– Если она – божьей милостью поэт, то этого на ее век с лихвой хватит. В ней есть тайна.
Потом выпил, положил в рот пирожное и задиристо добавил:
– А вот тебе, Алихан, никогда хорошим поэтом не стать, у тебя один вздор в голове.
Толстой обиженно блеснул глазами, но промолчал. И лишь минут через пять как бы невзначай произнес:
– А, знаешь, Макс. Она ведь и в самом деле похожа на блудливую монашку.
Волошин расхохотался…
Еремченко в который раз перечитывал расшифрованную криптографом записку… но ничего не понимал.
– А это что же? – он указал на цифру «8».
– Восьмерка, – спокойно ответил Иван Андреевич.
– То есть, число? Может, день? Или час? Акцию готовят?
– Евгений Петрович, не стоит понимать буквально. Не думаю, что число. Знак.
Полковник нахмурился. Парижская записка, если, конечно, верить криптографу, гласила: «Мадонна, 8, мигдаль, ор, хая». Еремченко решительно не мог собрать этот набор слов в один связный текст, да что там – и слов-то таких он не знал.
– Не томите, Иван Андреевич! По существу.
Начальник Первого стола помялся. Нужно было как-то объяснять то, чего он сам пока не понимал. Криптограф провел пальцем с желтеющим ногтем по записке – дороговато она ему стоила: почти неделя трудов.
– Подозреваю, три слова могли вызвать у вас сложность. Признаться, я и сам далеко не сразу догадался. Это производные от древнего иврита. «Ор» – свет. «Мигдаль» – башня. «Хая» – зверь.
Полковник хлопнул рукой по столу.
– Подпольщики!
– Подпольщики, Евгений Петрович, да не те. Записочка-то наша – уж точно не прыщавым гимназистом писана. А о чем сигналит восьмерка, я вам сейчас подробно разъясню.
И старик пустился в занимательный, но пока не ясно, какое отношение имеющий к благополучию Российской державы, рассказ.
– Это поразительный знак, идеальный, симметричный – знак бесконечности. Но он же символизирует раздвоенность мира, его разделение на то, что материально и на то, что духовно. Восьмерка хитра. Она всюду. Это стабильность, Фемида, Божественное правосудие. Восьмерка – это всемирное равновесие метафизических весов, гармония. Вам понятно? Одна петля – революция, другая – оккультизм…
Еремченко встрепенулся.
– Революция?!
Криптограф не любил, когда его перебивают.
– Евгений Петрович! Экий вы торопыга! Революция, война, бунт – что угодно. Но я не досказал о восьмерке.
– Я слушаю.
Иван Андреевич чуть помолчал, вздохнул и, сбавив тон, тихо продолжил:
– Вообще же, Евгений Петрович, восьмерка – баба. Фигура пассивная. Подверженная влиянию. Ну-с, теперь главное. Согласно нумерологии, восьмерке, как и прочим цифрам, соответствует имя. И имя это – Алиса.
Еремченко метнул виноватый взгляд на портрет императора Николая Второго.
– Алиса?!
Была одна Алиса, беречь которую полагалось пуще глаза: Александра Федоровна, урожденная принцесса Виктория Алиса Елена Луиза Беатриса Гессен-Дармштадтская. Высочайшая персона, супруга Самодержца российского.
Еремченко от волнения забылся – вскочил и по укоренившейся привычке стал ходить по кабинету. Криптограф выжидал. Наконец, деликатно кашлянул. Полковник резко остановился, будто опомнился. И вернулся к столу.
– Иван Андреевич, дражайший. Алиса! Так я и думал! Эх, горячая записочка нам попалась! Но дальше-то что? Башня, свет, зверь? Как это все увязать? Есть соображения?
– Мое дело – расшифровка, а дальше – уже ваша епархия. Видите ли, тут либо везение, либо большая аналитическая работа, с привлечением всех служб, с широкой сетью агентуры. Информация нужна, а потом уж и ребус этот отгадывать будем.
Еремченко слушал, склонив голову набок, положив локти на стол, постукивая друг о друга подушечками широко расставленных пальцев: ушел в себя. Криптограф прищурился, он был отменный физиономист.
– Евгений Петрович?
– Да?
– Признайтесь, имеется у вас какой-то козырь. Порадуйте старика.
Еремченко развел руки.
– От вас ничего не утаить. Имеется.
– И какой же?
– Башня.
– Башня? – удивился Иван Андреевич, – Но… Хм. Даже если вы имеете в виду башню как строение, то в Петербурге их столько…
– А наша-то Башня – на самом виду!
Еремченко вынул из ящика стола бумагу, написанную скорым, закорючливым, анафемским почерком. Иван Андреевич глянул на бумагу, полез в карман за приборчиком – иначе ничего не разобрать. И только когда приблизил к глазу свой старый окуляр, прочел то, от чего брови его поползли вверх.
– Ну-с, поздравляю, это донесение весьма и весь важно. Недооценил я, признаться, вашу агентурную сеть.
Еремченко улыбнулся еще шире.
– Помилуйте. Какая там сеть – при нашей бедности. Да и сетью эту рыбку не поймаешь.
На том месте, где теперь красуется Таврическая улица, до начала 20-го века довольно долго было обычное питерское захолустье. Именовалось оно просто: Пески. А получило свое название из-за песчаной гряды, доходившей до Невы – остаточного свидетельства доисторических времен: миллионы лет назад на этом месте плескалось море. Благодаря песочной гряде район Пески всегда был самым высоким в городе местом и никогда не затоплялся во время наводнений.
Наверное, из-за его «морской» особенности, витавшей в воздухе и рассеивающей свои романтические флюиды, питерцы полюбили эту часть города. Военная слобода, Мытный двор, Тележная, Новгородская, Старорусская улицы – два или даже три поколения населяли Пески поденщики, мещане и торговцы. Пока не проснулся нюх у народившихся им на смену деловых людей.
Лет за семь до описываемых нами событий земля здесь стоила сущие копейки. Чем не преминули воспользоваться быстро богатеющие промышленники, живущие по принципу «деньги должны делать новые деньги». И вслед за европейским нововведением появились в Песках доходные дома – многоэтажные, устремленные ввысь вертикальными окнами, с роскошными парадными фасадами. Так и возникла самая дорогая улица Петербурга – Таврическая, выходящая на Таврический сад, – настоящий шедевр английского паркового искусства.
Поражал на Таврической дом номер 25. Дом получил одну отличительную черту: угловую башню, украшенную драконами, башня напоминала средневековую крепость. Круговые балконы с легкими решетками, купол в стиле барокко., окна последнего этажа, похожие на огромные бойницы…
Сейчас эти окна смотрели на деревья Таврического сада, ждущего весны и набухшего почками. Летом с башенной высоты сад казался зеленым морем – фата-морганой безбрежного моря, покрывавшего эту сушу давным-давно.
Здесь, на шестом этаже, под самой крышей, жил великий грешник, философ и поэт, любовно прозванный в богемном кругу Солнечным Зверем – Вячеслав Иванов. Именно он придал расхожему названию дома глубокий аллегорический смысл: с его подачи Башня на Таврической стала Питерским литературным Вавилоном.
…Был полдень. По коридору темной, тихой в этот час квартиры, гремя колесиками, немолодая горничная катила сервированный столик. На столике стояли: глиняный, покрытый слоем глазури и расписанный иероглифами, китайский чайник, фарфоровая белая чашка на блюдце, сахарница с щипчиками, на тарелке лежала сладкая французская булка. Горничная проехала мимо огромного портрета смуглой дамы с оливковой кожей, дама походила на экстатическую Сивиллу гомеровских времен: руки ее будто только что выпустили меч, а гордо вскинутая голова напоминала львиную.
Горничная приблизилась к двери кабинета, постучала костяшками пальцев. Выждала минуту, поправила на себе платье, фартук, кружевной беньоз на гладко зачесанных волосах. Нажала на ручку, открыла дверь и вкатила столик внутрь.
В сумраке комнаты, на низком постельном диване, по-детски сложив руки под подушку, укрывшись кашемировым пледом, свернувшись младенцем, спал Вячеслав.
Письменный стол, придвинутый к дивану, был завален рукописями с корректурой для «Золотого руна» и книгами. Перо, брошенное от усталости вслепую, зацепилось железным наконечником за чернильницу, по деревянному стеблю вниз потекли чернильные капли, да так и засохли потеками, оставив на столе некрасивые пятна.
Горничная вытащила из кармана фартука флакончик с химической жидкостью и тряпицу, смочила и быстро оттерла пятна на столешнице. Затем зажгла лампадку в углу, чиркнув длинной спичкой.
– Доброе утро, Вячеслав Иванович, извольте чаю.
Вячеслав открыл глаза, выпростал руки из-под подушки, развернулся на спину.
– Что, письма есть? – он говорил немного в нос.
Горничная достала из того же кармана несколько писем и визиток, протянула хозяину, а пока он читал, налила ему густого, ароматного чаю, положила в чашку три куска сахару, размешала ложечкой и подкатила столик прямо к дивану.
Вячеслав приподнял подушку – присел, мельком просмотрел письма и визитки, рассеянно кинул на пол. Принял чай и стал пить прямо в постели.
– Сегодня все кошмары какие-то. Лидия снилась. Смотрела так строго. И еще. Ужасно! Как будто вскрывала мне грудь.
Горничная не отвечала, этого не требовалось. Подняла почту, положила на письменный стол, раздернула шторы – в окна тотчас хлынул яркий дневной свет. Что-то внизу за окном задержало ее внимание.
Вячеслав допил чай, протянул чашку горничной, стал задумчиво жевать булку. Горничная подняла письма с пола, положила на стол, налила еще чаю. А после сказала:
– Приходила она.
Вячеслав тяжело вздохнул: ну сколько можно! Не спеша покончил с булкой.
– И что же?
– Просила о встрече.
– А ты?
– Сказала: спят.
– А она?
– Ушла.
Вячеслав протянул ей пустую чашку, чашка мелко позвякивала на блюдце.
– Дай халат.
Горничная поставила чашку на столик, подняла халат с кресла, положила на край дивана. Сделала книксен, развернула столик и выкатила в коридор, прикрыв за собой дверь.
…Вячеслав, полусидя, слушал, как она удаляется по коридору. Потом уставился в потолок.
– Лидия, к чему же ты опять снилась?
Он перевел глаза в угол, туда, где под греческой иконкой горела лампадка. И вдруг из темноты угла, соткавшись прямо из воздуха и паутины, на него глянули фанатично горящие глаза. Вячеслав в ужасе замер, заморгал. Видение растаяло.
Он полежал немного, спрятавшись с головой под пледом. Испуг прошел. Вячеслав сдвинул плед и, избегая смотреть на лампадку, понежился еще немного в постели, раздумывая о том, что слишком изнуряет себя ночными бдениями и работой. Нехотя выпростал худые белые ноги наружу, нащупал ими шлепанцы на полу. Встал, накинул халат поверх фланелевого белья. Подошел к окну – глянуть на верхушки деревьев и небо. Но заметил прохаживающуюся туда-сюда вдоль чугунной ограды пожилую женщину в темной мешкообразной одежде. Женщина кинула на окно Иванова терпеливый взгляд, и он отпрянул к стене: то же видение, те же глаза!
И тут он что-то вспомнил. Раскидал рукой письма и визитки, аккуратно сложенные горничной на столе.
– Анюта!
Медленное дребезжание столика на колесиках в коридоре прекратилось. Горничная вернулась и открыла дверь.
Иванов держал в руке визитку с пентаграммой, на визитке значилось: «Анна-Рудольф, оккультистка, пророчица, ясновидящая, ученица тибетских махатм».
– От кого?
Горничная кивнула на окно.
– Дама лет пятидесяти, русская, но немного странна. Сказала, будет ждать вашего пробуждения. Гуляет под окнами.
– Что ж ты промолчала?
Горничная выразительно посмотрела на него.
– Ах, да, – спохватился Вячеслав, – я сам велел не беспокоить. Зови. Дай одеться!
Горничная кивнула и вышла за костюмом. А Вячеслав подкрался к окну и стал рассматривать гостью из-за тяжелой портьеры.
Макс сидел в уютном зале популярнейшего в те годы ресторана «Вена» – изучал меню и блаженствовал. Мимо сновали, сбиваясь с ног, официанты, девушки-буфетчицы криками сообщали о готовности того или иного заказа, за десятками столиков гремели приборами и громко смеялись, к тому же играло механическое пианино фирмы M. Welte&Söhne. Иными словами гвалт в ресторане стоял невообразимый.
Но это был особенный, безумолчный, лакомый шум отменного гастрономического заведения, чьи фирменные блюда и фирменное качество продуктов отрадны желудку настоящего едока. Здешние сосиски были лучше франкфуртских, а уж что до ризотто миланезе, заливной утки, соуса кумберленд, котлет из дичи и прочего – тут «Венской» кухне просто не было равных.
Макс то и дело отрывался от меню: с ним здоровались кивками, почтительными поклонами, шутливыми приветствиями или дружескими похлопываниями по плечу: все – свои. Здесь собирался весь артистический и деловой Петербург, захаживали и те, кому в радость было просто поглазеть – как и что изволят кушать знаменитости.
Волошин поманил официанта, широко провел пальцем по меню, не забыв и сосиски. Официант помчался исполнять. Поэт, прикинув в уме, что завтрак обойдется в два с полтиной, лениво посмотрел в витринное окно, выходящее на Малую Морскую.
Так и есть. Напротив ресторана встал автомобиль – эта машина преследовала Волошина с утра. Автомобиль въехал на квадратные плиты тротуара и затаился в тени дома. За рулем сидел месье в клетчатом кепи и модерновом креповом пиджаке в английскую клетку. Месье явно нарывался на ссору.
Поссориться с Волошиным было непросто. В детстве мать так беспокоило миролюбие «тюфяка-сына», что она даже подговаривала мальчишек на драки. Макс терпел-терпел, потом раскидал забияк направо и налево, как щенят. Мать успокоилась. Больше Волошин не дрался ни разу.
И вот этот «клетчатый»…
Он подкараулил Макса у дома, а когда тот вышел на променад – стал преследовать на некотором расстоянии, невзирая на уличные заторы. Мало того, этот болван дважды нагло просигналил ему. Прохожие оборачивались.
Макс никак не реагировал. Спокойно прошелся до ресторана – любил пешие прогулки, – здесь, в Петербурге, как и в Париже, ему не хватало крутых подъемов и спусков крымских гор, вошел внутрь и сразу забыл о странном автомобилисте. «Вена» заставляла забыть о чем угодно.
В этом оазисе, услаждающем все органы восприятия, Волошин бывать любил. Не только потому, что был он отменный едок и прием пищи стоял для него везде и всюду первой строкой. Тут собирались друзья – поэты, они острили, порой бранились, но всегда, отдав должное винам и ликерам, оканчивали пикировки бурными заверениями в вечной любви друг к другу, а паче того – к поэзии. Несмотря на то, что «Вена» в день пропускала через себя сотни посетителей, именно литераторы чувствовали себя в ресторане как дома. Поговаривали даже, смеясь, о «Венском периоде русской литературы», и то было сущей правдой.
«Клетчатый» господин утомился ждать Макса, а, может быть, соблазнился манящей атмосферой ресторана. Он вышел из машины, быстро пересек дорогу и вошел в зал. В это время к Максу подскочил официант с подносом и стал выставлять на стол завтрак и дополнительно заказанные блюда. Макс потянул носом и чревоугодно вздохнул.
Правда, приличия требовали дождаться даму – у Волошина в «Вене» было назначено рандеву. Но дама, как следовало ожидать, запаздывала. А Максу уже не терпелось. Он проглотил первый кусок и снова, зажмурившись, вздохнул, удовлетворенно и уважительно.
А когда он, нацепив на вилку кусочек пушистого хлеба, уже старательно «вылизывал» подлив, у стола возникла Сашенька.
– Здравствуй, Макс!
Волошин отложил вилку, встал, резко двинув задом венский стул под собой, и галантно склонился над протянутой к нему ручкой в желтой перчатке. Поцеловал выше бортика – точнее, пощекотал усами и не слишком-то ухоженной бородой.
– Ах, Макс! – Сашенька горестно закатила глаза.
Волошин обошел стол, отодвинул ей стул. Орлова села и тут же принялась глухо рыдать. Максу стало неудобно, он начал озираться… И краем глаза заметил, что «клетчатый» гражданин притаился за кадками с растительностью и смотрит на них как тигр, узревший добычу, словом – едва не подергивает кончиком хвоста.
– Ты не представляешь, что я переживаю с этим тираном! – Сашенька подносила платочек к глазам, – Он мучит меня своей беспричинной ревностью и точь-в-точь сумасшедший. Все твердит одно и то же: запрещаю то, запрещаю это. Он запретил мне видеться с тобой! Я так устала, Макс! С того вечера у меня не было ни дня покоя. А ты даже ни разу не позвонил! Скучал?
Макс заметил, что кусты в кадках нервно шевельнулись – тигр сгруппировался и готовился к прыжку. Поэт хихикнул, нежно взял Сашеньку за руку и сладострастно, насколько позволяла физиономия, заглянул ей в глаза.
– Дорогая, как же, скучал! Без тебя, право, очень скучно! И, позволь, если б я позвонил – твой троглодит просто съел бы тебя вместо ужина. Не хочешь ли позавтракать, кстати?
Сашенька чахло посмотрела на меню – тело ее алкало иной пищи. И заговорила страстно:
– Если бы ты любил меня, ты бы не дал этому деспоту так издеваться надо мной!
– Позволь, – уточнил Волошин, отхлебывая кофе, – Здесь я бессилен: он твой муж.
Сашенькины плечики снова вздрогнули от готовых прорваться рыданий.
– Да, но если б ты хотя бы умел стрелять…
Макс замер, осмысливая сказанное, а когда до него «дошло» – откинулся на спинку стула и от души расхохотался.
– Дорогая, я не карающий серафим, а узы брака священны.
– Скажи это кому-нибудь другому, – обиделась Сашенька.
Макс подал знак проходящему мимо официанту:
– Принесите даме чаю и десерт, лучшее.
– Сию минуту-с!
– Итак, моя дорогая, зачем ты меня позвала? – хоть он и поглаживал ее ручку, Сашенька снова обиделась, вспыхнула – все, что Макс говорил сейчас, было невпопад.
– Ирония не уместна, Макс. Хочу тебя предупредить, – холодно начала Орлова, – Мой муж… он…
Она не успела договорить, потому что поэт, исключительно забавы ради, повинуясь шаловливому сытому настроению, потянулся через стол облобызать ее золотистую кожицу, открывающуюся между бортиком перчатки и рукавом платья. В этот самый момент «клетчатый» одним рывком преодолел расстояние от кадок до их столика и дал Волошину хлесткую пощечину.
Макс вскипел. Вскочил. Схватил стакан с водой у проходящего мимо официанта. И выплеснул нахалу в лицо.
Сашенька обмерла, заметалась…
Публика перестала работать ртами и вилками – зал затих, только механическое пианино в сотый раз наяривало что-то бравурное.
Господин утер рукой лицо, с ненавистью глядя на Макса, затем суетливо стал вытаскивать что-то из кармана.
– Ах! Боже мой! Дорогой, не надо, не надо! – запричитала Сашенька одними губами, а изгиб ее тела принял весьма характерную позу – такую позу обычно принимает героиня кинокартины перед тем, как разъяренный муж пальнет в нее и любовника.
Наконец, господин вынул скомканное письмо и с пафосом швырнул его на стол.
– Милостивый государь! Прошу-с ознакомиться. И не крутить более с чужими женами – можете обжечься!
– Так вот оно что!
Волошин едва удержался, чтоб не расхохотаться. Но, соблюдая закон жанра, резко схватил письмо, тряхнул его, разворачивая, и прочел. Это был малосодержательный, но многословный и весьма бездарный перечень упреков и нотаций, оканчивающийся фразой: «с огнем шутить опасно, так-то-с!».
– Полагаю, вы Сашенькин муж?
Господин, было, взвился, но овладел собой.
– Совершенно точно-с. И считаю своим долгом требовать сатисфакции!
Сашенька ойкнула и осела на стул.
– Всенепременно!
Макс покосился на застывшего рядом с открытым ртом официанта, тот сразу зашагал по своим делам. Посетители ресторана с двойным рвением вернулись к тарелкам, забренчали и загалдели. Какая фортуна, однако: прийти на завтрак и получить вдобавок бесплатную порцию скандальчика, который попадет в вечернюю прессу!
Лиля, облокотившись о парапет моста Поцелуев, смотрела на быстро текущую Мойку. Недавно по мосту пустили трамвай, и от пробегавших со звоном и гамом трамвайных вагончиков на душе становилось еще светлее.
Удивительно, как буквально в один день может преобразиться мир! Хотелось петь и скакать, как девчушки с косичками. И небо расчистилось. И погода установилась теплая. И люди вокруг улыбались. Отчего бы?
Лиля сошла с моста и побрела в сторону Адмиралтейства. Уроки позади, домой не хотелось. Хотелось лелеять солнечных зайцев, они дурачились и скакали наперегонки – таким было настроение Лили. Мысли невольно строились в ритмический ряд, но тянуться за бумагой она не спешила: успеется.
И как это раньше она не замечала, что жизнь может быть так беспричинно чудесна?
Она остановилась возле мальчика, продающего черствый хлеб для кормления голубей, купила ломоть на две копейки, присела на скамью, лицом к набережной, и стала раскидывать крошки. Голуби тотчас слетелись с весенним курлыканьем, стали клевать, гонять воробьев.
Боже правый, что может быть лучше, чем сидеть на скамье под ласковым солнцем, смотреть на прохожих, слушать колокольные звоны, гудки и крики! Мимо торопливо проходили озабоченные мужчины в фуражках с кокардой, темных сюртуках и брюках со штрипками – Петербург был городом чиновников, сюртуки отличал лишь цвет канта и петлиц: бирюзовый, зеленый, голубой, желтый… Боже, сколько вокруг… мужчин!
Неву усеяло множество судов из далеких и близких стран, флаги пестрили реку, доносились разноязыкие крики матросов. Подтянутые морские офицеры шли степенно, они были куда скромнее, чем гуляющие тут же высокомерные царские гвардейцы в их яркой нарядной форме. Но и те и другие привлекали взгляды вчерашних деревенских девиц, а ныне – нянек, смотрящих за барчуками. Попадались тут и высшие чины, Лиля в погонах не разбиралась, но по тому, как юнкера становились во фронт, понимала: то идет генерал или даже адмирал.
Бегали и визжали малыши: кто с воздушным гелиевым шариком, кто с карамельным петушком на палочке, кто с собачкой на поводке. Дородные и большей частью молодые няньки окликали их по именам, грызли семечки и сплетничали между собой, обсуждая хозяев, жирную столичную жизнь да проходящих мимо кавалеров.
Громко рекламируя свой товар, тащились разносчики, кто нес на голове стеклянные кувшины с ядовито-красным морсом, кто тягал квасной бочонок на колесах, кто – лоток с горками моченых яблок и груш. Сладкой ванилью тянуло от «пышечных» – пышки пеклись прямо под открытым небом, румяные, аппетитные, с изюмом, посыпанные сахарной пудрой. Торговцы только и успевали подбегать к «пышечным» с быстро пустеющими лотками, набирали по счету и снова скорым шагом обходили набережную, крича во все горло: «Пышки горячие, пышки!».
Лиля не удержалась, поманила одного, купила пышку и съела, глядя на клоуна, который изображал оркестр. Клоун имел на спине турецкий барабан и бил в него прикрепленной к правой руке колотушкой, при этом успевая с помощью троса, идущего от ноги, греметь медными тарелками. Дети были в восторге, тянули к нему нянек за подолы юбок.
Хорошо!
Возле Лили остановился «летучий букинист».
– Не хотите ли книжку для чтения?
Лиля посмотрела на лоток. Обычный бульварный набор: любовные романы, сборники поэзии, самоучители иностранных языков, книжки, объясняющие пресловутый «половой вопрос», порнографические открытки, углом заложенные под юмористические журнальчики. Среди этого хлама она увидела сборник стихов Волошина и вынула из сумки кошелек.
– Это.
Когда торговец ушел, она бессознательно поцеловала купленную книжку и тут же испуганно стала вытирать ее платочком – смахивать сахарную пудру от съеденного пончика.
Макс…
Что впереди – Лиле сейчас не думалось. Совсем. Впрочем, от нее самой уже ровным счетом ничего не зависело.
Вячеслав, застегнутый под горло в темный домашний сюртук с выпущенным поверх белым отложным воротничком, сидел в гостиной и ожидал гостью. Вот он услышал, как она вошла, шурша в коридоре тяжелыми шелками. Вот она приблизилась к двери, и горничная распахнула ее створы настежь.
Гостья встала на пороге. Вячеслав содрогнулся.
Массивное тело привнесло с собой дурной запах. Огромное, тучное уродство скрывалось под старым черным платьем, похожим на мятый колокол. Казалось, женщина не подходила, а приближалась пунктирно – нарастая и разрастаясь перед глазами, и это пугало. Но страшнее была голова – несоразмерно большая, с желтыми косматыми волосьями, не желающими подчиняться гребенке и торчащими как змеи Медузы Горгоны. Волосья падали на лоб – блестящий, желтоватый и безбровый. Ее голубые жидкие глаза казались сейчас подслеповатыми.
Именно такой предстала пассажирка «Норд-Экспресса» поэту. Или всему виной его больное воображение? Как знать…
Женщина сделала несколько шажков к Вячеславу, останавливаясь на секунды – вглядываясь в него. Туловище ее быстро заняло собой полкомнаты: так показалось Иванову.
– Добрый день, чем обязан? – осведомился Вячеслав.
Но гостья продолжала подобострастно осматривать его, будто ощупывала руками болотной ведьмы. Вячеслав чувствовал, как напряглись все его мышцы.
– Вы хотели о чем-то поговорить?
– Да! – громыхнула женщина и молниеносно приблизилась еще на полметра, глаза ее при этом фантастическим образом стали похожи на два синих блюдца.
Вячеслав, завороженный, привстал, указывая на большое кресло напротив.
– Прошу вас.
Женщина тут же кинула себя в заскрипевшее кресло, продолжая впиваться в него своими темнеющими, теперь стекловидными, зрачками. Иванову почудилось, что в его дом явилось древнее изваяние половецкой степной бабы – но зачем, зачем?
– Итак…?
– Да, – удовлетворенно протянула гостья, – вы именно он, избранник…
Иванов невольно подался вперед, первое неприятное впечатление улеглось, он был заинтригован.
– Я только что прочла вашу последнюю статью… – почти буднично заговорила гостья, – Как волшебны ваши слова о символах. Вы очень чутки. Но я могу открыть вам больше. Я могу рассказать вам о скрытых символах иных миров, иных вселенных.
Дама вдруг молниеносно оказалась у ног Иванова, схватила его пальцы, сжала – утопила в своей пухлой руке. И – словно вобрала Вячеслава в себя ставшими вдруг бездонными глазищами. Иванов растворялся…
– К тем вселенным нет дороги, кроме как через тайные знаки… – зашелестел обволакивающий голос, – Они встают в сновидениях… они как грезы… Они – семена Сущего… Предвечного… в них замкнуты все силы света… они – гонцы… в них – благовестие…
– Кто вы, зачем? – выдавил из себя Иванов, и вдруг, совершенно неожиданно, не сдерживая себя, пожаловался, – Мне снилось, что она разверзла мне грудь… – Вячеслав истерично зарыдал.
Дама ничуть не смутилась, напротив – торжествующе подняла указательный палец, завилась, зашелестела.
– Посвящение! Вы прошли посвящение!
Вячеслава стало мутить.
– Признайтесь, – впивалась гостья, – Не бойтесь. Я проводник… Я соединяю миры, живые и мертвые…
– И… мертвые? – пролепетал, обмирая, Вячеслав.
Гостья кивнула. В голове Иванова все закачалось, засвистело и понеслось вихрем в какой-то безумный черный туннель с тонко горящей вдали звездой.
Почему нужно являться именно к полуночи? Лиля терялась в догадках. Это было довольно хлопотно – надо заранее условиться с извозчиком, чтобы ехать в такую даль. Но главное – что сказать матери?
Среда. Лиля собиралась на Башню.
Ради этого визита она прикупила новое платье – шить было некогда, а то, что имелось, не выдерживало критики. В чем следовало являться в такое место, Лиля понятия не имела. Но с большим трудом приобретенное в магазине коричневое платье казалось ей вполне приличным.
– Ты похожа в нем на гувернантку, – резюмировала мать, открыв дверь в ее комнату, когда Лиля облачилась и встала перед зеркалом.
Мать как будто умела просачиваться сквозь щели и замочные скважины в самую печень!
Лиля огорчилась. Но новое платье, даже невзрачное, все лучше старого…
– Сегодня вечером мне нужно уехать.
– Что это значит?
Лиля сжала губы и продолжила заниматься собой.
– Не смей делать такое лицо! Не смей так разговаривать с матерью!
– Но я молчу.
– Не смей так молчать! Я вижу тебя насквозь! Признайся, у тебя появился… мужчина?
Последнее слово мать словно выплюнула, вложив в него весь накопившийся за годы одиночества яд.
Лиля улыбнулась, как показалось матери – издевательски, покачала головой.
– Тогда что же?
– Мама. Я пишу стихи… и…
– Стихи! – голос матери зазвенел, – Да ты посмотри на себя!
Лиля стала срывать платье – пуговицы сопротивлялись.
– А что такого, мама? Разве я хуже? Меня хвалят… и даже очень – прочти!
Она схватила со стола письмо Волошина и сунула матери. Та с саркастической ухмылкой пробежалась глазами.
– Не будь такой доверчивой. Какой-то фигляр…
Нет, все, хватит!
– Мама. Мне нужно собраться. А теперь прости.
Лиля вытолкала ее и захлопнула дверь.
Постояла, слушая, как мать, шаркая и шумно причитая, уходит в свою комнату. И кинулась к сумке. В ней лежала купленная еще вчерашним днем в магазине «Бриллианты ТЭТ'а» коробочка. Лиля извлекла грошовое колье с фальшивыми «бриллиантами» в три рубля ценой и застегнула на шее. Колье искрилось, как настоящее, Лиле было неуютно в нем: украшений она не носила. Но так, по крайней мере, она уж точно не походила на прислугу.
Выехала раньше – как только сгустились сумерки. Извозчик не спеша вез ее по вечернему Петербургу. Пока выбирались из «керосинового» района, по тротуару все бегали фонарщики с лестницами и шестами на плечах, зажигали фонари тлеющим фитилем.
Вот остались позади «газовые» улицы. Вот стали приближаться к «электрическому» центру.
Лиля впервые ехала по Петербургу в столь поздний час. Фасады многоэтажных домов на Невском сплошь были увешаны рекламными вывесками. Все здесь горело огнями, поражало великолепием, неожиданной для Лили толкотней. Огромные зазывные вывески у кинематографа сообщали о новинках кино – толпы счастливых и нарядных людей вываливали на улицу после сеанса. Большие стеклянные витрины дорогих магазинов переливались всеми цветами электрической радуги, а за их стеклами шло настоящее представление: двигающиеся механические манекены невольно задерживали взгляды прохожих, а иные витрины собирали целые толпы.
Проехали мимо оживленных театральных разъездов, мимо ресторанов, кабаре и игорных домов – Лиля смотрела во все глаза на мужчин и женщин, кажущихся ей безумно богатыми и безумно беспечными. Каждое освещенное окно рассказывало свою историю. Здесь – смеется целая компания, а один, тот, что скалит зубы, мучительно ревнует женщину, что целуется с кем-то на балконе. Здесь двое упоенно танцуют вальс-бостон, и у партнерши – бог мой – короткая стрижка! А вот солидные мужчины молча дымят сигарами и пьют вино, официант обслуживает их сверх всякой меры, смотрит искательно. А вот целый выводок элегантных девушек в меховых накидках садится в блестящий автомобиль и кричит: «К Кюба»!».
Удивительно, сколько жизни в ночном городе!
– Билетные! – поделился с Лилей извозчик, провожая взглядом автомобиль с девицами, – Вот где заработок! Только тута свои дежурют, чужой, как я, не сунься – морду враз начистят. А, говорят, скоро билетики-то отменят. Мне братан сказывал. А он урядником у нас, – Извозчик ударил кнутом лошадь, – Но, залетная!