает ее похожей на маковое поле. Этот ритмичный гейзер говорит о том, что я нахожусь в нужной артерии, но слабость струи указывает на очень низкое артериальное давление. С этим нужно что-то делать.
Я пропускаю гибкую проволоку длиной с карандаш через иглу в артерию и извлекаю иглу. Теперь из исхудалого запястья мужчины торчит проволока, отмечающая проход в лучевую артерию.
Я не без труда надеваю тонкий силиконовый катетер на проволочный проводник. На моем лице выступает пот: мне жарко в стерильном хирургическом костюме, шапке, маске и перчатках, защищающих пациента от моих микробов. В конце концов мне все удается, и силиконовый катетер оказывается глубоко в запястье мужчины. Теперь я извлекаю проводник, и медсестра Тьяго подсоединяет монитор, благодаря которому мы сможем ежесекундно измерять артериальное давление пациента.
Когда я подхожу к голове пациента, намереваясь ввести в его шею катетер и пустить в кровь норадреналин, чтобы дать ему возможность еще 50 лет скитаться по планете, замечаю, насколько он бледен. Ребра выступают из-под тонкого хлопкового больничного халата, пучки волос на подбородке и груди выглядят приклеенными, а руки и ноги кажутся слишком тонкими и длинными для маленького тела.
Что привело его в настолько плачевное состояние?
В отделении неотложной помощи он бредил. Все указывало на серьезную инфекцию, и мы думали, что это все объясняет. У него была высокая температура и сильный кашель. Когда я прижал палец к его груди, на ней остался белоснежный отпечаток величиной с монету. Потребовалось пять секунд, чтобы кожа восстановилась. Мужчина с суровым лицом, который его привел, сказал, что он неделю плохо себя чувствовал, но отказывался обратиться к врачу. Вместо этого он употреблял крэк-кокаин и кристаллический метамфетамин в квартире этого человека.
– Его зовут Ник, – сказал мужчина, нервно улыбаясь и обнажая коричневые зубы. – Я ничего о нем не знаю, кроме того, что у него есть деньги. Кстати, он хочет умереть.
Мужчина сказал, что ему нужно покурить, но после этого его никто не мог найти. Вероятно, страх ответственности взял над ним верх. Обыскав карманы Ника, мы обнаружили несколько монет, папиросную бумагу и пустую пластиковую зажигалку. Там не было ничего, что помогло бы установить его личность.
Теперь я стою у изголовья койки в отделении реанимации, огни города мерцают за окном позади меня. Я собираюсь ввести иглу в яремную вену Ника, как вдруг Тьяго говорит: «Смотрите, док!» – и указывает на показатель артериального давления на мониторе. Малиновые волны слишком маленькие, и пиканье, знакомое по многим больничным драмам, становится очень быстрым. Я смотрю на изможденное лицо Ника. Очертания черепа видны под кожей. Длинные пряди темных волос обрамляют костлявый лоб. Он лежит с закрытыми глазами, у него роскошные длинные ресницы. Мне вдруг показалось, что он перестал дышать, но кислородная маска запотевает, и содержание кислорода в крови вполне приличное, учитывая уплотнение в легком, которое мы видели на рентгеновском снимке.
– Ник, Ник, – громко говорю я ему в ухо.
Он не отвечает.
На меня накатывает волна адреналина из-за того, что он не может издать ни звука. Этот гормон учащает мое сердцебиение, сужает артерии, повышает давление. Я взвинчен, хотя сейчас мне следует оставаться спокойным. Это Нику, чьи кровеносные сосуды стали пористыми из-за циркулирующих в крови опасных микробов, нужен адреналин. Черт возьми! Я чувствую, как у меня сжимается желудок. Боюсь, уже слишком поздно. Поскольку Лин сейчас оказывает помощь больному ребенку в отделении неотложной помощи, а Эш на другом конце отделения реанимации работает с пожилым мужчиной, отчаянно пытающимся умереть, нам с Тьяго придется все делать вдвоем.
Все эти мысли проносятся у меня в голове, когда я ввожу большую иглу в яремную вену Ника.
– Захватишь мышцу, Тьяго? – спрашиваю я.
Тьяго подходит к голове Ника с другой стороны, осторожно просовывает руку под мою стерильную задрапированную рабочую зону и с максимальной силой сжимает его трапециевидную мышцу.
Ник гримасничает и что-то бормочет. Испытав облегчение от того, что кровь все же поступает в его мозг, я делаю глубокий вдох и продолжаю работу. Техника та же, что и на запястье. Я убеждаюсь, что вошел в вену, поскольку шприц наполняет темно-бордовая кровь, менее насыщенная кислородом. Я проделываю трюк с иглой и проволочным проводником, но когда пытаюсь ввести толстый силиконовый катетер через проводник, у меня ничего не выходит. Я понимаю, что забыл надрезать плоть и вену вокруг проволоки. Я хватаю скальпель и пытаюсь сделать тонкий надрез в том месте, где проволочный проводник варварски торчит из шеи Ника.
Чувствую, как с другой стороны койки напрягается Тьяго. Я совершаю ошибку, посмотрев на монитор и увидев, что артериальное давление Ника упало до такой степени, что сердце может остановиться в любой момент. Пот стекает мне на глаза, я ничего не вижу. Вытираю лицо бицепсом. Можно было бы попросить Тьяго взять шприц с лекарством и ввести его в канюлю на запястье Ника, чтобы временно повысить артериальное давление, но на то, чтобы набрать препарат, уйдут драгоценные минуты. Я жалею о том, что не подготовил его заранее. Мне нужно вставить этот проклятый катетер. «Ради всего святого, он еще так молод», – думаю я.
Я захватываю проволоку большим и указательным пальцами и делаю последний надрез скальпелем. Чувствую резкую боль в указательном пальце в перчатке и вижу, как кровь винного цвета струится по шее Ника. Это его кровь, не моя. Дрожащими пальцами я надеваю силиконовую оболочку на проводник. На этот раз катетер проскальзывает в тело. Мы делаем последние приготовления, и Тьяго берет драгоценный норадреналин, который вводим в кровоток пациента. Мы улыбаемся друг другу, выражая облегчение после паники, которую подавляли всего несколько секунд назад. Но, черт возьми, риск и адреналин – это одни из причин, по которым мы находимся в этом высокотехнологичном месте высоко над городом в три часа ночи.
Заканчивая вшивать катетер в кожу Ника, я с облегчением замечаю, как он корчится от боли, когда игла в форме полумесяца впивается в его плоть.
Я смотрю на монитор и вижу, как повышается артериальное давление, красные волны становятся глубже. У Ника еще есть порох в пороховницах.
Снимая халат, я смотрю в окно на мерцающий город и гадаю, не светится ли сейчас окно комнаты, где Ник жил совсем недавно. Осматривая палец, я, к своему удивлению, не вижу повреждений ни на перчатке, ни на коже.
В начале следующей ночной смены нам передают дела в кабинете со стеклянными стенами. Нас окружают койки, разделенные перегородками. На каждой из них лежит пациент, а рядом с ним на табурете сидит медсестра. В стеклянных стенах видны причудливые отражения. Все это напоминает кельи, где монахи и монахини молятся над умирающими. Практически все пациенты лежат под капельницами с препаратами. Они подключены к аппаратам искусственной вентиляции легких и мониторам, на которых разными цветами отображаются жизненные показатели. Нам приходится напоминать себе о том, чтобы смотреть на пациента, а не только на них. Мониторы будто бы хранят душу пациента, пока его тело находится в чистилище. Когда врач дневной смены доходит в списке пациентов до Ника, он говорит:
– У этого дела не очень. Все еще требуются жидкости и норадреналин. У него ацидоз. Содержание кислорода в крови нестабильное, но нам пока удается избегать интубации. У нас до сих пор есть только его имя. Анамнеза нет, но мы знаем, что у него СПИД.
Раздается удивленный шепот. Я вспоминаю резкую боль, возникшую в момент, когда устанавливал катетер в яремную вену. Пристально смотрю на указательный палец, но не вижу пореза. Раз перчатка тоже осталась целой, значит, я в безопасности? Я стараюсь выбросить это из головы.
– Я знаю, что мы не так часто слышим это слово сегодня, – продолжает мой коллега. – К счастью, кто-то подумал, что рентгеновский снимок грудной клетки выглядит сомнительно и решил провести тест на ВИЧ. Результат оказался положительным, и пациент явно не получал лечения. Уровень CD4 смехотворно низок, а вирусная нагрузка чрезвычайно высока. Ему назначили антиретровирусные и противогрибковые препараты, так что, надеюсь, ему станет лучше.
Я заставляю себя сконцентрироваться на других вещах, которые говорит мой коллега, но словно нахожусь в тумане до тех пор, пока не беру себя в руки и не отталкиваю мысль о пальце на задний план.
Когда я подхожу к Нику и вижу его истощенное тело и тонкую бороду, мне вспоминаются мраморные статуи Иисуса Христа, снятого с креста. Катетеры и датчики мониторов расположены там, где должны быть стигматы. Тьяго сообщает мне, что он практически не коммуницирует, только мычит или стонет время от времени. Я слушаю его грудь и понимаю, что она ужасно переполнена.
Линии на мониторе говорят, что, хотя на поле боя задействовано много передовых медицинских технологий, мы все еще сражаемся с армией бактерий, грибков и вирионов[9]. Нам нужно освободить захваченную ими иммунную систему.
Когда в 04:00 срабатывает сигнал тревоги, у меня сердце уходит в пятки: на экране мелькает число 23, номер койки Ника. Я подбегаю к койке и вижу, что медсестра сжимает большой зеленый резиновый мешок, прикрепленный к маске на лице Ника. Она искусственно нагоняет воздух в его легкие. Пациент уже недостаточно силен, чтобы дышать самостоятельно.
– Содержание кислорода в крови упало, – говорит Тьяго.
Взяв у нее мешок, я чувствую сопротивление в легких Ника. Они напряглись и стали похожи на резину из-за жидкости и гноя, вызванных инфекцией. Приходит Эш и готовит все необходимое, чтобы ввести Ника в глубокий искусственный сон. Тьяго нажимает на кнопку, и перед окном, выходящим в коридор, опускается занавеска, словно мы собираемся заниматься чем-то стыдным. После того, как я ввожу жемчужно-белый пропофол в катетер, Эш интубирует пациента. Он говорит Нику в ухо: «Мы ненадолго введем вас в сон».
Состояние Ника тяжелое, и это единственный разумный курс действий. Тем не менее мы чувствуем себя ужасно, вводя человека в сон и понимая, что обратного пути уже может не быть. Мы лишаем его последнего момента в сознании.
Тьяго подготовила аппарат ИВЛ, и все проходит гладко. Когда Эш уходит, я записываю в карту введенный препарат.
– Знаете, Том, он, казалось, немного оживился, – говорит мне Тьяго. – Он открыл глаза, и я думала, что мы поговорим. Я понимаю, что это звучит дико, но у меня сложилось впечатление, будто он специально перестал дышать.
Я пожимаю плечами, думая, что Тьяго, вероятно, перенервничала.
– Теперь все под контролем. Он не может не дышать, – говорю я.
Тьяго нажимает на кнопку, и занавеска поднимается. Я смотрю на грудь Ника, которая резко поднимается и опускается благодаря работе аппарата ИВЛ. Тут я вспоминаю, что сказал мужчина в отделении неотложной помощи: «Кстати, он хочет умереть».
Думаю, теперь все в порядке. Что еще может пойти не так?
До следующей ночи ничего не происходит. На момент передачи дел от дневной смены к ночной у нас нет никакой дополнительной информации о нем. Это большой город, и человек легко может здесь затеряться. Приятно слышать, что Нику требуется меньше норадреналина, чтобы поддерживать стабильное артериальное давление. Я надеюсь, что ему становится лучше. Для меня это последняя из четырех ночных смен, и в таких случаях я всегда нервничаю.
Во время обхода у меня уходит много времени на пациента, перенесшего трансплантацию печени, он в тяжелом состоянии. Ему требуются регулярные переливания тромбоцитов, чтобы предотвратить смертельно опасное кровотечение. Я также работаю с мужчиной средних лет, которому удалили половину кишечника, – в бреду он пытается соскочить с кровати и выдернуть все катетеры. Я пугаюсь, когда 05:30 срабатывает сигнал тревоги и на мониторе высвечивается номер 23.
Я подбегаю к Нику и вижу, как Тьяго машет руками. Синяя линия на мониторе дает понять, что случилось. Хотя мы подключили Ника к аппарату ИВЛ, содержание кислорода в его крови стремительно падает. У нас есть несколько минут, чтобы что-то предпринять до остановки сердца. Но что происходит? На мгновение меня завораживает монитор, показатели на котором выглядят так, будто судьба Ника играет с нами.
– Все показатели были в норме, а через мгновение все пошло не так, – говорит Тьяго.
Ее голос выводит меня из оцепенения. Я пытаюсь заставить свой мозг, охваченный усталостью и адреналином, мыслить рационально. Гудящий аппарат ИВЛ, подключенный к центральной больничной системе подачи кислорода, регистрирует его хороший уровень и высокое давление при прохождении газа. Дыхательная трубка прикреплена к аппарату ИВЛ и правильно расположена на губах пациента. Мы смотрим на Ника: несмотря на то что газ под большим давлением проходит глубоко в его горло, его грудь не поднимается и не опускается как следует. Я беру стетоскоп, чтобы послушать, что происходит в легких Ника: в них практически ничего не входит. Не самая благоприятная для жизни ситуация.
– Давайте приниматься за дело, – говорю я, отсоединяя дыхательную трубку Ника от аппарата ИВЛ и подсоединяя к ней зеленый резиновый мешок. Я начинаю сжимать мешок. Черт, как тяжело протолкнуть кислород в легкие! Где-то в дыхательной трубке или ниже в дыхательных путях наблюдается сильное сопротивление. Но что могло произойти так быстро? Благодаря интенсивным сжиманиям мешка грудная клетка приподнимается, и содержание кислорода в крови немного повышается. Приходит Эш, среагировавший на сигнал тревоги. Я объясняю ему, что происходит. Он сжимает мешок.
– Мы должны повторно его интубировать, – говорит он.
На этот раз все проходит быстрее, потому что Ник уже без сознания. Эш делает все с легкостью. Одна дыхательная трубка выходит, а другая входит.
– Теперь сопротивление гораздо меньше, – говорит Тьяго, сжимая мешок.
– Казалось, трубка и раньше была установлена правильно, – говорит Эш, осторожно привязывая новую дыхательную трубку ко рту Ника. Синий показатель содержания кислорода в крови поднимается до нормального. Я подношу старую дыхательную трубку к свету и прищуриваюсь. Ее перекрывает огромная пробка оранжевой слизи с отверстием в несколько миллиметров посередине.
– Мы его душили, – говорю я.
Я возвращаюсь в больницу через 36 часов на дневную смену выходного дня. Врачи, дежурившие ночью, передают нам дела в кабинете со стеклянными стенами. Атмосфера царит приятная: собралась большая команда, и осенний свет струится в окна. Врач-консультант включил Майлза Дэвиса, чтобы «помочь нам думать», и принес к чаю коробку пончиков. Нам сообщают, что состояние Ника стабилизировалось, и мы можем отключить его от аппарата ИВЛ. «Его сестра приехала, – говорит один из ночных врачей. – Может кто-нибудь поговорить с ней и что-то выяснить о нем?»
Я иду в одну из семейных комнат. Там на стене висит картина, много лет назад подаренная родственником одного пациента в знак благодарности. На ней изображены фермеры XVIII века, косящие кукурузу под солнцем. Под ней на низком диване сидит женщина с рыжими дредами и веснушчатым лицом. Она худая и бледная. На ней нефритово-зеленое платье, которое сочетается с ее зелеными глазами.
Ее зовут Лиза. Она говорит, что вчера получила сообщение в социальной сети о том, что ее брат в больнице. Похоже, слухи сначала дошли до некоторых его приятелей-наркоманов, а затем до того, кто учился в одной школе с Ником и Лизой. Этот человек и отправил сообщение.
Лиза показывает мне фотографию на телефоне, на которой она сидит в баре с мужчиной, отдаленно напоминающим Ника. Удивительно видеть его спортивным, загорелым, с лукавой улыбкой и диким выражением в глазах, которые светятся красным из-за вспышки.
– Как он? – спрашивает она.
Я в общих чертах описываю ей, в каком тяжелом состоянии он был. Лиза смотрит на меня, плотно сжав губы, чтобы не выдавать эмоций. Когда я говорю ей, что Нику немного лучше, слеза скатывается по ее щеке.
– Мы были очень близки, – говорит она, глядя на фотографию в телефоне. – Я не видела его несколько лет, с того момента, как было сделано это фото.
Я пожимаю плечами, словно пытаясь сказать, что так бывает.
– У вас есть другие братья или сестры?
Она качает головой.
– Только он. Я его старшая сестра.