bannerbannerbanner
Повести Невериона

Сэмюэл Дилэни
Повести Невериона

Жена хозяина дала мне пару одеял, и в ту ночь я спала у них под лестницей, с мешком кедровых стружек вместо подушки. О чем я думала, просыпаясь то и дело, пока окно надо мной не стало светлеть? О том, что со мной случилось? Нет. Я вспоминала, как рассказывала об этом. Отбирала из своего сбивчивого рассказа то, что моих слушателей особенно поразило. Выстраивала свои воспоминания так, чтобы людям становилось все страшней и страшней, как и мне. Скрепляла события надлежащими объяснениями. И утром, когда в таверну нахлынули другие люди, слышавшие о происшествии от вчерашних, я рассказала им то же самое, что рассказываю сейчас вам. Не заикалась больше, не припоминала то одно, то другое. Теперь это была такая же история, как и те, которыми я забавляю или пугаю вас. Теперь меня куда больше устраивало то, как они меня слушают – я направляла свой рассказ, следуя собственным впечатлениям от той жуткой ночи. Но вот что я скажу вам: несмотря на чешую, стебельчатые глаза и слизь, несмотря на то, что я рассказываю о нем теми же первыми сбивчивыми словами, только спокойнее – чудище было совсем не таким. – Венн лукаво прищерилась. – Понимаете?

– Кажется, да, – нахмурилась Норема.

– То, что с тобой случилось, – это как красные знаки на тростниковом листке, – сказал Делл.

– А твой первый рассказ похож на их зеркальное отражение, – подхватил Энин.

– А то, что ты рассказала утром, – Норема чувствовала, что теперь должна высказаться она, и ей от этого было очень не по себе, – это отражение отражения. Нечто совсем другое, имеющее собственный смысл.

– Насколько могут быть похожи зеркала и чудовища, – промолвила Венн, чувствуя себя, похоже, столь же неловко. – Это напоминает мне, девочка, твои слова об отце.

Норема моргнула: она думала, что Венн пропустила ее излияния мимо ушей.

– Да… Вот вам еще пример, хотя и не столь наглядный. В молодости я мечтала строить чудесные, небывалые лодки, а твой отец мальчиком делал их модели. Как-то он сказал мне, что это очень помогло ему, когда он начал сам строить лодки. Мои мечты, его модели, лодки, которые он строит теперь, – всё это еще один пример того, о чем я говорю. Но потом мне пришло в голову еще кое-что, и это, возможно, даст тебе более ясное понятие об отцовском деле. Я подумала о племенах рульвинов, живущих в наших горах. Они застенчивы, горды и в прибрежные деревни почти не приходят. Мужчины охотятся на диких гусей и коз, женщины выращивают репу и другие плоды. Если записать их имена и отметить, кто сколько часов отработал (а я однажды сделала это, будучи там), то получится, что женщины работают намного больше мужчин. Но поскольку на море рульвины почти не бывают и рыбу не ловят, мясо для них очень много значит, и охотники пользуются большим уважением. На каждых несколько женщин приходится один охотник, который приносит им мясо. Женщины строят дома, лепят посуду, плетут корзины, шьют одежду, делают украшения и меняются всем этим друг с другом; если не считать особо важных решений, племенем управляют они. По крайней мере, так было раньше. Все вы слышали рассказы тех, кто бывал у рульвинов; наши приморские жители качают головами, делают гримасы и говорят, что у горцев все не так. Побывав у них в последний раз, около трех лет назад, я смотрела в оба глаза, слушала в оба уха и делала заметки на тростниковых листках. До тех пор рульвины жили только обменом, которым занимались их женщины. Даже мясо, добытое охотниками, приносили на меновой торг они. Мужчины иногда менялись оружием, но это был скорей обряд, чем повседневная сделка. Простая, обособленная жизнь – остров на острове.

Но мы, приморские жители, ходим на своих лодках всюду и вот уже три поколения пользуемся неверионской монетой. И к рульвинам, где бываем все чаще, тоже ее занесли. В конце концов они и между собой начали пользоваться деньгами. Теперь женщины занимаются только внутриплеменной торговлей, а сделки с чужими заключают мужчины – это их почетное право. Три поколения назад такие торги случались не чаще чем раз в год, а то и в пять лет, и это было большое событие для всего племени. Теперь же раз в месяц кто-нибудь из нашей деревни непременно идет к рульвинам, а раз в год малое число рульвинских мужчин в своих пестрых мехах и перьях спускается к нам – вы сами их видели. Деньги поначалу были диковиной, частью почетных торгов с чужаками, и потому рульвины обоего пола сошлись на том, что деньгами, как и охотой, должны ведать мужчины. А там и сами освоились со звонкой монетой.

Деньги, попав в племя, где ранее их не знали, очень скоро подчиняют себе добычу пищи, работы, ремесла: меняют их на свой лад, держатся подальше от неприбыльных занятий и липнут к прибыльным. Все выворачивается наоборот, как надпись, отраженная в зеркале на животе у мальчишки. Деньги вытесняют добычу еды, работы и ремесла как в пространстве, так и во времени: там, где есть деньги, вся троица либо скоро будет, либо недавно была. И сами деньги либо только что пришли откуда-то, либо скоро уйдут, ибо их задача – обмен. Когда деньги пришли к рульвинам, случилось нечто странное. Раньше любая их женщина могла поменять свой товар или умение у другой женщины на то, что ей нужно. Ту, что работала больше и лучше всех, больше и уважали. Теперь эта женщина должна идти к тому, у кого есть деньги – зачастую к мужчине, – менять на них свой товар, а потом менять на деньги то, что ей нужно. Если найти деньги не получается, все ее товары и умения ничего не стоят – как если бы она ничего не имела и не владела никаким мастерством. Раньше уважаемая рульвинская женщина выходила замуж за успешного охотника; потом в их семью приходила как вторая жена другая видная женщина, зачастую подруга первой, потом прибавлялись другие жены. С появлением денег успешный охотник должен сначала накопить их – за мужчину, у которого денег нет, при таком порядке никто не пойдет, – а потом уж искать себе работницу-умелицу, ибо это единственный способ накопить еще больше денег. Женщинам приходится плохо, потому что теперь мужчины заставляют их работать, науськивают друг на друга, ставят им в пример, прямо или косвенно, своих жен. Раньше почетное звание охотника возмещало рульвину недостаток власти; с приходом денег это звание стало признаком власти – так я помечаю двойной чертой горшок, где храню имбирные корни. Но сделало ли это мужчин счастливыми? Рульвины – сильные, красивые, гордые мужчины и стараются отличиться в своем главном деле – охоте. Но как только они стали заниматься денежными делами – с тем же старанием и ответственностью, иначе гордость бы не позволила, – оказалось вдруг (хотя всю работу по-прежнему делают женщины), что каждый охотник обязан содержать своих жен. Раньше было наоборот – несколько жен кормили своего единственного охотника! Простая задача – обеспечить жен на три недели хорошей едой – стала вдруг гораздо сложнее. А еще одна печальная истина состоит в том, что хороший охотник, как правило, не умеет наживать деньги. Когда я в последний раз ходила поговорить со своими друзьями рульвинами, то увидела, что с приходом денег молодые женщины стали бояться мужчин. Они хотят в мужья хороших охотников, но понимают, что мужья без денег им не нужны.

Раньше у рульвинов всегда было больше неженатых мужчин, чем незамужних женщин, и холостяки чаще всего были не слишком хорошими охотниками. В каждой рульвинской деревне есть мужской дом – хижина вроде той, куда вы учиться ходите. Холостяки собираются там, ночуют, живут кто сколько хочет. Многие из них, связанные дружбой или родством с семьями женатых, ходили туда поесть, поспать и даже завязывали плотские сношения с кем-то из жен, но чаще держались вместе, поскольку положение в обществе у них было еще ниже, чем у семейных мужчин. Как раз в мужских домах и стали придумывать способы нажить много денег. Очень скоро завидными женихами стали денежные холостяки – они-то могли себе позволить жениться, а хорошие охотники нет. Женщины становятся женами этих новых мужей, привыкших проводить время с другими мужчинами, а не в кругу семьи. Глава семьи – больше не гордый охотник, почитаемый своими работящими женами. Теперь это человек, которому жены, соперничающие между собой, докучают своими дрязгами, а он так и рвется сбежать к друзьям, которые по крайней мере его понимают.

Раньше большие семьи с множеством жен и единственным охотником – порой двумя или тремя при достаточном количестве жен – были гордостью племени. С приходом денег даже мужчины, занимающиеся торговлей или другими денежными делами, не могут себе позволить больше трех-четырех жен, да и женщины боятся идти в слишком большие семьи. Жизнь рульвинов стала совсем не такой, как прежде.

Когда я была там, одна женщина как раз выходила замуж с теми же обрядами, молитвами, цветами и яствами, но глаза ее смотрели совсем иначе, и глаза мужа тоже. Холостяки в мужском доме все так же сплетничают и полируют наконечники копий, но разговоры у них теперь о другом. Охотники все так же поднимаются до рассвета и поют перед хижинами, заклиная удачу, но голоса их звучат совсем по-другому. Женщины все так же сажают репу, плетут корзины, нянчат детей, кормят голубей, расписывают горшки и делают порой передышку, чтобы поговорить. Но и у них голоса стали пронзительнее, и шепчутся они тише, и на лица их легла тень заботы; даже ребятишки, что бегают, смеются и плачут у их колен, как будто замечают перемену в своих матерях, и нет в племени былой радости.

Я впервые поняла всю силу того, о чем вам рассказываю, – и это не деньги, не зеркала, не модели лодок, не чудовища и даже не рассказывание сказок, – когда ко мне приехал мой старый друг, великого ума человек. Мы подружились уже давно, когда я побывала в Неверионе. Он дважды навещал меня здесь, на острове, и к рульвинам в последний раз я ходила с ним. Деньги к нам приходят из Невериона, и люди там пользуются ими не меньше четырех поколений – гораздо дольше, чем мы. В Неверионе, говорят, на них можно купить что угодно, и, как сказал мне мой друг, там на всё смотрят в зависимости от цвета этих монет, хотя это не настоящие цвета́, не природные. В холмах мы посетили два племени: в одном пользуются деньгами уже довольно давно, в другом, живущем повыше, еще не привыкли к звонкой монете. И там и сям мы бывали в гостях, играли с детьми, в обоих племенах нам задали пир, в одном мы присутствовали на свадьбе, в другом на похоронах. И знаете что? Мой друг никакой разницы не заметил. По крайней мере, той, которую замечаю я. Когда же я попыталась объяснить ему, какие там произошли перемены, он положил руку мне на плечо и сказал:

 

«Что мы здесь видим, Венн? Здоровенного ленивого охотника с пятью-шестью женами, которые нянчат детей, собирают и выращивают еду, носят воду, работают по дому. Он, конечно же, пользуется их трудом, и какое мне дело, пользуется ли он при этом деньгами. Мужья нового порядка и сокращение семей – это перемены, происходящие в любом устойчивом обществе, которое хочет выжить. Семьи могут ужиматься и потому, что рульвины берут пример с более преуспевающих моногамных родичей, живущих у моря, и потому, что случилась засуха и репа не уродилась. Нет, девочка моя (не знаю, почему он так меня называет, я на три года старше его), фантазий у тебя не меньше, чем наблюдательности – впрочем, без фантазий и факты трудно осмыслить. Единственная разница, которую я вижу между этими двумя племенами, состоит в том, что имеющие деньги чуть более деятельны и более озабочены. Так и работают деньги, Венн. То, что видишь ты, – всего лишь твоя тоска по твоим девичьим походам в горы, по собственной молодости, по идеализму, который – признай это – есть разновидность невежества».

Венн фыркнула и стукнула палкой по низкой ветке.

– Тоска по прошлому! В свои двадцать два я почти три года прожила у рульвинов. Вошла в семью женщины по имени Йи, большой, грузной, с маленькими зелеными глазками, – остроумнее человека я еще не встречала. Там были еще две младшие жены, Адит и Асия, – они превозносили меня до небес, потому что я научила их прокладывать оросительные каналы через делянки с репой. Чтобы попасть на сход племени, нам приходилось каждый раз перебираться через глубокую трещину. Я предложила построить мост, и мы его построили – из камней, которые скатывали сверху, и из деревьев, которые рубили в лесу. До сих пор стоит. Три года назад, когда его увидел мой друг, сколько было восклицаний насчет туземных умельцев! Стоило, мол, охотникам отложить копья и смыть раскраску… Я не стала его просвещать, не сказала, что всё было немного иначе: стоило кое-кому отложить грабли, поставить ведра с водой и привязать за спину грудных ребят. Не сказала также, что придумка была моя. Те три года были лучшими в моей жизни. Я завела там самых близких друзей. И все же к исходу этого срока я решила, что мне пора уходить. Ужасно скучно тратить каждую минуту только на то, чтобы выжить. Наш охотник, Арквид, был широкоплечий, густобровый, с грудью как рыжий мохнатый коврик. Я хорошо помню, как нас женили – цветы в его волосах, перья и комки желтой глины в моих. На пиру мы ели черепаху и фаршированного гуся – всё это бедняге пришлось добывать накануне, ведь черепашье мясо в жару портится очень быстро; после этого он еще совершал ритуальные песнопения и полночи очищался на ступенях мужского дома, но гордость не позволяла ему показать, как он устал. За тот год он женился уже трижды, несчастный. Когда три года спустя я решила уйти, Йи, Адит и Асия долго меня отговаривали. Они любили меня и нуждались во мне – для первобытного человека это нечто неоспоримое. И я их, конечно, тоже любила… Когда Йи истощила все свое остроумие, мы с Адит отправились на долгую грустную прогулку – посмотреть, хорошо ли горит обжиговая печь ее матери, сложенная из моих кирпичей. По дороге мы с болью в сердце вспоминали всё, что делали вместе, о чем говорили, а ее двухлетняя Келль носилась вокруг и называла каждое растение по три раза. Ради одной этой девчушки я могла бы остаться. Асия тем временем прополола мой огород и молча вручила мне глиняную чашу, которую сама расписала зелеными цветами и птицами: с месяц назад я изобрела зеленую краску, и всё племя теперь только ею и пользовалось. Когда я сказала, что все-таки ухожу, они послали ко мне Арквида.

Он пришел вечером в парадном облачении, надеваемом только по большим праздникам: меховые наплечники, перьевая бородка, гульфик из коры (зеленый, к слову), за перевязь на животе тоже перья натыканы, на плече кремневое копье, украшенное ракушками и самоцветами. Медленно прошествовал по циновке, красуясь передо мной, – хорош был, сказать нечего! Потом раскрыл нарядную сумку и подал мне черепаху с уже вскрытым панцирем, стянутую плетеной бечевкой.

Он смиренно попросил меня положить черепаху в блюдо из репы, проса, грибов, сердцевины пальм и орехов, которые я парила, резала и толкла целый день. Развязав бечевку и сняв панцирь, я увидела, что он уже выпотрошил тушку и положил внутрь пряные листья. Все это время Йи, Адит и Асия делали что-то снаружи, не отходя далеко.

Изъяснялся Арквид неважно, но охотником был хорошим и относился к деревьям, черепахам, речкам, гусям, газелям, камням как к близкой родне. Он не то чтобы думал, как они, – скорее чувствовал, понимаете? И женщин он, по-моему, тоже без всяких слов понимал. Пока я раскладывала черепашье мясо на горячих камнях, он сделал самое естественное, чудесное и неумышленное из всего, что возможно: стал играть с моим малышом. Они тыкали друг дружку пальцами и смеялись. Копье откатилось к стене, дребезжа ракушками. За ним последовала бородка, гульфик отправился под спальный помост, и оба озорника остались в чем мать родила. Малыш скоро приткнулся к нему и уснул, Арквид же лежал тихо, смотрел на меня и дышал так, будто не с младенцем играл, а победил в охотничьих играх, которые мужчины устраивали для нашего развлечения наутро после той ночи, когда месяц становится тонким, как ноготок. Потом позвал меня… и это было чудесно и очень грустно; в жизни, где на чувства остается так мало времени, такое редко случается. После любви он положил свою большую лохматую голову мне на живот, плакал и молил меня не уходить. Я тоже плакала, и гладила свои любимые рыжие кудряшки у него на затылке – а на рассвете ушла, – Венн помолчала. – Своего полуторагодовалого сынка я оставила у рульвинов. Странно, как быстро мы усваиваем ценности тех, с кем делим еду. Будь у меня дочка, я, глядишь, и осталась бы. Или унесла бы ее с собой. Дочерей рульвины ценят гораздо больше, хотя посторонний вроде моего друга может подумать обратное. С мальчиками отцы носятся, наряжают их как маленьких охотников и немилосердно бранят, если ребенок что-то испортит или запачкает, – я никогда не скрывала, что меня это злит, не боясь показаться чужачкой. А девочки могут делать чуть ли не всё, что хотят. С мальчиков сто раз на дню требуют быть как послушными, так и независимыми, как смирными, так и храбрыми; понятно, отчего мужчины вырастают такими гордыми и чувствительными, отчего у них так плохо со здравым смыслом, отчего они не понимают, что красиво, а что нет. Мальчиков до шести-семи лет не учат ничему, зато девочек учат, говорят с ними, обращаются как со взрослыми, как только они начинают походить на взрослых людей, то есть месяца в полтора, когда они в первый раз улыбаются. Иногда с ними поступают строже, это так, но любят их из-за этого еще больше. Да… с дочкой всё могло бы выйти иначе. Сына я не видела целых шестнадцать лет – боялась вернуться, думала, что он теперь меня ненавидит. Тогда-то я и отправилась в Неверион и еще дальше, в горы и пустыни за ним. И что же я увидела, поднявшись наконец в горы? – Венн засмеялась. – Красивого юношу, удивительно похожего на отца. Сильного, хорошего охотника, скорого на смех и на слезы, – такого милого, что потонуть впору в его милоте. – Венн тяжко вздохнула, но улыбаться не перестала. – А вот ума у него маловато. Дочка, выросшая в той семье, была бы куда умнее. Он был ужасно рад меня видеть; вся деревня знала, что он сын чужеземки, построившей мост, и это было предметом его величайшей гордости. Келль, дочка Адит, тоже выросла. Я ведь говорила, что изобрела зеленую краску? А Келль показала мне свои – красные, коричневые, пурпурные. Как только мы остались одни, она спросила, не думаю ли я, что ей нужно спуститься к морю; глаза у нее серые, косы черные, лицо в веснушках, и ей любопытно посмотреть на широкий мир – чудесная девушка! Она в самом деле спустилась на время к нам, взяла себе мужа с другого острова, бросила его через два года и вернулась к своим… все это было двадцать лет назад, до того, как деньги пришли к рульвинам. – Палка зашуршала снова в такт шагам Венн. – И после всего этого мой неверионский друг заявляет, что все мои наблюдения – просто тоска по прошлому? Я-то знаю, что порождает мою тоску! Знаю, какие перемены принесли деньги рульвинам. Если не смотреть в зеркало пристально, можно и не заметить разницы между стоящей перед ним вещью и ее отражением. Теперь ты, конечно, спросишь, при чем здесь верфь твоего отца, верно, девочка? Очень даже при чем. – Рука Венн легла на плечо Норемы. – У нас, приморских жителей, тоже не всегда были деньги. Они пришли из Невериона, когда наши родители завели с ним торговлю, и можешь мне поверить: ценности, которых мы придерживаемся теперь, обратны тем, по которым мы жили раньше, хотя внешне они не так уж сильно переменились. Наше общество устроено совсем по-другому, чем у рульвинов. Здесь, на берегу, между мужчинами и женщинами больше равенства. У женщины один муж, у мужчины одна жена. Если перевернуть такой симметричный знак, он не изменится – не слишком, во всяком разе. Мы, однако, подозреваем, что когда-то всё на свете – корзины, груды фруктов и моллюсков, запах жареных угрей, гусиное яйцо, глиняный горшок, даже взмах удочки и удар каменным топором по стволу – обладало собственной силой. Если старость чему-то и научила меня, так это тому, что знание начинается вот с таких подозрений. Ваши родители платят мне за то, чтобы я вас учила, и это хорошо. Но отцу и дяде Блена и Холи, которые могут сложить каменную стену за один день, тоже платят; платят Крею – силачу, хоть и недоумку, – копающему канавы для нечистот. Платят твоей, Норема, матери за связку сельди и отцу за лодку, чтобы ловить сельдь самим. Так много времени и ума уходит на то, чтобы вычислить сравнительную стоимость всех этих работ и товаров, но главная беда в том, что все они измеряются в той же монете. Искусная работа, простая работа, обучение, рыба и фрукты, которые нам дарит природа, придумка мастера, сила, вкладываемая женщиной в ее труд. Но нельзя прикладывать ту же самую мерку, чтобы вычислить вес, холод, время и яркость огня.

– Отражение в зеркале похоже на настоящую вещь, – сказал Делл, – и кажется, что оно занимает столько же места, но на самом-то деле оно плоское. За зеркалом нет ничего, кроме моего живота. – Он намотал на кулак одну из трех своих кос. – Если попробуешь запихнуть в зеркало корзину устриц, раковины рассыплются.

– Ты хочешь сказать, что деньги, как и зеркало, всё делают плоским, – добавил Энин, – хотя на первый взгляд отражения кажутся точным подобием настоящих вещей: движутся, когда движутся те, и сохраняют очертания, когда те неподвижны.

– Именно это я и хотела сказать. Твой отец, Норема, ремесленник. Это значит, что его завораживает магия вещей – дерева, камня, глины, металла, кости и мышц – и восхищают перемены, которые может в них внести человек при двойном свете старания и увлеченности. Но в то же время он чувствует, что деньги, которые дают ему за работу, – лишь плоское отражение этой магии. Деньги – зеркало верное: чем больше и лучше он работает, тем больше ему заплатят… но «больше» и «лучше» в отражении сводятся воедино. Мне сдается, что как раз поэтому он весь уходит в работу, – не столько чтобы получить деньги, которые позволят ему работать еще больше и еще лучше, сколько чтобы от них избавиться; но они окружают со всех сторон, и уйти от них можно только в себя. Вот он и уходит от всего, даже от вас с сестрой и от вашей матери. – Венн со вздохом сняла руку с плеча Норемы.

– Поэтому, – сказал Делл, – тебе нужно учиться у него старанию и увлеченности и прощать, когда он с тобой холоден.

– И еще старым ценностям, – добавил Энин, встав между Венн и Норемой, – прощая растерянность, которую порождают в нем новые.

И оба взглянули на Венн, ища ее одобрения.

– Некоторые мысли, отражаясь в зеркале речи, – сухо сказала та, – делаются совершенно плоскими, теряя всю глубину. Зарождаясь сложными и богатыми, они становятся мелкими, напыщенными, ханжескими. И почему у всех мальчишек на этом острове такие мелкие, напыщенные, самодовольные умишки? Я люблю твоего отца как брата, Норема, но и он страдает от этого не меньше, чем от ситуации, которую мы обсуждаем. Поневоле затоскуешь по молчаливым охотникам. В их случае можно, по крайней мере, вообразить, что мысли у них глубокие… этак на пару лет.

– Венн? – Нореме, чувствовавшей себя весьма неуютно, стало легче, когда старуха напустилась на мальчиков, и она решилась вновь обратить ее внимание на себя. – По твоим словам, в обществе вроде нашего или рульвинского деньги – это лишь первое зеркало, первый рассказ о морском чудовище. Что же тогда второе зеркало – то, что не только отражает, но превращает отражение во что-то другое?

 

– Ага! – Венн с каркающим старушечьим смехом вновь поддела палкой опавшие листья. – Над этим стоит подумать. Что бы это могло быть? Какой способ обмена может отражать деньги и служить им моделью, не будучи при этом деньгами? Возможно, следует попросить людей посчитать, сколько у кого денег, дав каждому листок тростниковой бумаги и кусочек угля, а после собрать у них деньги и поместить их в один большой денежный дом, где те будут использоваться для нужд деревни и сделок с иноземными купцами; расчеты же с людьми своего племени каждый человек будет вести на бумаге: отнял шесть монет на своем листке, добавил другому и так далее. – Венн задумалась.

– Да, понимаю: это исключает посредников. – Делл, вечно мечтавший о невозможном, вполне мог высказать эту мысль в школе через неделю, выдав ее за свою. – Но отражение отражения должно не возвращать ценностям прежний вид, а превращать их в нечто совсем новое!

– А я понимаю, как произойдет превращение. – Энин разбирал все умные мысли по косточкам. – Людям придется доверять друг другу даже больше, чем при простом обмене товарами. Такое доверие и станет, возможно, новой ценностью нашего племени. Допустим, ты хочешь завести свое дело. Тогда ты идешь к разным людям и просишь их списать немного денег тебе на бумагу, а потом действуешь так, будто эти деньги у тебя есть. Венн права: там, где нет ни товаров, ни работы, всегда имеются деньги. У тебя может не быть товаров и работы там, где есть деньги, зато есть такие деньги, которые могут быть всюду сразу и делать много разных вещей. Вот и станет всё по-другому – и кто знает, как далеко это может зайти. Ты просто придумываешь что-то, рассказываешь о своем замысле людям и можешь получить от них достаточно таких новых денег, чтобы сделать всё как задумано. Вместо лодок, что ходят по морю, ты строишь лодки…

– …которые роют ходы под морским дном и ездят по ним, – подхватил Делл. – Вместо маленьких делянок, где женщины репу разводят, можно сделать одно большое поле…

– …плавучее поле, где будут работать обученные для этого рыбы – ведь учат же разным штукам собак или попугаев, – вдохновился Энин.

Оба расхохотались и помчались к мосткам на ручье, куда как раз подходил на лодке двоюродный брат Делла, Февин, – волосатый и с рыжиной в бороде, говорящей о предках-рульвинах. Нос лодки врезался в солнечный зайчик, брошенный на воду чьим-то зеркальцем, и в глазах у Норемы заплясали черные жемчужины.

– Из этого может выйти еще и не то.

Норема оглянулась на старуху, ворошащую листья.

– Лодки, бороздящие дно, и плавучие поля репы – это еще пустяки. Могут быть вещи куда чуднее. Твой отец, пожалуй, правильно делает, работая по старинке и сторонясь всяких таких чудес.

Норема прыснула.

Мальчики помогали Февину разгружать лодку, но девочка, сама не зная почему, осталась на месте. Вчера она бежала к мосткам наперегонки с ними и завтра, возможно, опять побежит.

Когда у отца в делах случался застой, Февин выходил с Куэмой на лов – недалеко, на ближние банки. Когда же дела шли бойко, он работал на верфи плотником; Снар охотно взял бы его на постоянную работу, но Февин не хотел бросать море. Норема, как почти все дети из их деревни, плавала на его лодке не меньше дюжины раз.

Лодка раскачивалась над своим трепещущим отражением, зеркала на животах мальчишек сверкали, порождая вспышки в воде. Венн направилась дальше, Норема пошла за ней.

Устье вливалось в море, деревья остались позади, причалы попадались все чаще. Шагая по теням мачт на гальке, Норема сказала:

– Венн, а можно еще пример? Про мужчин и про женщин? Допустим, кто-то захотел создать идеального человека – образец для всех остальных. Первыми сотворили мужчин, и все достоинства первоначального человека отразились в них наоборот, словно в зеркале. Мужчины все жадные, мелочные, драчливые. Потом создали женщин, и они, как отражение отражения, стали чем-то совсем иным.

– Кто это «они»?

– Да женщины же!

– Не «они», девочка. Мы.

– Ну да, конечно. Возможно, правда, что женщин… нас… сотворили первыми, и мы отразили наоборот достоинства первой модели. А мужчины после нас превратили эти достоинства во что-то другое. – Норема нахмурилась – эта последняя мысль порядком ее пугала.

Венн, шурша посохом по гальке, замедлила шаг и остановилась совсем.

– В жизни ничего страшнее не слышала, – сказала она и зашагала так быстро, что пораженной Нореме пришлось догонять ее, и хорошо: это не дало изумлению перерасти в обиду. – Мои наблюдения – то, что из них вытекает, – объясняют, почему всё происходит именно так. Делают всё более ясным. Твоя мысль вытекает не из наблюдений, а из целого ряда домыслов, которые позволяют видеть то, чего нет. Допустим, что отражение твоего идеального человека – это люди с зелеными глазами, а сероглазые – это отражение отражения с совершенно иным смыслом. Охотники, если так рассуждать, станут противоположностью рыбаков, толстые – противоположностью тощих. Подумай, насколько чудовищно… – Венн помолчала, остановилась, вздохнула. – Вот в чем загвоздка каждой великой мысли – а то, о чем мы говорили, есть великая мысль. Она освещает то, что прежде таилось во мраке, но, будучи неверно приложенной, порождает искажения, чей ужас не уступает ее величию. И то, что мысль мы можем выразить только через примеры, тоже делу не помогает. Где он, твой идеал, девочка? В каких облаках витает? Я начинаю с вполне материальных вещей: обмен, слова на тростниковой бумаге, случай в море – а потом рассуждаю, что со всем этим случается посредством нескольких отражений. Ты начинаешь с вымысла, с идеального человека, представляющего собой итог подлинных и вымышленных действий настоящих и вымышленных людей, и пытаешься представить людей как итог этого идеала. Дай-ка я расскажу тебе еще одну историю из тех времен, когда я жила у рульвинов. Тебе непременно надо ее послушать.

2

Нет смысла возвращаться ко всему этому, если это не проливает свет на то, о чем Фрейд умалчивает.

Жак Лакан[10]. Желание и интерпретация желания в «Гамлете»

– Я была с детьми дома и стряпала. Шел теплый дождь. Йи, Адит и Асия укрывали шкурами наши огородные орудия, Арквид сидел рядом со мной на скамейке и вырезал из дерева блюдечко. Двухлетняя Келль учила моего мальчика, который только-только начал ходить, справлять нужду в желоб у стенки, выходящий наружу. Потрогает себя между ног, скажет «горги», возьмет его за писушку и повторит «горги». Он делает то же самое и смеется. Потом она становится перед желобком и писает. Она уже знает, что ей, как девочке, нужно присесть, но надо же показать брату, как это делается. Он, правда, устроен не так умно, как она, и должен помогать себе руками, чтоб не брызгать по сторонам. Мальчик, конечно, подражает старшей сестре, но у него просто так не льется вперед – поди сообрази, что в руку взять надо. Тут сметливая Келль подбегает к отцу, хватает его за член и кричит радостно: «Горги!» Малыш, само собой, бежит за ней и делает то же самое. Арквид мой был человек терпеливый. Посмеялся и говорит: «Если вы вдвоем этак ухватитесь, он у меня вскочит, как поутру». Я похлебку помешиваю и тоже смеюсь. Тут Келль отпустила отца и ко мне, а я как раз фартук надеваю, и говорит: «Нету горги» – в ту пору она всегда говорила это, видя, как взрослые закрывают причинное место фартуком или гульфиком. А мальчонка, конечно же, за ней хвостиком.

10Жак Лакан (1901–1981) – французский философ-психоаналитик.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru