– Их послушать, Прежних, так от всего – радиация, – дрожал Бенедикт. – Нет, тут другое что-то…
– Но Никита Иваныч знает… У него есть… Если бы правда было опасно, он давно заболел бы, но вы же видите, он здоровее нас с вами…
– Зачем же… зачем же лечат?.. – тьфу, тьфу, тьфу?..
– Это традиция, тьфу, тьфу, тьфу…
Оба постучали по дереву.
…Боже упаси, боже упаси. Я не болен, я не болен, нет, нет, нет. Не заболею, не заболею, нет, нет, нет. Не надо приезжать, не надо, не надо. В красных балахонах не надо приезжать, тьфу, тьфу, тьфу. Крюком меня не надо, нет, нет, нет.
– …Он мне пояснил… считалось очень опасно, потому что бумага впитывает… вот мы с вами и переписываем, чтобы чисто, чтобы не опасно народному здоровью… но теперь уже все равно, двести лет прошло… Мы с вами старые книги переписываем, Бенедикт…
– Как старые? Это все Федор Кузьмич, слава ему…
– Нет… Это все разные люди писали, но все равно считается, что Федор Кузьмич. Я чувствовала, что тут что-то… Знаете, когда я его увидела, Федора Кузьмича, я ночь не спала… все думала, думала… Потом решилась, набралась смелости, пошла к Никите Иванычу. Мы долго говорили…
– Он мне ничего такого…
– Ах, Бенедикт, он своеобразный человек… Мы говорили о вас… Он хотел вам сказать, но не сразу… подготовить… Я знаю, это большой удар… но, по-моему, лучше знать, чем бродить во тьме…
Бенедикт сидел на тубарете ссутулившись; мысли вразброд, в голове тупость. Может, он рано на работу вышел? Может, еще лихорадка не прошла? Что-то дрожь бьет. Или это после бани?.. К чему ж было умываться, когда не с кем целоваться…
– Ну и что теперь?
– Теперь? Ничего, просто теперь вы знаете.
– А зачем?
– Ну как… Я думала…
– А зачем думать? Я жить хочу.
– Но при чем здесь… Я тоже… но я хочу знать правду… если это возможно…
– «В великом знании многая печали»… Что ж, выходит, это тоже не Федор Кузьмич сочинил, слава ему?
– Наверно, нет.
– А кто?
– Я не знаю… Это у Прежних надо спрашивать.
Варвара Лукинишна подняла с полу старопечатную книгу, положила на стол, ручками погладила. Странно как-то и дико: такой ужас вблизи видеть.
– Все-таки: зачем вы трогаете… Если мы старые книги переписываем, дак и подождите, пока велено переписать будет… Тогда и в руки взять можно…
– Но когда еще… может быть, не скоро. А жизнь такая короткая, а я искусство просто обожаю… Это такая книга интересная!..
– Вы что ж – читаете ее?!
– А как же… Бенедикт, у людей много книг интересных… Хотите – я вам дам почитать?
– Нет!!! – шарахнулся Бенедикт.
– Да что вы так боитесь…
– Я пойду… Голова что-то…
– Подождите!..
Бенедикт вырвался, ссыпался с крыльца под дождик, в раннюю сырую тьму. С глаз долой. Голова, и правда, что-то…
…Мартовский ветер шумел в верхушках деревьев, шуршал голыми прутьями, заячьими гнездами, еще чем-то неведомым – кто же знает, что там возится, стонет, оживает по весне? Налетит ветер порывом – зашепчется, заноет в деревьях, осыплет голову дождевыми каплями. А то дикий крик сверху, с ветвей: весь передернешься, бросишься к забору поближе… Может, древяница…
…Пузыри в окнах слабо мерцают – голубчики свечки зажгли, суп хлебают… Переглядываются: у них, может, тоже старая книга под лежанкой припрятана… Двери запрем и достанем… Почитаем… А может, такая у каждого, а что?.. В энтой избе… И в той… И вон в той, где помаргивает бледный свет, – свечка ли чадит, люди ли по горнице бродят, слабым смертным туловом огонь заслоняют; засовы пошевелят: крепко ли? – тянут с-под матраса, из вороха тряпиц, пселых людских лохмотьев книжицу… книгу… А он тут один, как дурак перепуганный… Один на весь город… Буквы такие черненькие, меленькие… страшно подумать даже…
Наверху все шумело, ныло. Ветер забирался в рукава, продувал насквозь. Бенедикт постоял у чужого забора, размышляя. Печеная мышь только аппетит раздразнила. Есть охота. А у него дома, в избе, и огня-то нет: затоптал, в гости собираючись. Думал, не пригодится. Вернуться, огня взять? Она даст, она добрая… Нет… Вернуться? – скрипучая дверь… тепло… белое обрадованное лицо блином, гребешки трясутся, торопливый шепот: сюда, сюда, у меня искусство… Вот сейчас, только плесень оботру… И свеча, при которой… полную тревог и обмана!.. Страх какой! «Страх, петля и яма», – Федор Кузьмич сочинил… Не Федор, говорит, Кузьмич, слава ему… Полную тревог… И обмана… Не Федор Кузьмич… Другой кто-то, невидимый, древний, лицо укрывший… Большой, наверное, белый и большой, бледный, старинный, давно вымерший, высотой с дерево, бородища до колен, глаза страшные… Сам страшный, стоит среди стволов, не пошевелится, только лицо воротит, а глазами все смотрит сквозь мартовский сумрак, шарит глазами-то, чтобы Бенедикта различить во мгле-то: где там Бенедикт-то, чего скрылся, чего привалился к забору, – а сердце в шее колотится, под язык подступает, уши глушит, – где Бенедикт, поди сюды, Бенедикт, чего сказать-то хочу, – да как выбросит руку, да корявым пальцем под ребра-то, со страшным криком древяницы: «Мя-я-я-я-я-я-я-я-я!!!»
Стукнуло дверью чужой избы – простой домашний стук, жизнь простая стукнула дверью, пьяный говорок да смех в сумерках, знать, гости у кого, праздник нынче, вот и вышли на крылечко – по нужде ли по малой али так – воздуху свежего вдохнуть, жизнь прожить, песню спеть, коту ногой наподдать!
Не заметили Бенедикта, оползшего под забор, никому он не виден, и страшный древний житель, что прочитал, а то написал, а то в тряпки припрятал полную обмана книгу, не заметил его, малого; как привиделся, так и сгинул, и нетути.
Домой. Темно у него в избе, пеплом пахнет, и до свадьбы еще далеко-далеко.
Прежние – они с виду, как мы. Мужики, бабы, молодые, старые – всякие. Больше пожилых. Но они другие. У них такое Последствие, чтоб не стариться. А больше никаких. И живут себе, и не помирают, от старости-то. От других причин – это да, это они помирают. Их совсем мало осталось, Прежних.
Они по избам своим сидят, а то на работу ходят, а какой и в начальство выбился – все у них, как у нас. Только разговор другой. Повстречается тебе на улице незнакомый голубчик – нипочем не догадаешься, наш он или из Прежних. Разве что спросишь его, как водится: «Хто таков? Почему не знаю? Какого хрена тебя в нашей слободе носит?» – а он нет чтобы ответить, как у людей водится: «А те чо, рыло носить надоело? Ща оборву да об колено» или другое что, – нет, чтобы так понятно, али сказать, вразумительно прояснить, – дескать, ты-то силен, да и я силен, лучше не связывайся! Нет, иной раз в ответ услышишь: «Оставьте меня в покое! Хулиган!» – ну тогда, точно, Прежний это.
А бывает, кто из них помрет, – ну, тогда они его хоронят, Прежние-то. И тоже не по-нашему. Камушки на глаза не кладут. Внутренностев не вынимают, ржавью не набивают. Руки с ногами веревкой не связывают, коленок не подгибают. С покойником в гроб ни свечки, ни мышки, ни посудины какой, ни горшков, ни ложек не кладут, лук-стрелы не кладут, фигурок малых из глины не лепят, ничего такого. Разве из щепочек крестик свяжут, в руки своему покойнику сунут, а то идола на бересте нарисуют и тоже в руки-то ему засовывают, как портрет какой. А которые и того не делают.
Вот как раз у них одна старуха и помри. Никита Иваныч к Бенедикту зашел, мрачный такой: недоволен, что Прежняя старуха померла.
– Беня, у нас тут Анна Петровна преставилась. Пожалуйста, очень попрошу, по дружбе, помоги нести гроб. Такая распутица, все дороги развезло. Нам не справиться.
Что делать? Пошел помогать. А даже интересно посмотреть, как это у них все не по-людски делается.
Толпа такая небольшая, с дюжину. Народ все больше в летах. Не матерятся, ничего. Беседуют тихо. Личики расстроенные.
– А кто распорядитель-то?
– Виктор Иваныч.
– Опять Виктор Иваныч?
– А кто еще? У него огромный опыт.
– А транспорт не достал.
– Транспорт не дали. Говорят, гараж закрыт, погода плохая.
– У них всегда предлоги.
– Как будто вы не знаете.
– Издеваются над людьми.
– А то вы не привыкли.
Виктор Иваныч, распорядитель ихний, – моложавый такой; волос у него светлый, короткий, набок зачесан. На личике неудовольствие. Рукав красными нитками обмотан, чтоб его издалека видать было. Не мурза, но вроде того, так что на всякий случай Бенедикт ему – поклон. Тот бровями шевельнул: принял. Сказал Бенедикту:
– Не толпитесь.
Гроб наземь поставили, рядом с ямой. Рядом тубарет приткнули и подушечку красную на тубарет наложили. Встали жиденьким полукругом, шапки сняли. Виктор Иваныч двоих выбрал, пальчиком ткнул.
– Вы и вы. Прошу. В почетный караул.
Толпу строго так поверх голов оглянул и голос возвысил:
– Гражданскую панихиду считаю открытой. Начинаю!
Прежние ему:
– Начинайте, начинайте, Виктор Иваныч. Холодно.
Виктор Иваныч голос еще возвысил и начал:
– Родственники, близкие есть? Попрошу в первые ряды!
Никто не вышел. Нетути у нее родни, значит, как и у Бенедикта. Сама мышей ловила.
– Сослуживцы?..
Никого. Одна голубушка высунулась:
– Я соседка. Я за ней присматривала.
Виктор Иваныч ей злобно так, обычным голосом:
– Не забегайте вперед! Я еще не вызывал.
– Да я мерзну! Давайте скорее.
– Будете хулиганить – попрошу очистить помещение! – рассердился Виктор Иваныч. – Есть порядок!
– Да в самом деле! – закричали из толпы. – Есть порядок, вот и давайте соблюдать! А то бардак выйдет. Как всегда. Только время теряем!
Виктор Иваныч голос прежний сделал: возвышенный и как бы звонкий, как будто в лесу аукается:
– Соседи, домочадцы?.. В первые ряды.
Соседка, что скандалила, вперед забежала. Виктор Иваныч в личико теплоты чуток подпустил: рот в куриную гузку собрал и подглазьями-то как бы заморщинился. Бабе этой локоть пожал и сказал:
– Крепитесь.
Баба заплакала. А Виктор Иваныч опять аукнул:
– Боевые награды, медали, ордена есть?.. Правительственные награды?.. Дипломы государственных учреждений?.. Нагрудные знаки?.. Погоны, орденские планки?..
Ничего не было.
– Билеты партийный, комсомольский, профсоюзный?.. Билеты государственной лотереи?.. Облигации внутреннего займа?.. Трудовая книжка?.. Удостоверения членов творческих союзов?.. Нет?.. Документы на право вождения транспорта?.. Грузового?.. Легкового?.. Трактора с прицепом?.. Нет?.. Жилищно-эксплуатационные документы?.. Абонентские книжечки?.. Газ?.. Телефон?.. Коллективная антенна?.. Квитанции на перерасчет?..
Слова все такие непонятные, смешные, ужасти. Бенедикт не выдержал, хихикнул, обернулся на толпу: небось тоже со смеху давятся? Нет, слезы в три ручья точат. Личики такие, будто в даль какую глядят. Баба одна ручки заломила, шепчет: «Не ценили… Не ценили…» И Никита Иваныч тоже слезы точит. Бенедикт ему шепнул:
– Вы чего, Никита Иваныч? Старуху жалко?
– Помолчи, Беня! Помолчи, пожалуйста. Это же вся жизнь… Господи… Вот она какая… Вся жизнь человеческая…
Затрясся, рукавом лицо обтирает. А Виктор Иваныч:
– Инструкции к пользованию приборами бытового обслуживания?.. Нет?.. Телевизор?.. Плита газовая?.. Электрическая?.. Печь микроволновая?.. Примус?.. Нет?.. Пылесос?.. Полотер?.. Машина стиральная?.. Швейная?.. Приборы кухонные бытовые?..
– Есть, есть! Есть инструкция! – зашевелились в толпе.
– Очень хорошо! В первые ряды попрошу! Что за инструкция?
– Это на мясорубку. Со сменными насадками.
– Сюда кладите. Сюда. На подушечку.
Вышел пожилой голубчик, положил на красную подушечку клок замурзанный, обтерханный не-разбери-чего, и камушком придавил, чтоб ветром не сдуло. Тут все бабы ихние в голос зарыдали, завыли, как испорченные. Одной вроде как плохо стало, так ее поддерживали и в личико ей руками махали.
– Мужайтесь, товарищи! – объявил Виктор Иваныч. – Так! Еще! У кого еще есть памятные предметы?.. Реликвии?.. Нет?.. Все?.. Я перехожу ко второй части!.. ТОВАРИЩИ! – тут Виктор Иваныч издал такой трубный глас, прям как слеповран какой, что Бенедикт даже присел и оглянулся. Так, бля, крикнул, будто здесь не дюжина голубчиков собрамши, а вся тыща.
– Смерть вырвала из наших рядов, – продолжал Виктор Иваныч, – незаменимого труженика. Светлого человека. Достойного гражданина. – Виктор Иваныч уронил головку на грудь и помолчал. Бенедикт присел и заглянул ему в личико: плачет? Нет, не плачет. Посмотрел на Бенедикта со злобой. Снова головкой-то дернул и продолжает: – Горько. Бесконечно горько. В преддверии славной годовщины, двухсотлетия Взрыва, —…
– Виктор Иваныч, Виктор Иваныч! – зашевелились Прежние. – Это вы совсем не то говорите!..
– Как не то?.. А, верно. Извиняюсь. Это на другой случай. Спутал.
– А вы не путайте!
– А вы не сбивайте! Сбивают тут! – ощерился на Бенедикта. – Толпятся!
– Это Полины Михайловны сынок!
– Не ссорьтесь, господа! Давайте продолжать! «В преддверии…»
Виктор Иваныч собрался, опять выражение на личико нахмурил, руки по швам сделал.
– В преддверии траурной годовщины, двухсотлетия Взрыва, разбросавшего и вновь сплотившего наши ряды, от нас ушел… ушел… большой, светлый товарищ, незаменимый гражданин, скромный, незаметный труженик. Огромной души человек. Он ушел, но дело его не умерло. Пусть вклад Анны Петровны в дело восстановления нашего Светлого Прошлого был невелик, – Виктор Иваныч повел рукой на подушечку, – но он весом, груб, зрим… Земля тебе пухом, Анна Петровна!.. От общественности слободы кто хочет сказать? Вы, Николай Максимыч?.. Прошу.
Вышел другой пожилой голубчик, волоса на ветру развеваются. Заплаканный. Высморкался.
– Анна Петровна! Безвестная ты труженица! – заговорил ей прямо в гроб-то. – Как же ты так, Анна Петровна? А?! А мы! Не ценили мы тебя! Не интересовались! Думали – ну, Анна Петровна и Анна Петровна! Старушечка там какая-то! Думали, ты всегда с нами будешь. Да что там, честно говоря, ни в грош мы тебя не ставили! Кому она нужна, думали мы, мелкая, злобная, коммунальная старушонка, только под ногами путается, поганка вредная, прости господи!..
– Э, э, – зашевелились голубчики, – полегче!
– Де мортибус аут бене аут нихиль! – гаркнул кто-то над ухом.
– А чего я-то? – дернулся Бенедикт. – Чего я-то сделал?..
– Это не про тебя, не про тебя, спокойно, Беня, – Никита Иваныч обдернул Бенедикта. – Стой спокойно, не вертись.
– …Кому, говорю, ты была нужна, Анна Петровна, комар невидный! Интересы кухонные, от печи не отходила! Вон чего от тебя осталось-то: как покушать, да и все тут! А ведь жалко нам тебя, Анна ты Петровна! И без тебя народ неполный!
Виктор Иваныч голубчику руку пожал, поблагодарил:
– Очень хорошо сказали, товарищ. Благодарим вас. От общества охраны памятников, Никита Иваныч, вас попрошу!
Никита Иваныч вышел, тоже высморкался.
– Друзья! – начал. – Что говорит нам этот памятный предмет? – на подушечку указал. – Бесценная реликвия минувшего! Какую повесть поведала бы она нам, если бы заговорила? Скажут: музейный прах, пыль веков! Инструкция к мясорубке!.. Тоже мне!.. Но, друзья мои! Но! Как бывший музейный работник, чьи обязанности я и сейчас с себя не слагаю, я вам скажу! В эти трудные годы – каменный век, закат Европы, гибель богов и все то, что мы с вами пережили, друзья, – в эти годы инструкция к мясорубочке-то не менее ценна, чем папирус Александрийской библиотеки! Интегральная часть Ноева ковчега! Таблички Хаммурапи! Да что там! Материальная культура, друзья, ежечасно восстанавливается. Вновь изобретено колесо, возвращаются коромысло, солнечные часы! Скоро научимся обжигать горшки! Верно, друзья? Придет черед и мясорубки. И пусть сейчас она так же загадочна, как тайна пирамид, – стоят ли они еще, мы не знаем, – так же непостижна уму, как каналы Марса, – но пробьет час, друзья, и она заработает! И прав Виктор Иваныч – она возникнет перед нами весомо, грубо, зримо, как в наши дни дошел водопровод, сработанный еще рабами Рима! – водопровод, к сожалению, до наших дней не дошел, но и он не за горами! Будет, все будет! Главное же – сберечь духовное наследие! Предмета как такового нет, но есть инструкция к пользованию, духовное, не побоюсь этого слова, завещание, весточка из прошлого! И Анна Петровна, незаметная, скромная бабушка, сберегла эту весточку до смертного своего часа! Хранительница домашнего очага, краеугольный камень, всему миру опора! Урок нам всем, друзья. Памятник нерукотворный! Тверже меди, долговечней пирамид! Низкий тебе поклон, Анна Петровна, святая ты душа!
Заплакал и отошел.
– Очень хорошо сказали, Никита Иваныч. Благодарим вас. От диссидентов, Лев Львович, попрошу, – возгласил Виктор Иваныч. Вышел такой голубчик кудлатый, тощий. Личиком покривился. Пальчики на пузике сцепил. Покачивается с носка на пятку.
– Господа, это символично: мир гибнет, но мясорубка неразрушима. Мясорубка истории. И здесь я позволю себе не согласиться с представителем общества охраны памятников, – опять покривился. – Мясорубка, господа. Со сменными насадками. Но все та же. Только насадки поменялись. А свобод как не было, так и нет. И что самое печальное. Укорененность. В народном сознании. Инструкция по завинчиванию гаек. Вечное коловращение рычагов и ножей. Вспомним Достоевского. Всему миру погибнуть, а мне чтоб чай пить. Или мясо прокручивать. Пушечное мясо, господа. И в этот час мне горько. Нас уже прокрутили. И еще хотят. Об экономическом положении я сейчас говорить не буду: мы все замерзли. Я просто обращаю ваше внимание: да, мясорубка. Сработанная еще рабами Третьего Рима. Рабами! А ксероксов нет!
– Очень хорошо сказали, Лев Львович. Благодарим вас. От женской общественности?.. Лилия Павловна!
Бенедикт бабу слушать не стал, присел в сторонку на кочку, ждал, пока закончат. Подмерзать стало, поверх разбитой ногами глины прихватило морозцем, и крупку наметает. Все весна не проклюнется, все никак не проклюнется. В тепло бы да на лежанку. А Оленька чтоб оладьев поднесла да кваску горяченького. Оленька!.. Краса ненаглядная! Страшно даже на такой красоте жениться! Коса долгая… Глазки ясные… Личико яичком, али сказать, треугольничком. Сама полненькая, а может, это на ней одежи теплой понакручено. Пальчики тоненькие. Скорей бы Майский Выходной наступил… Пущай у окна сидит да вышивает, а Бенедикт на нее день бы деньской любовался.
…Прежние меж тем поговорили, поплакали, попели что-то унылое, зарыли свою старушку и расходиться начали. Никита Иваныч, носом шмыгая, подсел к Бенедикту, кисет развернул, ржавки в листик напёхтал, себе сверточку, Бенедикту сверточку. Огоньком пыхнул – закурили.
– Отчего она помре, Никита Иваныч?
– Не знаю, Беня. Кто ж знает?
– Объемшись али как?
– Эх, Беня!..
– Никита Иваныч, а я жениться думаю.
– Дело хорошее. А не молод ты еще жениться?
– Никита Иваныч! Мне третий десяток!
– Тоже верно… А я тебя хотел привлечь к одному делу… По старой дружбе…
– Что за дело такое? Столбы ставить?
– Лучше даже… Хочу памятник Пушкину поставить. На Страстном. Проводили мы Анну Петровну, я и подумал… Ассоциации, знаешь ли. Там Анна Петровна, тут Анна Петровна… Мимолетное виденье… Что пройдет, то будет мило… Ты мне помочь должен.
– Что за памятник?
– Как тебе объяснить? Фигуру из дерева вырежем, в человеческий рост. Красивый такой, задумчивый. Голова склонена, руку на грудь положил.
– Это как мурзе кланяются?
– Нет… Это как прислушиваются: что грядет? Что минуло? И руку к сердцу. Вот так. Стучит? – значит, жизнь жива.
– Кто это Пушкин? Местный?
– Гений. Умер. Давно.
– Объемшись чего?
– О господи, твоя воля!.. Прости, господи, но что ж ты за дубина великовозрастная!.. митрофанушка, недоросль, а еще Полины Михайловны сын! Впрочем, я сам виноват. Надо было тобой раньше заняться. Ну вот теперь мне будет дело на старости лет. Поправим. Профессия у тебя хорошая, ты начитан – да?
– Начитан, Никита Иваныч! Читать страсть люблю. Вообще искусство. Музыку обожаю.
– Музыку… Да… Я Брамса любил…
– Брамс я тоже люблю. Это беспременно.
– Откуда же ты можешь знать? – Старик удивился.
– Ну а то! Хэ! Да Семен-то – Семена знаете? Он на Мусорном Пруду избушку держит? Рядом с Иван Говядичем-то? Вот так – Иван Говядича избушка, а так – Семена? Справа-то, где ямина?
– Ну, ну, так что ж этот Семен?
– Ну дак он как квасу наберется, такую музыку громкую играет: ведра-то, горшки-то кверх днищем перевернет да давай палками в их бить, – тумпа-тумпа, тумпа-тумпа, а потом в бочку-то, в днище-то: хрясь!!! – брамс и выйдет.
– Да… – Никита Иваныч вздохнул.
Посидели, помолчали, покурили. Да, приятно про музыку думать. Или пение… Надо на свадьбу Семена позвать. Ветер дунул, бросил еще снежной крупки.
– Ну что, пойдемте, Никита Иваныч?.. А то у меня хвостик мерзнет.
– Какой хвостик?!
– Какой – обыкновенный. Сзади который.