Через два года Венн умерла.
Она вылезла через люк на крышу, чтобы полежать под зимними звездами, взяв с собой приборы и листы тростниковой бумаги. Кто знает, какие мысли проносились в ее уме подобно падучим звездам, которых она насчитала семь, когда, уже на рассвете – ведь тело ее еще не застыло – она, видно, и умерла; Норема, Йори и остальные стояли, задрав головы, и смотрели, как Февин спускает с крыши (обвязав веревкой под мышками) худенькую старушку с запачканным подолом и костлявыми щиколотками.
А через три месяца пришел красный корабль.
– Видела ты его? – вскричала Йори, вбежав в кухню из сада за домом. – До чего же большой! – С разбегу она так стукнулась о дощатый стол, что вся посуда задребезжала, и Куэма нахмурилась, помешивая похлебку в котелке над огнем. Норема отложила раковину, которую полировала шкуркой козленка, спросила себя, следует ли ей идти в гавань – и не пошла.
Рассказывали, что корабль простоял у причала не больше часа – только три женщины с пыльными рыжеватыми косами сошли на берег и тут же вернулись назад. Теперь корабль встал на якорь посередине залива, отражаясь в воде своими алыми разукрашенными бортами.
Потом пришла весть, что вся команда на корабле – женщины или девушки. Они приплыли в гавань на маленькой шлюпке и зашли в таверну, где рассказывали байки и выпивали: высокие, маленькие, черные, коричневые, толстые, белокурые – каких только нет.
Если шлюпка маленькая, сколько же в ней поместилось женщин, спрашивала Норема у Энина. Двадцать или тридцать, отвечал он… а может, шесть или семь. Норема только головой покачала.
Команда-то женская, добавили на следующее утро, но капитан – мужчина. Высокий, черный, с медными серьгами в ушах, с леопардовой шкурой через плечо, в деревянных сандалиях с меховыми завязками; на мощных икрах и предплечьях у него кожаные браслеты, на цепи вокруг пояса шесть мелких ножей, а юбка кольчужная и звякает на ходу.
Отец Норемы стоял у неоструганного забора верфи, слушал, как Большой Инек повествует об этом, вертел в пальцах шило и хмурился.
Подошла мать с охапкой досок, послушала, тоже нахмурилась и пошла дальше.
Вечером Йори за навесом, где плели сети – подкрались синие сумерки, вода между досками причала горела медью, – рассказала Нореме про Морин, ту девочку, что сидела впереди нее в школе с солнечным квадратиком на плече. Морин была высокая, тощая, соображала туго, смеялась по всякому поводу и работала на лодке своего дяди, которая перешла теперь к ней – так она, во всяком случае, говорила. Школу она посещала от случая к случаю, да и то потому, что Венн ее отличала – не за ум, а за рыбацкий талант. Когда рыбачки вечером сходились в таверне, Морин садилась с краю, ничего не пила, говорила мало, а потом вставала и уходила. В море она пропадала по двое-трое суток, одна, но рыбы ловила мало, только себе на еду. Возвращалась шумная, будто пьяная, говорила, что их деревня – сущая дыра, угощала всех выпивкой и побуждала к веселью, сама же сидела молча, смотрела и пила воду. Все знали, продолжала Йори, что деревенская жизнь не по ней, – поэтому никто особо не удивился, когда она разговорилась с пришлыми морячками, и те предложили ей работу на своем корабле, и она согласилась.
Но ее отец с дядей взбеленились и запретили ей туда наниматься, а когда она воспротивилась, побили ее, заперли ее в доме и сказали, что не выпустят, пока корабль не отчалит. И это еще не всё, продолжала Йори. Сегодня три большие девочки возвращались с купанья (маленькая дочка Инека тоже увязалась за ними) и встретили капитана и двух морячек; одна, толстая, с желтыми волосами, выпила вчера в таверне чуть не бочку вина, хлопала мясистыми руками по стойке и рассказывала такое, что все часами со смеху помирали, – ну так вот, они увезли всех четырех к себе на корабль! А час спустя обратно доставили, но на берегу уже вся их родня собралась. Морячка, видя это, не стала причаливать и велела девочкам плыть самим; кто-то из родичей прыгнул в воду, попытался перевернуть шлюпку и получил за это веслом по пальцам, а морячка повернула назад. Вечером в таверну никто из них не пришел, но корабль так и стоит в заливе – ждет, наверно, своих, что ушли с рульвинами торговать.
Норема и Йори возвращались домой по неровно замощенной улочке вдоль бедных глинобитных домишек, где висели сети, белье, птичьи клетки. Камни укладывали, когда Норема была младше Йори, и между ними пробивалась густая трава, растущая везде, кроме как у самой кромки воды.
Когда они подошли к неоструганному забору отцовской верфи, калитка распахнулась на кожаных петлях, и из нее вышли с полдюжины мужчин; отец стоял позади, держа руку на засове, задумчиво морщился и почесывал просмоленными пальцами курчавую рыжую бороду.
– Отец, зачем они приходили? – спросила Йори, будучи смелее Норемы (это показывает лишь, что младшая не столь любознательна, полагала старшая).
Снар молчал.
– Отец! – не унималась Йори.
– Значит, надо было. Не твое дело. – За спиной у него, между лодочных ребер, лежало море, пересеченное серебряной полосой.
– Это из-за красного корабля?
– С меня взяли слово, – хмуро ответил отец, – ничего не продавать чужакам, если эти бабы или их проклятущий капитан сойдут на берег после заката.
– А ты что? – спросила Йори.
– Ну, как откажешь. Дочку Большого Инека тоже на корабль увозили, а он работает у меня.
– И что с ней там сделали?
– Ничего, как я слышал – спасибо и на том. Весь вопрос в том, что они могли сделать.
– Что же это, отец? – спросила Норема.
– Хватит. Нечего стоять тут и расспрашивать меня о таких вещах. Хотите узнать больше – а я так думаю, что не надо вам это знать – идите поговорите с матерью. Живо, бегите домой.
Йори побежала, а обиженная Норема сочла, что она уже слишком большая, и пошла шагом.
Детство – это время, когда мы верим, что каждый поступок взрослых есть не просто самостоятельное явление во вселенной, но еще и преисполнен значения; не важно, к добру он ведет или к худу и понимаем ли мы его смысл.
Взрослея, мы видим, что все человеческие поступки вытекают, хорошо это или плохо, из установленных форм и означают, к добру или к худу, лишь то, насколько эти формы устойчивы.
В разных культурах этот переход совершается в разном возрасте и занимает разное время; одни проделывают его за неделю путем молитв, уединения, особых танцев и ритуалов, другие идут собственным путем, без чьей-либо помощи, и часто затрачивают на это несколько лет. Но в этом переходе всегда есть период – мгновенный или затянувшийся на год – когда поведение взрослых кажется юности чисто формальным и совершенно бессмысленным.
Как раз в таком периоде пребывала в тот день Норема. Поговорить с матерью? Ладно, она поговорит. Как раз собиралась.
Тадим уже уходила, когда Норема ворвалась в дом. Мать, скрипя заслонками, тянула за веревки в задней стене очага.
Норема ковырнула ногтем темное пятнышко на столе, похожее на отставшую щепку.
– Мама? – Нет, не щепка. – Ты знаешь, что в заливе стоит красный корабль?
Заслонки грохнули.
– Что бы ты сделала, – Норема провела пальцем по темной древесной жилке, – если бы я захотела наняться туда матросом?
– Что? Ну нет, не настолько же ты глупа. Как это вообще могло прийти тебе в голову?
– А что такого? За что на них все так злятся?
– За что? – Мать выпрямилась. – Полный корабль женщин с черным капитаном, половина из них девочки не старше тебя, вербует на нашем острове новых девочек – и ты спрашиваешь, почему люди злятся?
– Да. Почему?
Мать закатила глаза и снова взялась за веревки.
– Ох уж этот очаг…
– Позапрошлым летом Февин был единственным мужчиной на лодке Бойо. Я три дня провела с ними в море, и ты разрешила.
– Февин свой человек, а капитан иноземец и хочет увезти девочек навсегда. А если он их в рабство продаст? И кто знает, что он делает с ними ночью, после дневной вахты?
– Ничего плохого, я думаю. Их много, а он один.
Мать досадливо фыркнула.
– Ничего-то ты не смыслишь, как я погляжу. Мы стараемся защитить детей от царящего в мире зла, а потом видим, что вырастили дурочек, беззащитных в своей невинности против этого зла. Не чувствуешь ты разве, глядя на этот багряный корабль, что он противен природе, что он опасен?
– Ой, мама, полно тебе!
Мать продолжала тянуть за веревки, хотя заслонки уже прочно встали на место. Видя, как она расстроена, Норема села к столу и стала шелушить собранные Йори орехи – а после вернулась к морю.
Она бродила среди причалов, складов, развешанных сетей, вытащенных на берег лодок, и тихая вечерняя гавань казалась ей какой-то чужой. Может, причина в красном корабле, которого даже и не видно отсюда? Нет, это скорей всего потому, что в соседних улочках пусто. Моряки больше не суются на берег, а местные, хотя будто бы не боятся их, тоже сидят по домам. Смех, да и только!
Когда она подошла к таверне, из боковой двери выскочил Энин и прошептал, хотя рядом никого больше не было:
– Слыхала? Они хотят сделать это нынче же ночью!
Норема не понимала, о чем он.
– Красный корабль поджечь, вот что! Дотла сжечь! – крикнул он, убегая – она краем глаза поймала свое отражение в его зеркальце. Ее левый бок под рубашкой проняло холодом. Это был ужас – не тот, от которого замирают, не в силах двинуться с места, а легкий, который можно принять за бриз, качающий мачты в гавани. Следуя традиционным приемам повествования, нам сейчас следовало бы придумать, что Норема уже встречалась с морячками, что солнечным полднем она ела арбуз и секретничала с двадцатилетней женщиной или четырнадцатилетней девчонкой с бусами в волосах, – или помогала дюжей гребчихе, приставшей к берегу поутру, вычерпывать воду и конопатить шлюпку. Такая сцена, предшествующая этой, безусловно направила бы наше повествование в более привычное русло. Вся беда с такими выдуманными встречами в том, что они либо вовсе не происходят, либо, вместо того чтобы привести к задуманному рассказчиком действию, вызывают в нас чувство, что мы уже что-то сделали, – особенно если это действие противоречит воле большинства.
Норема, как мы уже видели, любила анализировать; такие люди, как мы говорим сегодня, больше склонны поддерживать абстрактные идеи, чем разбираться в будничной путанице. Во времена Норемы тоже можно было так выразиться, и она не очень-то отличалась от нас.
Стоя у таверны, Норема решила предпринять что-то – посмотреть, по крайней мере, что будут делать поджигатели, и как-то помешать им, если это возможно.
Она отошла, тихо ступая по гравию в своих мягких башмаках. В уме мелькнуло воспоминание, как они шли с Венн через тени мачт. Теперь тени лежали на воде, колеблемые волнами, и на причале слышались чьи-то шаги.
Послышался мужской голос. Другой, помоложе, ответил.
Двое парней, спрыгнув с лодки, смотрели на сушу. Из-за угла на улице вышло с дюжину человек, среди которых были Большой Инек и Февин.
Норема следила за ними, спрятавшись за большим, обшитым холстиной тюком. Мужчины сели в лодку, и одна мачта вышла из леса других на темную воду.
Между домами угасал медный закат, и небо наливалось густой синевой, которую море не может отразить даже при полном штиле. Трое ребятишек бежали по улице с криками:
– Давай играть в красный корабль!
– Чур, я капитан!
– Ты девчонка и не можешь быть капитаном!
– Залезем на него и зажжем?
– Ага!
– Ладно, капитаном будешь ты – а мы тебя подожжем!
– Все равно тебе нельзя. Поджигать одни мужчины поехали.
– Тогда я играть не буду.
– Да ладно тебе…
– Девочки тоже могут играть в красный корабль!
– Не буду, и всё!
Парус, поднятый на мачте, надулся и двинулся через залив.
Двое мальчишек вбежали на причал.
– Подождите! – кричала девочка. – Я тоже играю!
Норема вышла из-за тюка, зная, что видела сейчас нечто очень важное, но не зная, почему это важно, – таких, как она, это всегда выбивает из колеи.
Дети убежали.
Лодка ушла.
Стало пусто.
С открытого места Норему неодолимо тянуло либо к домам, либо к тюкам и перевернутым лодкам. Но она шла дальше, улыбаясь своему страху, думала об угрозе красного корабля и вглядывалась в улицы, которым он угрожал.
Облетевшее дерево, полоща корни в воде, клонилось над полукружием песка. Когда-то Норема и Венн просидели здесь целый час, споря о наполовину ушедшей в море медяшке берега: растет она или, наоборот, убывает? Сколько уж лет прошло с того дня, а она такой и осталась. Норема села между двумя деревьями, еще не сползшими в воду, глядя сквозь ветки третьего.
Корабль, стоящий поверх своего отражения, наводил на сравнение с листьями: ветер колеблет их, но целиком не срывает – так и отражение не может оторваться от корабля.
Прошло уже почти два часа. Небо совсем потемнело, на востоке прорезались звезды. Ветка склоненного дерева пересекала далекий корабль, словно разламывая его пополам. Венн как-то показывала им озерцо лавы в горах: оно треснуло, когда остывало, – так думала Венн – или от копыт диких коз – думал Делл; а может, это след какого-то подводного извержения, от которого и зародились их острова (снова Венн). Огонь!
Он вспыхнул на корме и заструился вдоль ватерлинии. Значит, островитяне, спрятав лодку на другом берегу залива, подплыли к судну с пузырями горючего масла. Сначала полили корпус внизу легким маслом, потом вылили на воду тяжелое, окружив корабль кружевным кольцом пятнадцатифутовой ширины. Откуда Норема знала, как поджечь корабль, стоящий на якоре? Всё от той же Венн, рассказывавшей ученикам сказку о трех жуках и белой птице; поджигатели тоже ее слышали, не иначе… А потом уплываешь подальше от плавучего огнива, оставив на корме фитиль, пропитанный маслом и вывалянный в песке; он будет тлеть целый час. Поджигаешь с подветренного конца, оставив воспламеняющееся кольцо с наветренного, и уплываешь что было сил.
Норема, оцарапав руку о кору, прижалась к стволу. Листья освещались один за другим до самого низа.
Она слушала эту сказку, обняв колени, впитывая в себя историю о горных схватках, морских погонях, отважных подвигах и предательстве. Огонь, отраженный в воде, казался не таким уж и страшным. Цепляться за ветку Норему побуждал не страх, а тревожное ожидание… ожидание других звуков, помимо еле слышного потрескивания, зрелища людей, прыгающих или падающих в огненное кольцо. Только ожидание – больше никаких чувств.
Там люди гибнут, говорила она себе, но и от этого чувства не пробуждались. Там гибнут женщины (как сказала бы Венн). Опять-таки ничего.
– Там гибнут женщины, – прошептала она, зажмурившись, – и убивают их наши мужчины. – На этот раз она ощутила щекотку ужаса, вспомнив двух мальчиков и девочку, играющих в гавани. Море перед ней и лесок позади мерцали тревожным светом. Она открыла глаза: вода вокруг корабля полыхала, обломки уже плыли к берегу.
Картонный короб застрял в песке у черты прибоя, распался, и мелкие предметы, упакованные в нем, заплясали на волнах, как живые.
Норема, подойдя ближе, подобрала мячик величиной с согнутый мужской палец – черный, мокрый, не сказать чтобы мягкий. На темной воде покачивалось еще много таких.
Сжав его в кулаке – корабль вдали тлел, как догорающий костер, – она ушла в лес.
Она шла, шурша по листьям своими мягкими башмаками, и ломала голову над неразрешимой задачей. Потом забралась в окно своей комнаты, легла в постель и уснула, глядя, как перемещаются тени на стенах. Упругий мячик лежал у нее под подушкой.
Следующие пять лет Норема, если бы кто-то ее спросил, несомненно назвала бы самыми важными в своей жизни. За эти годы она позабыла многое из того, о чем мы здесь рассказали, но о них мы расскажем вкратце. Через месяц после пожара она встретила неотразимого рыжего парня с другого острова – он возглавлял артель из двенадцати лодок, где работали десять мужчин и две женщины. Еще через три месяца она вышла за него замуж и переехала на его остров. Сначала у них родился сын, потом, с промежутками всего в полтора года, две дочери. Иногда ей вспоминалось что-то из прошлого (скажем, тот пожар на воде, который, как она думала, навсегда выпал из ее памяти). Это случалось на рассвете, когда она сидела с мужем и детьми на палубе, как когда-то с матерью и сестрой; лунными вечерами на Ивовом Обрыве, любимом ее месте на новом острове, омываемом у подножья кружевной пеной; в полдень, когда муж, сидя на тумбе в гавани, чинил сеть, а она смотрела на его загорелую спину и рыжие завитки за ухом. Она уже учила своих детей кое-чему из того, чему Венн учила ее и других ребят; ее забавляло и вызывало легкую гордость то, что на новом месте ее считают женщиной мудрой, но малость чудно́й, и она не совсем понимала, отчего ее муж так недоволен этим.
На пятом году ее замужества остров посетила чума.
Ее пятилетний сынишка умер. Не будь Норема так занята, врачуя больных травами по рецепту Венн (зелья не могли побороть болезнь, но хотя бы облегчали страдания), она спустила бы на воду один из перевернутых яликов, уплыла подальше и затопила бы его с собой вместе.
Умерли также семь рыбаков из артели мужа.
В разгар болезни, когда стены ее дома содрогались от плача детей и кашля взрослых в соседних хижинах, муж пришел домой рано, как после обычного утреннего выхода, – хотя раньше говорил, что сегодня в море не выйдет. Он побродил по дому, потрогал незаконченную корзину, пошаркал ногой по плитам у очага, а после объявил, что намерен взять вторую жену.
Она удивилась и начала возражать – больше как раз от удивления, чем от искреннего желания его переубедить. В памяти всплывали рассказы Венн о рульвинах: будущая жена была, похоже, дочь богатого рыбака, недавно перебравшегося на остров, очень красивая семнадцатилетняя девушка, успевшая прослыть избалованной и вздорной.
Посреди спора Норема вдруг поняла, что нужно сделать, и согласилась.
Муж, изумленно посмотрев на нее, хотел что-то сказать, промолчал, вышел и спустя два часа вернулся. Норема сидела у колыбели младшей девочки, чье дыхание недавно сделалось хриплым, и пыталась не слушать трехлетнюю старшую, пристававшую к ней с вопросами:
– Почему рыбки умеют плавать? Откуда они знают, как надо? А что они делают под водой, когда не плавают? Мама, ну, скажи, почему…
Муж схватил ее за плечо и так впечатал в подпорный шест, что содрогнулась вся тростниковая крыша. Испуганная девочка замолкла, а ее отец принялся поносить жену. Знает ли Норема, что она злая женщина и скверная мать? Что она загубила его дело, душу и репутацию? Что она хуже чумы, опустошающей остров? Что она убила его сына и настраивает против него дочерей? Да еще возомнила (все это время он бил ее в грудь то одним кулаком, то другим), что достойна жить в одном доме с красивой и добросердечной женщиной, к которой он собрался уйти? Не допустит он подобного срама…
Тут он попятился и поспешно ушел.
Семь часов спустя Норема сидела на полу, зажмурившись, обхватив себя руками, и с губ ее рвался пронзительный приглушенный звук. Старшую дочку она успела отправить к тетке, когда малютка начала кашлять зеленой мокротой с кровью. Мертвое дитя лежало у ее ног.
Через две недели пришли лодки, чтобы увезти в Неверион ее и еще пятьдесят человек, – сколько осталось из деревни, насчитывавшей прежде восемьсот жителей.
– Именем малютки-императрицы Инельго, доброй и сострадательной владычицы нашей: все, в ком наши три лекаря не усмотрят знаков чумы, могут отплыть в ее стольный град Колхари и начать там новую жизнь к вящей чести ее и славе.
Их шкипер был волосатым коротышкой с просмоленными руками, в позеленевшем шлеме и меховой куртке. Настроенный прежде довольно мирно, он наливался яростью, курсируя от одного чумного острова до другого. Лекари щупали пах и подмышки, оттягивали веки, заглядывали в уши и горло; среди дюжины отвергнутых ими были муж Норемы и его новая женщина, но ничего особенного она не почувствовала. Гнева она не испытывала и раньше – разве что обиду, но горе заглушило ее. Оставшуюся у нее дочку увезли на соседний остров в тот самый день, когда мокрота девочки стала зеленой, и Норема не знала, живо ее дитя или нет… да нет же, знала. Она скорее сочувствовала тому, кто когда-то был, пусть и трудным, спутником ее жизни. Когда их шлюп входил в порт Колхари, она, оглушенная смертью и своей отверженностью, говорила себе, что именно этот опыт будет определять всю ее дальнейшую жизнь; но пока рассветная гавань становилась все ближе, ужасы последних месяцев улетучивались из памяти, а вместо них вспоминались прогулки с Венн и ночь, когда в заливе горел корабль.
Нью-Йорк, ноябрь 1976