Родилась я восьмого июля 1971 года в четвёртом родильном доме на Пересыпи. У мамы начались схватки, а папа был в ДНД.
О том, что такое роды, как они начинаются, развиваются и завершаются, мама уже имела некоторое понятие: в 1963 году она родила моего старшего брата в шестом родильном доме в Парке Шевченко. И поэтому родов мама боялась. Но папа был в ДНД. Добровольной Народной Дружине. Добровольной она была очень условно, честнее было бы назвать её Принудительной Народной Дружиной. Но в те времена любой, осмелившийся публично и громко назвать ДНД – ПНД, мог быть поставлен на учёт в Психоневрологический диспансер (ПНД, к слову). Впрочем, времена были не такие уж и суровые, поэтому шёпотом и среди своих её, дружину, таки называли ПНД. Это я, правда, значительно позже узнала, а когда решила появиться на свет, то ничего такого решительно не понимала. Помню только, что мною овладело беспокойство и охота к перемене мест…
Итак – мама боится, потому что мамам-то всегда спокойнее, когда дети при них, а не линять собрались. Папа – в ДНД. А мобильных телефонов тогда не было. Вообще. В природе. У нас тогда даже домашнего не было. Это по рассказам родных и близких. Но с тех пор, как я себя помню – в квартире по адресу проспект Мира угол Чкалова, у нас всегда был домашний телефон. Двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два.
Господи, сколько цифр я забыла! Сколько важных телефонов, номеров счетов и даже банковских ячеек (я уже не говорю о днях рождения близких друзей и, например, свёкра со свекровью), а тот номер телефона – помню. Не звоните, там давным-давно живут другие люди, и они сменили номер телефона. Но вот это: «двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два» – высечено у меня на подкорке. Зелёный аппарат, прозрачный диск с дырочками. Указательным пальцем якоримся в соответствующее гнездо и начинаем накручивать:
Пырпыр-пырпыр-пырпырпырпырпыр пырпырпырпыр пырпырпырпырпырпырпыр пырпырпырпыр пырпырпыр пырпыр-пырпыр…
Лирическое отступление.
Всю жизнь удивляюсь: звонок самому себе всегда остаётся без ответа. Как к Богу.
Набираешь свой собственный номер – а там занято. Вот что нас с Ним отличает!
Казалось бы, если с кем и стоит общаться в первую очередь – так с самим собой. А в ответ только ритмичная серия коротких гудков. Редко кто способен на конструктивный диалог с собственным «я». Не прорвёшься сквозь монотонный затяжной ливень внутреннего монолога: «ту-ту-ту-ту-ту…»
Конец лирического отступления.
Поскольку он – Зелёный Пыр-Пыр – всегда был в моей жизни, значит, он появился вскоре после моего рождения.
А когда я собралась рождаться – телефона не было. Так что мама даже такси не могла вызвать по телефону. Да и вызывать такси по телефону в Одессе 1971 года было затеей безнадёжной. Даже будь у нас тогда телефон, мама не смогла бы позвонить и своей собственной маме, потому что у той тоже не было телефона. Да и чем бы моей маме помогла её мама, если моя мама на проспекте Мира, а мамина мама – на Шестнадцатой Станции Большого Фонтана, да ещё и с моим старшим братом и с целым кагалом гостей из разных городов?
Поэтому моя мама собралась, вышла из нашего проходного двора сразу на Чкалова, поднялась квартал наверх, к Советской Армии (к морю – вниз, от моря – наверх), и села на третий трамвай. Понятия не имею, почему меня повезли рождаться на Пересыпь, если брат уже был рождён в Парке Шевченко? Может быть, шестой родильный дом был закрыт на помывку? А может, маме третий трамвай, идущий на Пересыпь, нравился больше третьего троллейбуса, идущего в Парк Шевченко, причём остановка его была тогда всё на той же улице Чкалова, полквартала не доходя до Советской Армии? Не знаю. Но мама села на трамвай и поехала. Вышла на конечной, ещё немного прошлась и позвонила в двери приёмного покоя. Её впустили без второго слова.
В ту ночь в четвёртом родильном доме вообще мало говорили. Потому что у врачей были совершенно шальные сутки. В одном физиологическом родильном зале, куда маму молча и быстро направили, произошло пятнадцать родов. Небывалый для тех времен бэби-бум случился восьмого июля 1971 года на Пересыпи. Врачи охрипли и потому зря слов на ветер не бросали.
И вот когда я уже совсем родилась, то сперва ничего не поняла. Чувствую – родилась уже. Но почему-то вроде как ещё всё по-прежнему. Тепло, уютно и вода. И всё, как через…
– Рубашку! Рубашку вскрой, балда!.. Прочь, я сам!
И тут у меня всё стало как у всех. Воду спустили, холодно, меня старый еврей поперёк тельца держит прямо голой волосатой рукой без перчатки. А у меня голова такая тяжёлая, что я даже возмутиться не могу. Только в зобу дыханье спёрло, и понимаю, что если сейчас не заору, то задохнусь от ярости. Последнюю рубашку содрали! То есть – первую. Вот про это я и заорала.
– Смотри, она ещё и басом ругается, вместо того чтобы дядьке спасибо сказать за то, что вовремя мимо пробегал. Впрочем, судя по обстоятельствам твоего рождения, всё и всегда в твоей жизни будет необычайно вовремя. Всем будет казаться, что уже швах, а ты – бац! – и в профите.
Поднял меня тот старый еврей, как поросёнка на базаре, и маме моей говорит:
– Видишь? Девочка. Счастливая, что таких уже немножко перевелось. Я роды в «рубашке» только у цыганок видел. Ну, ещё у коз, коров и кобыл. А у белых женщин с высшим образованием – никогда. Ты хоть понимаешь, мать, что такое родиться в «рубашке»? Ты думаешь что? Пословицы с поговорками из шухлядки достают? Надо – бери! Нет – удочерю!
Мама ему не то смеётся, не то плачет, а я думаю: «А где же она, моя рубашка?! Мне без неё холодно! Не успела на свет родиться, как уже раздели на той Пересыпи!»
– Ладно-ладно, шучу. Бери своего цурипопика[9]. И скажи спасибо, что я тут мимо пробегал.
Положил меня маме на живот, прикрыл одеялом, и дальше я ничего, до самого Зелёного Пыр-Пыра, не помню. Потому что от тепла, сытости и покоя интеллект отшибает только так!
Потом уже мама рассказала, что врачи забегались, рожать – в смысле, уже совсем, потужной период – она начала в коридоре на каталке, и роды у неё какая-то молоденькая акушерка принимала. Ну как «принимала» – охала и ахала от страха, потому что только на днях из медучилища, в основном звала на помощь старших товарищей. А когда я в чудном радужном околоплодном пузыре появилась, так она вообще от ужаса не знала, что делать. Но тут мимо заведующий отделением пробегал. Хоть и без перчаток, но вовремя. Потому что моя мама всё-таки не коза, хотя меня родила канонически правильно, но плодный пузырь вскрыть бы не догадалась. Потому что человек в иных вопросах соображает куда меньше животного. Юная акушерка же на плакатах про рождение ничего такого не видела. А в учебниках было написано про «воды излились». Раньше ли, во время схваток, позже ли – во время потуг, – но излились. У мамы моей – не излились. Плотный очень был околоплодный пузырь. В крепкой меня родили «рубашке». Домотканой.
Через три дня нас с мамой выписали. Папа уже не был в ДНД и привёз распашонки, чепчики, розовые ленты и всякие прочие девичьи глупости. Меня во всё это нарядили. Говорят, я сильно орала. Густым басом. Я не помню причины, но уверена, что требовала нарядить меня в родную рубашку, а не запаковывать в праздничный торт.
Мама с папой вышли из родильного дома и решили поймать такси. Потому что ехать со свежим праздничным тортом в летнем одесском трамвае – негигиенично. Слева была улица Богатого, справа – улица Московская. Если стоять спиной к фасаду родильного дома. Если лицом, то справа – Богатого, слева – Московская. Движение тогда по обеим улицам было двустороннее. Мама с папой покрутились-покрутились – и пошли-таки ловить такси на Московскую.
Меня тогда никто не спросил, но результатом я довольна.
Я действительно очень счастлива. С тех самых пор, как родилась.
Хотя не единожды… Слишком не единожды я попадала в ситуации, после которых если не панихида с эпитафией, то только и говорить: «Родилась в рубашке». Потому там, где другим полный швах – я в профите.
И что я могу сказать? Только то, что это чистая правда.
Какие-то смешные тридцать девять лет спустя той памятной июльской ночи 1971 года я стала участницей очередного странного диалога. В последнее время это со мной случается всё чаще.
Приходят какие-то люди с диктофонами. А с ними ещё люди – с фотоаппаратами. Смотрят на меня строго и начинают вести допрос. Фотографы порхают вокруг, ослепляют меня вспышками и совершенно лишают способности здраво мыслить и связно излагать. В результате потом в протоколе… Пардон, в газетах и/или журналах читаешь примерно следующее:
Корреспондент: Вы как-то сами себя назвали графоманом. Почему?
Соломатина: Каждый кактус – суккулент. Но не каждый суккулент – кактус. Любой писатель – графоман. Но не всякий графоман – писатель.
К.: Говорят, ваша графоманская деятельность занимает по 12 – 14 часов в сутки…
С.: Это деятельность по написанию книг и зарабатыванию денег. Если человек хочет чего-то добиться, он должен много работать. Вы видите меня после двухдневного марафона…
К.: Вижу и завидую.
С.: Не завидуйте – разберитесь, что к чему. Я не устаю, потому что не думаю о том, что я устаю. Я курю. Я пью, потому что мне нравится хороший алкоголь. Когда я что-то делаю, я стараюсь получать от этого удовольствие. Как сказали бы тренеры НЛП-курсов – «позитивное мышление!».
К.: И завтра вы на таком же позитиве едете в Одессу…
С.: Я не на позитиве, я на микроавтобусе. А насколько позитивной будет поездка, зависит от того, будет ли работать кондиционер.
На самом деле киевская журналистка была очень мила, и мне даже удалось её развеселить. Менеджеру издательства она доложила, уходя из кафе готеля «Днипро», что «Соломатина – классная тётка». Чем я очень, между прочим, горжусь.
Но в печатной версии интервью «Газете по-киевски» не было ремарки «смеётся» рядом с «я не на…», потому мой текст о позитиве и автобусе выглядел не вполне нормальным. А я чувствовала себя, узрев номер, как тот мальчик Зяма, герой одесских анекдотов:
– Зямочка, скажи мамочке хоть раз в жизни что-то умного.
– Ишь какая хитрая!
И хотя журналистка во время нашей личной беседы настаивала на том, что я умная («Вам, человеку умному, так или иначе есть что сказать…» – конец цитаты), но из газеты этого никому не видно. Впрочем, слишком жарким августом 2010 года всё имело несколько расплывшийся смысловой оттенок.
Например, даже такое априори неизменное понятие, как кофе.
Вот что такое для нас, кофеманов, кофе? Кофе – это то, без чего бессмысленно начинать. Просыпаешься – и все мысли о кофе. Душ, зубы, поменять пижаму на что-то более пристойное (что может быть пристойнее хорошей пижамы?) – вторично. Кофе, кофе и ещё раз кофе. Хороший кофе. Хорошая вода. Турка. Три раза дать подняться. Сахар, молоко, сливки – по желанию. Мне достаточно просто чашки горького горячего кофе. Потом уже всё не так бессмысленно. Кофе – та самая субстанция, без которой я не дух, а тело. Одухотворившись первой чашкой кофе, я уже не просто анатомия и физиология – я звучу гордо, бодро и способна творить позитив.
Но в баке даже самой экономичной модели рано или поздно заканчивается бензин.
Заправившись первой чашкой кофе, мы, позитивные, на комфортабельном микроавтобусе с кондиционером отправились в путь по трассе Е-95 Киев – Одесса.
Последний раз я пользовалась этой трассой в 2005 году. Хочу сказать, хорошо, что я не так старею каждые пять лет. Оставим подробности дорожного строительства в нашей и родственных странах (как-то: экономию на геодезии, отличный от должного процент усушки-утруски-укатки сыпучих и зыбучих материалов, «армянский» асфальт и всё такое прочее), потому что спустя некоторое время я, муж, издатель, менеджер и водитель захотели кофе.
Изредка мелькающие мимо рестораны и кафе под названием не то «Борщ», не то «Сало» не вызывали доверия. О них сообщали совершенно безумного визуального ряда рекламные щиты: голые девицы в бикини-вышиваночках, кокошниках, и с ними несвежий дядька ростом с горшок.
– Это украинский министр культуры, – пояснила менеджер «Эксмо».
– Что он делает на этих плакатах с голыми девками, вышитыми крестиком?
– Поёт. И танцует. К тому же это его кабаки. Рекламирует, так сказать.
После таких ремарок подкрепляться в этих заведениях охота отпала напрочь. Да и съехать к большинству из них просто-напросто не представлялось возможным. Они как-то по другую сторону разделительной, что характерно.
И вот наконец – о чудо! – не просто придорожный кабак, а таки произведение лубочного искусства: всё такое деревянное, милое, уютное. Аутентичное по самые украинские степи. И никаких билбордов с одним гномом и семью белоснежками.
Радостно высыпала наша немногочисленная группа из микроавтобуса и побежала под сень навеса, под которым стояли аккуратные деревянные столики. Какая, согласитесь, прелесть – в наш поголовно полимерный век!
Первым делом мы с менеджером поинтересовались, а где же дамская комната, она же – санузел, она же – туалет, клозет, рест-рум, гальюн и прочее. Мужчинам на трассе легче, а мы, такие воздушные феи, обутые в иллюзорные сандалии, состоящие из пары тонких кожаных ремешков, так и не решились спуститься в дебри посадок, густо унавоженных автопутешественниками.
– Тама, – махнула рукой приветливая официантка.
«Тама» не было света.
Наша с менеджером бурная юность пришлась на безумство стадионных рок-концертов, так что мы вполне обошлись ловкостью рук и зажигалками (а вы говорите, курить вредно!).
Вернувшись спустя пару минут, мы застали душераздирающую картину: официантка объясняла мужчинам, что еды нет, кофе нет и даже её самой нет, потому как «свита нэма!». Конец света, да.
– А чай горячий? – вопрос прозвучал неуместно.
Презрительное молчание.
– То есть кипяток есть. Тогда, может, удастся добавить к нему волшебной чёрной пыли, что пьяные поляки сметают вениками в одном из портовых складов матушки Европы? – всё ещё «на позитиве» объясняли мы один из возможных алгоритмов.
– Кипяток есть, – без тени улыбки ответила нам официантка.
– Ну так насыпьте в него заварки! И кофейного порошка! – взвизгнули мы хором.
– Послушайте, если у вас есть кипяток, значит, вы его где-то добываете? – уточнила менеджер «Эксмо».
– Да. У нас газ.
– Отлично! А у вас есть нерастворимый кофе? – не отставала она.
– Да. У нас есть нерастворимый кофе. Но кофе-машина не работает!
– Да и бог с ней. Вы поставьте на газ турку…
– Турки нет.
– Эмалированную кружку! Кастрюльку! Ведро! Любую ёмкость!
– Нерастворимый кофе варится только в кофе-машине.
Еле оттащив менеджера от официантки, я напомнила, что мы едем в Одессу «на позитиве», и ничто во вселенной не сможет заставить меня поменять вид транспорта. Ни туалет при зажигалке, ни растворимый кофе без света. В конце концов, он коричневый и жидкий… И пахнет.
– Да-да! Именно так обычно пахнет то самое, коричневое и жидкое, – пробурчала менеджер.
– Эй! Всем радоваться! Ударим позитивом по бездорожью трассы Е-95 и аутентичному разгильдяйству отхожих мест! Одесса идёт на смену засранным предместьям! – бодро скомандовала я на правах восходящей звезды. – Там всё будет в ажуре. Там у людей есть и кофе, и турки… – и пафосно продекламировала:
Потом за трубкой раскалённой,
Волной солёной оживлённый,
Как мусульман в своём раю,
С восточной гущей кофе пью[10].
Но компания моя была уныла.
Больше всех расстроился шофёр, потому что никак не мог понять, отчего это такой «не такой» кофе стоит шесть гривен чашка. Но мы его успокоили, потому что шесть гривен – это всего двадцать четыре рубля. За двадцать четыре рубля в Москве даже коричневого и жидкого не нальют. Причём расстроился шофёр не от жадности (и за его кофе платило издательство), а из принципа. Ему стало обидно за державу перед иноземцами. Мы ему признались, что я родилась в Одессе и потому как бы совсем своя. А за жидкое и коричневое славяне друг на друга никогда особо долго зла не держали. Подумаешь!
Главное не то, что голова без кофеина раскалывается, а – позитив!
Вот на нём мы в Одессу и въехали. Не с улицы Московской, из Киева-то совсем по другой. Плавно вливающейся в центр Города.
Слева мелькнул автовокзал. Помнится, более загаженного стойбища автобусов в жизни я никогда и нигде не видела, а нынче, издалека, он был вполне себе ничего. «Интересно, изменилось ли хоть что-то в общественных туалетах этого транспортного узла?» – мелькнуло у меня вовсе не подходящее к такому торжественному – въезд в родной Город «известным российским писателем» – случаю.
Въехали на Воровского. Ту, что Малая Арнаутская.
– Смотрите, смотрите! – пинала я раскисших мужа, издателя и менеджера. – Это библиотека имени Ивана Франко! Ну та, что банк в «Зелёном фургоне» и хлебный Никиты Нечипорука в «Дежа вю»!
– Булочная! – лениво поправил меня издатель, мельком глянув на задник библиотеки, расположенной в Книжном переулке. Смотреть особенно было не на что. Она известна всему миру только с фасада. А сейчас и вовсе – в строительных лесах.
– В Одессе булочная могла быть только в польско-советском кино. А у нас были хлебные! Там ещё если чуть пройти – проходной двор, и выходишь прямо к кинотеатру «Родина», очень удобно с уроков было сбегать! – я перешла на скороговорку. – Потому что вот, вот же ж, вот! Моя школа! Сто восемнадцатая! «Привозна́я!» Потому что наискосок, там, где вы не видите, – Привоз! Но он есть, честное слово! Должен быть! Вообще-то мама ходила делать базар на Привоз с проспекта Мира, но он, Привоз, очень большой и выходит и на Советскую Армию, и на Чижикова, и вдоль зоопарка. Он огромный, огромный! Раньше там стояли такие дощатые прилавки, а вон там был рыбный ряд… А школу мою, в отличие от библиотеки-банка-хлебной-булочной, вы видите не сзади, а сбоку. И тут, где сейчас салон красоты, у нас были труды! Я тут сшила фартук. Первый и последний раз я что-то вообще сшила именно тут!
Все сведения в один квартал впихнуть не удалось, да и не слушал меня никто. Все были обескофеинены и сморены трассой. Одна я радовалась, как не в себе, и не могла понять, отчего это «свита» не разделяет моей эйфории. Может, и хорошо, что нормальный кофе нам не обломился? Я и так-то возбудилась сверх меры.
Дальше по Воровского. Дом, милый дом… То есть двор. Один из проходов… То, что когда-то им было, – промелькнуло слева. Кажется, арку двора Воровского обвивает всё та же лоза. Она ни капли не изменилась. Что для древней лозы какие-то десятилетия?! Но проход между дворами закрыт решёткой – в закодированную калитку как раз проникал цивильного вида гражданин, совсем не похожий на прежних обитателей этого двора. Я чуть шею себе не свернула, но разглядела. Молча. Чтобы не утомлять ещё больше своих спутников.
На проспекте Мира между Воровского и Чкалова воздвигнут какой-то памятник. Ну, не то чтобы памятник – памятничек. В том самом месте, где, когда я была маленькая, располагался не то какой-то ремонтный цех, не то прикрытие какой-то частной артели по индпошиву «американских» джинсов…
Аккурат напротив проспекта Мира, 34 – пардон, уже давно, конечно же, снова Александровского проспекта – возведена крытая стоянка. Тень накрывала увиденный мною солнечным августовским днём когда-то законно мой участок вселенной.
«Наверное, каштаны на месте. Наверняка никто так и не смог извести их никакой соляркой. И у жителей дома, если осталась хоть одна невыкупленная под офис квартира, не растут даже бегонии». Я погрустнела. Тумбы с афишами, наклеенными вручную, не было. Стоял современный рекламный носитель – не знаю, как они называются. Не из самых больших. Носитель не извещал о расписании Оперного на август-сентябрь, а приглашал остановиться в «Отраде». Нет, не на пляже. А в «единственной пятизвёздочной гостинице на Юге Украины».
Глупо было ныть. Времена меняются – и с ними меняемся не только мы, но и наши города.
Я ещё чуть-чуть погордилась гостиницей «Чёрное море» и Центральным универмагом, хотя гордиться, в общем-то, нечем. Пыталась рассказать и про первый увиденный мною в ресторане «Чёрного моря» стриптиз, и про насквозь побитый молью вьетнамский ковёр, купленный моим папенькой в Центральном универмаге, но мы свернули на Пушкинскую и потрусили по брусчатке туда, к «Красной», к Пушкину, к Приморскому бульвару, к…, к…, к…
– А почему это булочная Никиты Нечипорука не наискосок от гостиницы «Красная», как в кино?
Тут я уже просто пожала плечами. Не знала, что ответить. Совсем не знала. Рассказывать о том, как мы с мужем однажды попали в гостиницу «Красная» в состоянии полного и окончательного дежавю – не хотелось. Это наша и только наша история. О которой мы вспоминаем, если честно, с большим трудом. Так… Фрагмент окна в туалете. Кусочек лестницы. Дверь на балкон. Хмельная консьержка…
На Приморский въехать можно только через шлагбаум, расположенный в конце переулка с «плоским домом», а я этого не знала. Как и киевский шофёр. Так что, припарковавшись на площади По-тёмкинцев… Снова извините – опять Екатерининской. Так что на полном и окончательном позитиве мы бодро дотащили свои сумки, поселились и…
– Через пятнадцать минут у нас первое интервью! – строго сказала неумолимая менеджер.
– Кофе!!! – крикнули все хором.
– Там!
«Там» – это было в «Стейк-хаусе» (никогда не прощу одесситам закрытый «Фидель»!). И, простите, – первое интервью в родном Городе, данное уже «известным российским писателем»… В Городе, некогда покинутом мною с одной сумочкой и болтающимся в ней паспортом. В Городе, откуда я улетела обычным человеком, с обычной специальностью… И вот теперь я иду по его главным улицам, иду, простите за очевидную и явную банальную пошлость, некоторым образом победительницей (а победителей – см. в Тарантино – не любят), а меня за столиком ожидает журналист с диктофоном, чтобы прописать в газете… Я осталась точно таким же обычным человеком, сменив обычную специальность на такую же – обычную. Но мне почему-то никто не верит, что всё так просто и обыкновенно. Особенно в родном Городе. Все хотят знать «секрет», и я щедро делюсь им. Но всё снова и снова так просто, что мне обратно никто не верит! Простите, я просто обязана поместить это интервью – вернее, то, что из него получилось, – в этой книге. Потому что и это интервью – мой одесский язык. Без особых купюр, но с моими ремарками. Беседовала Инна – что характерно – Кац:
«Леонид Утёсов говорил, что все хотели бы родиться в Одессе, но не всем это удалось. Татьяне Соломатиной повезло: ей удалось родиться в Одессе. А как говорил другой великий одессит, Исаак Бабель (если верить тоже непростому человеку – Константину Паустовскому), «у нас в Одессе… будут свои Мопассаны. Потому что у нас много моря, солнца, красивых женщин и много пищи для размышлений. Мы мирные жизнелюбы. Мопассанов я вам гарантирую…» Так что выбора у Татьяны не было – пройдя путь практикующего акушера-гинеколога, став кандидатом медицинских наук и доктором философских, она занялась писательством. Не знаю, сыграло ли в этом свою роль место рождения (много солнца, моря и пищи для размышлений) или это – очередной штамп, а штампов Татьяна Соломатина не любит.
(Ох уж эти журналистские «шапки». Никак не могут без этого вот: «Утёсов-Бабель-Паустовский…», «выбора не было…», «пройдя путь…» и перечисления давно забытых на антресолях ВАКовских дипломов. «Штампов Татьяна Соломатина не любит», – пишет приятнейшая Инна Кац, настрочив предварительно штампов.)