bannerbannerbanner
Повести Невериона

Сэмюэл Дилэни
Повести Невериона

Отчаянно желая уйти, он простоял несколько секунд, минут или часов перед парнем, который по-прежнему на него не смотрел. Нет… всего лишь секунд, сообразил Горжик один вздох спустя, когда его ноги пришли в движение. На следующем углу он остановился, дохнул еще трижды и на четвертый раз оглянулся.

Молодой раб все так же смотрел в одну точку из-под своего колтуна.

У Горжика накопилось десять, двадцать, пятьдесят вопросов, которые он хотел бы задать – но при одной мысли о разговоре с парнем в ошейнике дыхание у него пресекалось и сердце начинало бешено колотиться. Наконец, с третьей попытки, он пробежал за колодцем обратно, насчитав на спине у раба еще шесть рубцов, – они переплетались, и потому казалось, что их там штук сто. Выждал минуты три и опять прошел мимо, на этот раз спереди. Прошелся еще дважды и поспешно ушел, боясь, что их увидит случайный прохожий, хотя раб (беглый? безумец, отбившийся от хозяина или брошенный им?) все так же смотрел в одну точку.

Полчаса спустя Горжик вернулся.

Раб теперь сидел на мостовой, закрыв глаза и прислонившись к колодцу. Безмолвные вопросы Горжика перешли в воображаемый разговор с сотней ответов, сотней историй. Горжик прошел всего в паре дюймов от грязных ног парня и удалился по Безымянному переулку, говоря себе, что вдоволь насмотрелся на горемыку.

Но разговор на этом не оборвался.

Когда Горжик снова пришел туда в наползающих сумерках, раба у колодца не было. Он перешел на другую сторону двора и спал, скорчившись, у стенки лабаза. Горжик, опять пройдя мимо несколько раз, затаился у входа в переулок и стал смотреть. История этого парня продолжалась у него в голове – порой неразборчиво, порой живо и ярко, как в жизни или во сне, а двор с колодцем и битыми глиняными горшками таял в густой синеве вечернего неба, слегка разбавленной серпом месяца…

Раб вытянул ногу, снова поджал, потер рукой щеку.

Сердцебиение Горжика опять прервало рассказ. Наедине с собой ему казалось, что проще некуда будет подойти к парню, когда тот проснется, заговорить, спросить, откуда он и куда направляется, посочувствовать, сводить его к Татуму покормить, дать монетку, послушать о его злоключениях, предложить дружбу, что-нибудь посоветовать…

Раб сжал руку в кулак, зашевелился, привстал.

Страх и завороженность сковали Горжика снова, как и в тот миг, когда он увидел ошейник. Он укрылся в дверной нише и выглянул.

Через двор прошли две женщины, ведя за руки ребенка. Горжик замер, но они обратили на него не больше внимания, чем на раба у стены. Раб, переждав их, медленно встал. Его пошатывало. Он сделал шаг; Горжик заметил, что он хромает, и срочно стал пересочинять уже сложившуюся историю.

Вот сейчас бы и выйти. Кивнуть ему, улыбнуться, что-то сказать…

Женщины с ребенком свернули на улицу Мелкой Рыбешки.

Раб ковылял к колодцу.

Горжик прирос к своей нише.

Раб дошел до колодца, доходившего ему до пояса, но внутрь не заглянул. Месяц освещал его волосы, торчащие колом на голове. Он поднял голову к небу, где проплывало одинокое облачко, взялся за ошейник и потянул…

То, что произошло в следующий миг, от Горжика ускользнуло. В его истории беглый раб, подняв глаза к небу, тщетно дергал за ошейник, обличающий его перед отрядами, что ищут работников на южные земли (теперь особенно рьяно, как говорят).

В действительности железные полукружия на петлях сразу открылись: то ли ошейник не был заперт, то ли сломался замок. Обруч с распавшимися челюстями походил на жвала сказочного дракона или на один из загадочных знаков, наносимых отцом Горжика на стенку своего склада.

Раб бросил ошейник в колодец.

Лишь после всплеска, услышанного не сразу, Горжик понял, что раб в самом деле снял с себя ошейник, незамкнутый или сломанный, – и, непонятно почему, весь покрылся мурашками. Плечи, бока, бедра пробрало холодом, вцепившиеся в каменный косяк пальцы вспотели. Горжик судорожно глотал воздух ртом, а в уме кишели вопросы. Может, это преступник, только прикинувшийся рабом? Или все-таки раб, который теперь, сняв ошейник, будет притворяться преступником? Или просто сумасшедший, чьей запутанной истории он, Горжик, никогда не узнает? Или на все это существует какой-то резонный ответ, которого он не видит лишь потому, что задавал неправильные вопросы?

Неизвестный снова сел на брусчатку.

Иди же, убеждал себя Горжик. Поговори с ним. Ты больше и сильнее его, хоть он и старше. Какой будет вред, если ты спросишь, кто он, попробуешь что-то о нем узнать? Все еще пробираемый холодом, он искал в придуманных им историях какую-то причину для страха и не находил, хотя сами по себе они были страшные. Ему почему-то вспомнилась женщина, желавшая наняться в прачки. Может быть, и ее терзал такой же вот беспричинный страх?

Пять минут спустя он снова двинулся через двор, в десятый раз за день. Парень не поднимал глаз. Взгляд Горжика прилип к его тощей шее ниже уха и торчащих черных волос, где раньше был ошейник. При луне ему по-прежнему мерещилась железная полоса на грязной коричневой коже, где вена пересекала шейное сухожилие.

Нет. Ошейника больше не было.

Но он, даже отсутствующий, повергал Горжика в такую растерянность, что ему трудно было не шарахнуться в сторону, как тот стражник от купцовых монет. Кровь стучала в ушах, язык напрочь отнялся. Он ушел в переулок, не помня даже, как прошел мимо парня, так и не поднявшего, в чем он был убежден, глаз.

На восходе солнца Горжик вернулся туда, но исполосованного кнутом парня на месте не оказалось.

Он долго бродил там, то заглядывая в почти пустой колодец (и ничего не различая в его темном нутре), то заходя в переулки, где косые лучи отражались от западных стен – бродил, снедаемый тоской по чему-то неузнанному, в поисках чего-то теплого и вещественного, упущенного им из-за собственной нерешительности.

Потом вернулся домой, где под дощатым крыльцом плескалась морская вода.

В Колхари хватало авантюристов всякого рода, и они, как правило, охотно рассказывали о своих похождениях. И просмоленный матрос, таскавший мешки с зерном на пристани, и дебелая молодая торговка со Шпоры, и еще многие. Истории о похоти, верности, любви, власти сплетались в памяти Горжика с теми, которые он так и не услышал, поэтому через неделю или месяц он уже сам не знал, приснились они ему или случились на самом деле. Но отрочество в большом городе, вопреки всем грезам и выдумкам, все же преподало Горжику урок, общий для всех цивилизаций.

Горжик усвоил, что мир огромен, но по нему можно путешествовать; что людские пути бесконечно разнообразны, но человек с человеком договорится всегда.

За пять недель до его шестнадцатилетия к власти, вполне законно, пришла малютка-императрица Инельго. В тот жаркий день месяца Крысы солдаты кричали на всех углах, что город теперь и официально называется Колхари – как с незапамятных времен его называли каждая нищенка, каждая прислужница из таверны и каждый юнга. (Двадцать лет назад последние драконорожденные властители Орлиного Двора безуспешно переименовали город в Невериону.) Ночью нескольких богатых коммерсантов убили, разграбили их дома, перебили их служащих, в том числе и Горжикова отца. Семьи убитых отдали в рабство.

Под рыдания матери, перешедшие в крик и внезапно затихшие, Горжика нагишом вытащили на улицу. Следующие пять лет он провел на обсидиановом руднике у подножья Фальтовых гор.

Он вырос большим, сильным, ширококостным, дружелюбным и умным. Эти два качества – дружелюбие и ум – в свое время уберегли его от смерти и от ареста. Теперь его, благодаря им и умению кое-как записывать имена и количества добытого камня, назначили десятником; это значило, что он, лишь немного подворовывая, получал сколько надо еды – и потому, в отличие от других рудокопов, тощих и жилистых, стал плотным и мускулистым. К двадцати одному году он превратился в здоровенную гориллу с глазами, постоянно красными от рудничной пыли, и шрамом от кирки на скуле, полученным во время драки в казарме. Ручищи у него были огромные, подошвы как дубленая кожа, и выглядел он всего лет на пятнадцать старше своего настоящего возраста.

2

Караван визирини Миргот, возвращаясь из прославленной горной твердыни Элламон к Орлиному Двору в Колхари, разбил лагерь в полумиле от рудника, под сосновыми склонами Фальт. В юности Миргот называли пикантной, теперь она слыла средоточием хитрости и порока.

Была весна, и визириня скучала.

Она потому и вызвалась совершить поход в горы, что придворная жизнь в мирное царствование малютки-императрицы тоже стала невыносимо скучна. Однако в чертогах Элламона после обязательного дня у драконьих загонов, где солнце било в глаза и парили в вышине крылатые чудища, о которых сложено столько сказок, она, очутившись в среде горных вельмож и купцов, нашла провинциальную скуку еще тягостнее столичной.

Миссию свою, однако, она завершила успешно.

Вечерело. Миргот стояла у входа в шатер и смотрела на черные Фальты, пронзающие вершинами облака. Не покажется ли дракон на закатном небе? Нет; все сказки уже сложены, и драконы стараются не улетать далеко от своих родных скал. Проводив взглядом стайку женщин в красных платках, Миргот позвала:

– Яхор!

К ней тут же подскочил носатый евнух в тюрбане из синей шерсти и таких же штанах.

– Я отпустила служанок на ночь. Тут недалеко рудники… – Визириня, известная как высокомерием, так и неприхотливостью, положила руку на грудь и сжала костлявый локоть. – Ступай туда и приведи мне самого разнесчастного, грязного раба из самой черной и грязной ямы. Хочу утолить свою страсть самым что ни на есть низким образом. – Розовый кончик ее языка прошелся по сжатым губам. Евнух приложил кулак ко лбу, поклонился, попятился на три положенных шага и ушел.

Час спустя Миргот выглянула через прореху в шатре. Паренек, приведенный Яхором, подставил лицо мелкому дождику, открывая и закрывая рот, точно вспоминал забытое слово. Четырнадцатилетнего раба звали Нойед. Три месяца назад он потерял глаз, и рана зажила плохо. Его трепала лихорадка, десны у него кровоточили, грязь покрывала его тело как чешуя. На руднике он провел всего месяц, и ясно было, что другой он вряд ли протянет. Усмотрев в этом оправдание, семеро мужчин пару ночей назад жестоко надругались над ним, и теперь он к тому же хромал.

 

Яхор, оставив его под дождем, вошел в шатер.

– Госпожа…

– Я передумала. – Миргот, хмуро глядя из-под крашеных черных косичек, уложенных на лбу кольцами, взяла с низенькой табуретки медный кувшинчик и подлила масла в висящую на цепях лампу. Огонь ярко вспыхнул. – Приведи другого, ты ведь знаешь, что мне нравится. Вкусы у нас, я бы сказала, схожие.

Яхор снова приложил кулак ко лбу, склонил голову в синем тюрбане и вышел.

Он уже знал, кем заменить Нойеда. Когда он в первый раз постучался в дверь караульной, сонный страж повел его между глинобитных бараков туда, где спали десятники. Здоровенный раб спросонья обругал евнуха, но тут же и засмеялся, услышав о визирине. Проводил Яхора в другой, еще более смрадный барак, вывел ему Нойеда – все это вполне добродушно. Покореженная физиономия десятника напоминала свиное рыло, немытые волосы слиплись, но он был силен как бык и достаточно грязен, чтобы удовлетворить какое угодно извращенное желание.

Стражник второй раз за ночь отпер дощатую дверь барака и вошел внутрь вместе с Яхором, светя плюющимся смолой факелом. Дым поднимался к стропилам, тараканы разбегались от света и сыпались сверху. Яхор, ступая по склизкому земляному полу, подошел к первому с краю рабу, спящему на соломе, и откинул истрепанную холстину, которой тот укрывался.

Раб заслонился рукой и пробурчал:

– Опять ты?

– Идем со мной, – сказал Яхор. – Теперь она хочет тебя.

Раб, щуря красные глаза, сел, потер заскорузлыми пальцами толстенную шею.

– Хочет, чтоб я?.. – Он нашарил в соломе разомкнутый ошейник, защелкнул его на шее, потряс головой, высвободил застрявшие волосы. Встав во весь рост, он показался евнуху вдвое больше, чем был на деле. – Чтоб обратно впустили, – пояснил он, поддев ошейник пальцем. – Ну, пойдем, что ли.

Так Горжик провел ночь с сорокапятилетней Миргот – довольно романтичной особой в тех узких рамках, которые она отводила для личной жизни. Самые страстные и самые извращенные любовные игры редко занимают больше двадцати минут в час, и, поскольку главной проблемой Миргот была скука (а похоть служила лишь эмблемой ее), рудничный раб под утро вступил в разговор с визириней. На руднике развлечений нет, кроме тех же разговоров, и понаторевший в них Горжик потчевал Миргот разными занимательными историями – как своими, так и чужими, как правдивыми, так и выдуманными. Горжик развернулся вовсю – он понимал, что утром его отправят назад, и терять ему было нечего. Пять его злых шуток визириня нашла смешными, три замечания о человеческом сердце – глубокими. В целом он вел себя почтительно и предельно открыто, давая понять, что надеяться ему в его положении не на что. Он уже предвкушал, как будет рассказывать об этой ночи за миской приправленной свиным жиром каши – хотя сначала придется отработать десять часов, не выспавшись, и ничего больше он на этом не выиграет. Он лежал на потном шелке, пачкая его своим телом, смотрел, как раскачиваются в полосатом шатре давно погасшие лампы, слушал суждения визирини о том о сем, порой задремывал и надеялся лишь, что ему не придется за все это расплачиваться.

Когда щели между полотнищами шатра озарились, Миргот села. Прошуршав шелком и мехами, всю ночь украшавшими любовные труды Горжика, она кликнула евнуха, а рабу приказала выйти.

Он стоял, голый и усталый, на влажной, вытоптанной караванщиками траве. Стоял и глядел на шатры, на черные горы за ними, на небо, уже желтеющее над верхушками сосен. Он мог бы сбежать сейчас, но очень устал, и его наверняка бы поймали еще до вечера.

Миргот между тем сидела раскачиваясь, натянув шелковое покрывало до подбородка, и размышляла вслух.

– Знаешь, Яхор, – говорила она тихо (живя в замке, где тебя окружает столько людей, поневоле приучаешься тихо говорить по утрам), – на руднике этому мужчине не место. Я говорю «мужчина», и выглядит он как зрелый муж, но на самом деле он совсем еще мальчик. Он, конечно, не гений, ничего похожего, но неплохо говорит на двух языках и на одном даже немного читает. Глупо держать такого в обсидиановых копях. И знаешь… я у него первая и единственная!

Горжик, прикрыв глаза, все так же стоял и думал, что мог бы сбежать.

– Идем, – сказал ему евнух.

– Назад? На рудник? – фыркнул Горжик.

– Нет, – молвил Яхор таким тоном, что раб насторожился. – Ко мне в шатер.

Все утро Горжик провалялся в евнуховой постели – не столь роскошной, как у визирини, но довольно богатой, а столиков, стульчиков, шкафчиков, сундуков, фигурок из бронзы и глины у евнуха было куда больше, чем у Миргот. Между провалами раба в сон Яхор находил его добродушным, ворчливым, ровно настолько любезным, сколько можно ожидать ранним утром от усталого рудокопа, – и подтверждал мнение визирини, что делал далеко не впервые. Через некоторое время он встал, намотал тюрбан, извинился – без всякой надобности, поскольку Горжик тут же уснул, – и вернулся к Миргот.

Горжик так и не узнал, о чем они там говорили, – но кое-что в их беседе могло удивить его и даже глубоко потрясти. В молодости визириня сама ненадолго попала в рабство и принуждена была оказывать унизительные услуги одному провинциальному вельможе, до того похожему на ее теперешнего повара, что на кухню она старалась не заходить. Рабыней она пробыла всего три недели: пришла армия, огненные стрелы полетели в узкие окна дворца, и плохо выбритая голова вельможи долго перелетала с копья на копье. Освободившие ее солдаты были невероятно грязны и покрыты татуировками, а после того, что они сотворили при всех с двумя женщинами из дома вельможи, она сочла их буйными сумасшедшими. Но их начальник был союзником ее дяди, которому ее и вернули в относительной целости. Этот краткий опыт внушил Миргот стойкое отвращение как к институту рабства, так и к институту войны – последнюю могла оправдать лишь отмена первого. Аристократы, смещенные драконами двадцать лет назад и лишь недавно вернувшие себе власть, нередко подвергались такой же участи, но взгляды Миргот разделяли не все. Нынешнее правительство, не будучи открытым противником рабства, не было и рьяным его сторонником, а малютка-императрица постановила, что при дворе у нее не будет рабов.

Солнце пробудило Горжика от сна, где его мучили голод и боль в паху, а одноглазый парнишка, весь в парше, пытался сказать ему нечто очень важное. Шатер, где он спал, убирали, голова в синем тюрбане загородила свет.

– А, проснулся… тогда пойдем.

Пока погонщики волов, секретари в желтых тюрбанах, служанки в красных платках и носильщики укладывались, выносили сундуки и разбирали шатер, визириня объявила Горжику, что забирает его с собой в Колхари. У рудника его выкупили, днем ошейник можно не надевать. Заговаривать с ней запрещается – пусть ждет, когда она сама к нему обратится. Если она решит, что ошиблась, его жизнь будет намного хуже, чем в руднике. Горжик поначалу просто не понял ее, потом, в приступе изумления, начал бормотать слова благодарности, потом снова разуверился во всем и умолк. (Миргот подумала, что он по природной своей чуткости знает, когда надо остановиться, и убедилась в правильности своего выбора.) Перевязанные лентами шкатулки и хитрые стеклянные приборы унесли прочь, шатер разобрали, и женщина в зеленой сорочке, сидящая за столом под открытым небом, вдруг как-то уменьшилась в глазах Горжика. Ее тонкие косички показались ему фальшивыми, хотя он знал, что они настоящие, рубашку как будто сшили на женщину пополнее. На солнце стали видны и морщинки под глазами, и слегка обвисшая шея, и вены на руках – у него они вздулись от работы, у нее от возраста. Должно быть, и он при свете дня кажется ей другим?

Яхор взял его за руку и увел.

Горжик быстро смекнул, что в его новом ненадежном положении лучше помалкивать. Главный караванщик поставил его ухаживать за волами, и ему это нравилось. Ночь он провел в шатре визирини и всего с полдюжины раз просыпался, увидев во сне одноглазого мальчика. Нойед, скорее всего, уже умер, как умирали на глазах Горжика десятки рабов за годы, уже потихоньку пропадающие из памяти.

Удостоверившись, что днем Горжик ведет себя скромно, Миргот принялась дарить ему одежду, драгоценности, безделушки. Сама она украшения в путешествии не носила, но возила с собой целые сундуки. Яхор, в чьем шатре Горжик иногда бывал утром или в знойные часы дня, уведомлял его о настроениях визирини. Иногда ему надлежало являться к ней пропахшим волами, в рабских отрепьях и ошейнике, иногда – мытым и бритым, в дареных одеждах. Яхор, что еще важнее, сообщал также, когда следует заняться любовью, а когда просто рассказывать что-нибудь или слушать ее. Горжик скоро усвоил то, без чего никакой путь наверх невозможен: если хочешь добиться благоволения сильных, будь в дружбе с их слугами.

Однажды утром по каравану прошел слушок: «К полудню будем в Колхари!»

Серебристая нитка, вьющаяся рядом с дорогой через поля и кипарисы, превратилась в полноводную реку с заросшими тростником берегами. «Кхора», – сказал погонщик, и Горжик вздрогнул. Большую Кхору и Кхорину Шпору он знал как замусоренные городские каналы, впадающие в гавань из-под мостов в верхнем конце Новой Мостовой. Ему говорили, что в узких тамошних переулках, также называемых Шпорой, ютятся воры, убийцы и те, что еще хуже их.

Вдоль этой Кхоры стояли величественные дома в три этажа, с оградами и воротами. Что это за место? Как видно, все-таки Колхари – верней, его пригород. Невериона, как еще недавно назывался весь город и где живут старейшие, богатейшие семьи аристократов. Где-то тут должно быть и другое предместье, Саллезе, место обитания богатых купцов: наделы у них поменьше и от реки далеко, зато дома будут пороскошней вельможных. Услышав это от служанки в красном платке – она часто подбирала юбки и заигрывала с погонщиками, отпуская крайне непристойные шутки, – Горжик вдруг вспомнил, как играл у окруженного статуями бассейна в саду отцова хозяина, когда отец его брал с собой. Вспомнил и понял, что знать не знает, как попасть отсюда в свой припортовый Колхари. Как только он сообразил, что надо, видимо, просто идти вдоль Кхоры, караван отклонился от реки.

В разговорах между караванщиком, погонщиками, старшиной носильщиков и старшей служанкой то и дело слышалось «Двор… Высокий Двор… Орлиный Двор». Один погонщик, чья повозка съехала колесом в телегу, вытаскивал ее и поносил своего вола: «Клянусь доброй владычицей нашей, малюткой-императрицей, я те шею сверну, скотина блохастая! Застрял перед самым домом!»

Час спустя на новой дороге среди кипарисовых рощ Горжик уже не знал, где осталась Кхора – справа или слева от них.

Скоро они уперлись в стену с караульными будками по бокам от ворот, над которыми распростер крылья в ширину человеческого роста сильно облупленный орел. Стражники сняли с ворот массивные засовы, и повозки начали въезжать в замок.

Выходит, то большое здание у озера и есть Высокий Двор?

Нет, это просто одна из служб; ему показывали куда-то ввысь, выше деревьев, и там…

Он не замечал этого как раз из-за его огромности, а когда заметил, то сначала подумал, что это природный массив вроде Фальт. Ну да, видно, что это обработанный камень, но столько строений, одно на другом – скорее город, чем отдельное здание, и все-таки единое целое, несмотря на все этажи, выступы и контрфорсы. Неужели все это кто-то построил?

Хоть бы караван остановился, он тогда бы всё рассмотрел. Но караван шел дальше, дорогу теперь устилала хвоя, и сосны простирали наполовину голые ветки к башням, к облакам, к небу. Новая стена, вставшая впереди, грозила обрушиться прямо на Горжика…

Яхор позвал его и сделал знак следовать за отделившимися от каравана женщинами во главе с визириней. Горжику пришлось пригнуться под низкой притолокой.

Они шли по коридору мимо солдат, стоявших каждый в своей нише. «Наконец-то дома, – слышалось Горжику. – Какая утомительная поездка… родной Колхари… когда возвращаешься ко Двору… только в Колхари…» Он понял, что все это время думал вернуться в родительский дом и не знал, где очутился теперь.

Пять месяцев он провел при Высоком Дворе малютки-императрицы Инельго. Визириня отвела ему каморку с низким потолком и окном-щелью за своими собственными покоями. Из пола и стен выпирали камни, раствор между ними выкрошился, точно на них давило что-то со всех сторон – сверху, снизу и сбоку. К концу первого месяца визириня и ее управитель потеряли к Горжику интерес, но раньше она несколько раз представляла его гостям, числом от семи до четырнадцати, в своей трапезной. Под потолками ее чертогов пролегали стропила, на стенах висели гобелены; в одних большие окна выходили на крыши замка, в других, без окон, светило множество ламп и были проделаны вытяжки для освежения воздуха. Несколько друзей визирини нашли Горжика интересным, а трое даже и подружились с ним. На одном из ужинов он говорил слишком много, на двух вовсе молчал, за шесть остальных освоился. Рабы на руднике тоже едят в кружке человек из семи-четырнадцати, и говорят они, сидя на камнях и на бревнах, примерно о том же, что сидящие на мягких стульях придворные. Не знал он только правил здешнего этикета – но правилам можно выучиться, и он выучился.

 

Он сразу же понял, что в тонкости с аристократами тягаться не может: он только обидит их или, хуже того, им наскучит. Их интересовало как раз то, чем он от них отличался. К чести своей (или к чести визирини, мудро выбиравшей гостей), они из любви к хозяйке многое прощали ему, что он осознал много позже; прощали, когда он выпивал лишнего, когда чересчур вольно выражался по поводу кого-нибудь из отсутствующих, когда впадал в раж и заявлял, что они несут чушь, что он для них лишь забава, – показал бы он, дескать, им, если б они зависели от него, а не он от них. Их изысканные, сладкозвучные речи текли как ни в чем не бывало между взрывами смеха, вызванными его неучтивостью (она прощалась ему, но не всегда забывалась), и разговоры плавно переходили от скандальных к скабрезным; когда Горжик их слушал, челюсть у него норовила отвиснуть сама собой, но он ей не позволял. Сам он, вставляя словечки, от которых аристократические брови вздымались дугой, повествовал исключительно о борьбе за мелкие привилегии, мнимое достоинство и воображаемые права между рабами, ворами, нищими, уличными девками, матросами, трактирщиками и снова рабами – людьми, не владеющими ничем, кроме своей глотки, ног, кулаков; это сходило ему с рук только благодаря таланту рассказчика и тому, что вечно скучающие придворные всегда приветствуют нечто новое.

Шпильки по поводу его отношений с Миргот он оставлял без внимания. Визериня работала так, как могут работать только люди искусства и государственные умы; со временем они не считаются, и верные решения редко предстают перед ними в простых словах (в отличие от неверных). Совещания и аудиенции занимали весь ее день, вечером она то и дело ужинала с послами, губернаторами, просителями. В первый месяц при дворе ее раб насчитал целых двадцать две трапезы, в которых он не участвовал.

Если бы последние пять лет он провел, скажем, как свободный подмастерье богатого гончара, у него могло бы сложиться представление об аристократах как о праздном, избалованном сословии; он и сейчас видел тому немало примеров, но благоразумно не поминал о них вслух. Даже и теперь, понюхав каторги, которая, несмотря на звание десятника, определенно убила бы его лет через десять-двадцать, он был слишком ослеплен нежданной свободой, чтобы вникать в труды кого-то другого. Проходя мимо открытой двери кабинета Миргот, он видел ее за письменным столом, склоненной над картой, с парой компасов в одной руке и линейкой в другой (что всякий смышленый подмастерье счел бы работой). Идя обратно, он видел ее у скошенного окна, следящей за проплывающим облаком (тот же подмастерье решил бы, что она отдыхает и к ней можно зайти; поэтому Горжик как ее любовник не понимал, почему она решительно запрещает такого рода вторжения). Оба эти состояния были так ему чужды, что он не делал между ними различия и не видел в них ничего противоречивого. Запрету визирини он подчинялся скорее из эстетических, чем из практических соображений. Оставаясь рабом, он знал свое место; гончарный подмастерье отнесся бы к этому с открытым презрением – и напрасно. В высшем обществе ни он, ни Горжик вообще не имели места … если понимать слово «иметь» не в том мифически-мистическом смысле, где раб имеет хозяина, а народ – кое-какие права, а в смысле захвата, будь то добром или силой, если не завидного, то хотя бы заметного положения. Решись Горжик нарушить запрет, из каприза или по веской причине, он вошел бы к визирине в любой момент, что его аристократические сотрапезники поняли бы намного лучше, чем прикидки и различия гончарного подмастерья. Подмастерье угодил бы в темницу или был бы казнен: времена стояли жестокие, и визириня часто прибегала к жестоким мерам. Горжика наверняка постигла бы та же участь, но сочувствовали бы ему куда больше. Особой разницы между ними, выходит, нет, но мы здесь пытаемся очертить границы отношения Горжика к существующему порядку вещей. Выживший сначала в портовом городе, потом в руднике, он стремился выжить и при Высоком Дворе. Это значило, что ему нужно многому научиться.

Связанный приказом не подходить к визирине и ждать, когда она сама его позовет, он первым делом усвоил, что здесь все поголовно находятся в таком же положении относительно хотя бы одного человека, а чаще целой группы людей. Так, барон Ванар (он разделял вкусы Яхора и подарил Горжику несколько простых камней с дорогими вкраплениями, пылившихся теперь по углам в каморке) и барон Иниге (у него вкусы были другие, но он как-то взял Горжика поохотиться в королевском заповеднике и всю дорогу распространялся о неверионских растениях; от него Горжик узнал, что ини, памятный ему по отроческим годам, – смертельный яд) нигде не бывали вместе, хотя приглашали всюду обоих. Тана Саллезе могли пригласить куда-то вместе с бароном Экорисом, если только там не присутствовала графиня Эзулла (в таких случаях мог не приходить и Кудрявый, как прозвали барона Иниге). Ни один друг барона Альдамира (он не показывался при дворе много лет, но все вспоминали о нем с теплым чувством) не садился рядом даже с самыми дальними родственниками баронессы Жье-Форси или напротив них. Ну и еще с полдюжины мелочей – о них охотно рассказывала пожилая принцесса Грутн, закинув руку на подушку с бахромой и перекатывая в ладони орешки унизанным кольцами большим пальцем.

«И вовсе это не мелочи», – смеялся Кудрявый, подавшись вперед и сжимая руки в таком волнении, будто новую поганку открыл.

«Да нет же, мелочи», – настаивала принцесса, высыпая орехи на серебряный поднос и заглядывая с недовольной миной в чеканный кубок. Ей только за последний месяц несколько раз говорили, что барон, к сожалению, перестал понимать, до чего это мелко.

– Порой я думаю, что главный знак власти нашей очаровательной царственной кузины есть то, что всякая вражда, и крупная и мелкая, забывается там, где изволит бывать она!

Горжик, сидя на полу, ковырял в зубах серебряным ножичком короче своего мизинца и слушал – не с жадностью авантюриста, мечтающего втереться в высшие слои, а с внимательностью эстета, впервые слышащего стихи, которые по его опыту с прежними творениями поэта будет не так-то просто понять.

Наш гончарный подмастерье пришел бы к визирине на ужин с готовыми понятиями о пирамиде власти и, несомненно, попытался бы провести по ней прямую линию снизу доверху: такая-то герцогиня выше такого-то тана, но ниже кого-то еще – узелок за узелком, пока наверху не останется кто-то один, предположительно малютка-императрица Инельго. Горжик, пришедший в пиршественный чертог без всяких понятий, скоро узнал – благодаря вечерам с визириней, утренним прогулкам с бароном, дневным собраниям в Старом Чертоге, устраиваемым молодыми графами Жью-Грутн (не путать с двумя старшими графами, из коих один, бородатый, слыл не то безумцем, не то колдуном, не то тем и другим) и просто из того, что подглядел и подслушал в Большой Анфиладе, составляющей стержень замка, – что дворцовая иерархия представляет собой разветвленное дерево; что ее ветви переплетаются; что в некоторых местах эти переплетения образуют необъяснимые замкнутые петли; что присутствие такого-то графа и такого-то тана (не говоря уж об управителях или горничных) может переместить куда-то целое иерархическое звено.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru