В том, что касалось его отношений со Светкой Алдошиной, Альберт и «контора» были правы: Саша относился к Светлане очень бережно и серьезно, два года постоянства для парня в двадцать семь кое-что значили. Особенно для такого парня, как он, – легкого, остроумного, с полоборота влипающего с девушками в контакт и собою очень даже недурного. До встречи со Светкой он направо-налево параллелил, – как и многие его знакомые ребята, кто имел такую возможность, – не задумываясь, тусовался с любой, если она ему нравилась и быстро прыгала в койку, но встреча со Светкой многое в нем переменила.
Или время такое Саше пришло.
Остепениться, охолонуть, подумать о семье, командировке в Иран и карьере вообще. Светлане было двадцать два, она заканчивала журфак, и, как стартовая площадка, для таких его перспектив очень даже подходила, но влетел он в нее совсем не по причине рациональных размышлений.
Они познакомились на «психодроме», когда Саша по старой памяти посетил родной институт, а Светка вышла во дворик перекурить. Имя Светлана очень ей шло; он сразу обратил внимание на ее чистый тонкий облик, светло-серые глаза, сдуваемую ветром челку и общую невесомость. «Девушка, вы очень красиво курите», – искренне сказал он. «Хотите сигарету?» – не менее искренне спросила она и, чуть пододвинувшись на скамейке, освободила для него место. Перекурив еще по одной, очень просто договорились о следующей встрече, и с этого все началось, естественно и просто, как естественно и просто все начинается у двух людей, долго искавших друг друга. Саша был счастлив. Светка любила поэзию, была надежной и верной. «Я не хочу, чтоб ты любил всех женщин, я хочу, чтоб ты любил только меня», – потребовала она взаимной верности, и он, не вдумавшись в серьезность такого запроса, все ей пообещал. И семья у нее оказалась что надо: отец какой-то далеко продвинутый физик, какой – Саша не вникал, и матушка тоже ничего, гостеприимная, пекла пончики и постоянно зазывала Сашу в гости, предпочитала, чтоб молодые люди общались по возможности у нее на глазах в обширной профессорской квартире с высоченными потолками. Саша приходил, глотал вкуснейшие пончики в сахарной пудре и старательно общался, но долгие, чинные чаепития с родителями быстро стали для молодых невмоготу; денно и нощно искали они возможность уединиться – годились и койки у друзей, и съемные квартиры, денег на которые вечно не хватало, и турпоездки выходного дня, и даже спасавший летом лес.
Под высокий шум листвы и ветра, в зарослях на земле происходило главное священнодействие жизни. Природная тонкость, вкус и благородная сдержанность Светланы в обычной жизни в телесном соприкосновении с Сашей чудесным образом преображались в страстные, яркие, столь ценимые мужчинами порывы. Встроиться, влипнуть, впаяться в него и бурно, бездыханно умереть – такой была его Светлана. Ее беззаветная, без остатка самоотдача каждый раз потрясала Сашу, и молодости было этого достаточно; он, уже опытный в амурных забавах боец, теперь не представлял себе жизни без Светки. Прочие девчонки с их ахами, визгами и укусами казались ему фальшивым примитивом и были забыты, все прежнее разнообразие розовых цветников заменила ему новая любовь. Правда, порой он жутко, до ссоры схватывался, спорил с ней по принципиальным вопросам политики, искусства или жизни, но ему в ней нравилось даже это – как она спорит, какой непреклонной и твердой остается в своих убеждениях. Женитьба на Светлане была желанна, неизбежна и безоговорочна, и, по сути, они уже были женаты; отсрочка официальной церемонии объяснялась только тем, что еще достраивалась их кооперативная квартира, купленная вскладчину на то, что они откладывали в течение двух лет: он – свою зарплату, она – стипендию. Каждый из них еще жил с родителями, потому и стало возможным такое разумное накопление, да и родители, слегка напрягшись, подбросили им на первый взнос. Молодым нравилось приезжать на шумную стройку семнадцатиэтажного панельного дома, месяц за месяцем росли голубые этажи и вместе с ними росло их обещавшее счастье будущее.
«Что и как ты теперь ей расскажешь, другу и невесте, от которой не было у тебя секретов?» – спрашивал себя Александр и понимал, что не скажет ничего, рта не раскроет и что, большое спасибо рыцарям щита и меча, теперь у него и от Светланы появилась тайна. Он будет молчать и, значит, невольно и подло ее обманывать. Стыдно, конечно, непорядочно, гнусно, но что поделаешь, так уж получилось.
Самой опасной оказалась для него встреча с дедом. Дед Илья одиноко жил за городом – бабушка три года как умерла; жил в дощатой дачке под любимым разлапистым дубом, с любимой дворняжкой Жулькой и любимой, сложенной своими руками дровяной печкой; в Москву приезжал нечасто, все больше в поликлинику по своим астматическим делам. Знавшему заранее о его приезде Саше, казалось, было не сложно избежать с ним встречи, но, словно преступника на место преступления, его безотчетно потянуло к деду. В его глазах он должен был увидеть нового себя. Увидеть и испугаться. Покаяться, все объяснить и выпросить прощение – дед должен был его понять.
Илья заявился в субботу, когда родителей не было; привез «дочке Зое и внуку Сашке» сушеные белые грибы, погладил обожавшего его черного пуделя Патрика и громко потребовал чаю. Саша поспешно, даже суетливо кинулся просьбу деда исполнять. Усевшись на кухне, стар и млад завязали теплый и никчемный разговор о простой бытовой жизни, какой обычно происходит между стариком и отдаленным от него на целую вечность внуком. О дождях, грибах, здоровье и прочей ерунде. «У меня все тихо, – говорил дед, – мне спешить некуда, а как у тебя?» «Все нормально, дед, – стараясь не прятать взгляд, отвечал Саша, – работаем». Темные жилистые руки деда, знавшие миску с баландой и топор лесоповала, бережно сжимали кружку с чаем, его глаза, уже подернутые по краю ободком смертной непрозрачности, зрачками своими смотрели на Сашу прицельно и зорко. «Сейчас увидит, обязательно заметит», – содрогнулся от предчувствия Саша, но в тот же миг ощутил, что глубинным его желанием было именно это: чтобы дед действительно его разоблачил. Желание казалось странным, но оно – Саша это знал – принесло бы ему облегчение; сам он никогда ничего деду не расскажет, но распятый его прямыми вопросами, признался бы в охотку, даже с радостью и попросил бы совета. Дед опустил на стол кружку, тронул редкий седой ежик на голове, улыбнулся и очень обыденно сказал: «Сам вижу, что все у тебя нормально. Вижу, что посолиднел, округлился и, слава богу, молодец, а то все мальчишкой бегал».
Дедовы слова немного обрадовали, но больше разочаровали Сашу. «Люди ни черта не чувствуют других, – подумал он. – Говорят, пишут об этом много, хотели бы, чтобы так было, но… все потуги на сверхтонкое чувствование, все эти ясновидящие и экстрасенсы – чушь и говно. Чувствовать себя и отвечать за себя можешь только ты сам, ты один. Уж если мой дед, впрочем, на что он теперь годится с его-то наивностью?»
Мгновенно воскрес в памяти лагерный эпизод, рассказанный внуку самим дедом. При аресте бабушка успела сунуть в котомку пять его любимых тонкого шелка рубашек, в которых он выступал на эстраде. Но в лагере оказалось не до рубашек и шелка, в лагере, да во время войны были холод и голод лютый; в здоровенном мужике Илье очень скоро осталось сорок три килограмма веса и совсем не осталось сил – ни на лесоповал, ни на то, чтобы просто таскать ноги. И когда уголовник Копыто, прозванный так за то, что ниже колена вместо ноги имел деревянную култышку, предложил ему обменять рубашки на буханку хлеба, дед с радостью согласился. «Жди, – сказал Копыто, забирая рубашки, – после отбоя притараню тебе шамку». Дед ждал, мечтал и глотал слюну, но Копыто не появился ни после отбоя, ни завтра, ни неделю спустя. Потерявший терпение дед выглядел его возле уголовного барака и спросил: «Что случилось, Копыто, где мои рубашки, где хлеб?» «Какие еще, на х… рубашки, какой, на х… хлеб?» – переспросил Копыто и так двинул слабосильного человека култышкой в грудь, что тот рухнул на землю и отключился. Но на этом история не кончилась; через год к деду снова приковылял Копыто; он был худ, сер и так изможден, что дед его не сразу узнал. «Помираю я, Андреич, – сказал он и заплакал, – тубик меня дожирает. Ты прости, Христа ради, за те рубашки, за тот хлеб – сам я его по-тихому схавал. Прости меня перед смертью, Андреич». Сказал и упал перед дедом на колени, а дед со всей его долбаной доверчивостью стоял над ним как столб и от слез быстро-быстро моргал…
– Еще чаю, дедуль? Я свежего заварю.
– Не надо. Включи-ка мне телик. Там сегодня «Спартак».
«Вот и все, – сказал себе Сташевский, – испытание дедом ты прошел. Молчи, и никто тебя не вычислит, молчи, живи как прежде, и все будет нормально».
Вскоре, однако, оказалось, что молчание и недоговор не есть единственные неудобства его нового существования.
Он и Светка отправились в «Современник» на розовские «Вечно живые» (билеты были в жутком дефиците, спасибо Светкиному отцу, достал по академической брони). Замечательные места – блатная середина, четвертый ряд, прекрасные артисты, публика, вовлеченная в общее сопереживание, едва дышавшая от восторга Светка, и один-единственный он, Саша Сташевский, никак не мог сосредоточиться на спектакле. Едва артисты вышли на сцену, как он темечком почувствовал чей-то вкручивавшийся в него взгляд. Обернулся; сотни глаз завороженно, не мигая, глядели мимо него на сцену, но один-единственный взгляд – с балкона ли, из глубины партера, ложи или из-за кулис – неотрывно следовал за каждым его поворотом. Или так ему только казалось? Он снова обратился к спектаклю, но снова ощутил на затылке горячую точку. «Пытка, блин, – подумал он, – проверка? Или я элементарно схожу с ума? Тогда совсем клево». «Что с тобой? – спросила Светка. – Почему ты вертишься?» В антракте он рассеянно сопровождал ее по фойе, слушал ее восторги по поводу пронзительной правды и полного отсутствия на сцене «совковости», вертел головой, вкруговую обшаривая пространство, и понимал, что отныне так будет всегда: слежка или, что не менее мучительно, призрак кажущейся слежки. «С другой стороны, – мрачно соображал он, – теперь, Сашок, ты никогда и нигде не будешь одинок, ты всегда будешь ощущать локоть и поддержку заинтересованных в тебе лучших, мать их кренделем, людей отечества». «Тебе не понравился спектакль, Саня?» – уже на улице, на выходе из театра спросила его Светлана. «Понравился, очень, классный спектакль», – отозвался он. «Нет, не понравился, дорогой, я вижу, тебе не удастся меня обмануть», – заключила она. Он видел ее чистые глаза, пушок на скулах и чуть втянутые щеки а ля Марлен Дитрих, от которых тащился, и повторял про себя, что она чудо и что, по большому счету, в жизни он никогда ее не обманет.
Он отмечал в себе изменения, которые пока не очень беспокоили, но все же доставляли неудобства. Он стал суше в общении и строже к собственной речи, он контролировал свои остроты и шутки. Когда в раздолбанной журналистской компании заходила речь о вождях, политике и ГБ, он чувствовал в себе напряг и старался как можно быстрее перевести разговор на другую тему. Собственной вины за дела ГБ он пока не чувствовал, но какую-то свою к ней причастность, как ни странно, уже ощущал.
Лето между тем летело во времени и попутно изводило город жарой, душило пылью, поливало дождями и вдохновляло народ лозунгами перестройки, лету, планете и космосу вокруг было совершенно наплевать на Сашины терзания, но самого Сашу они не оставляли в покое. Черт с ними, в конце концов, решил Сташевский, он выполнит для ГБ то, что обещал. Но, спрашивается, по какому такому закону одни обыкновенные люди в кабинетах присвоили себе право распоряжаться временем и судьбами других обыкновенных людей? И что это за могучая организация, которой для достижения успеха необходима помощь таких рядовых неумех, как он?
Труднее всего, особенно в минуты опустошающей близости, ему приходилось со Светкой; однажды он схватил себя за язык лишь в самый последний момент. «Я вижу, ты что-то хочешь мне сказать, – прошептала она, опасно приблизив свои серые глаза к его глазам. – Говори». «Я тебя очень люблю», – нашелся он с ответом, годившимся на любые случаи жизни, и она, счастливая, им умиротворилась. Проще было с родителями. Матери, получившей интересную роль в театре, и отцу, завершавшему работу над новой картиной, страдавшему от пьянства осветителей и капризов очередного гениального режиссера, было не до взрослого сына; сыну привыкли доверять и не донимали расспросами. Удивляло Сашу другое. За прошедшие три недели Альберт не звонил, не объявлялся ни разу, и каждый новый день его необъявления все более добавлял Сташевскому сомнений. Дошло до того, что встреча в гостинице «Москва» стала казаться придуманной, нереальной, не случавшейся; однажды он прямо себя спросил: была ли она вообще? И можно было бы ответить, что не была, если бы ни сиреневые купюры с Ильичом, хрустевшие в кармане, и ни накрепко врубленный в память телефон Альберта. «Но где он сам? Отстранили, уволили, услали, а может, он, вообще, того и более не дышит?.. А что, в ГБ, наверное, всякое бывает». Саша собрался было позвонить Альберту сам, но вовремя и разумно себя остановил: «Зачем? Что я ему скажу? Что соскучился? Может, про меня вообще забыли?» – подумал он как-то в слабой надежде на то, что такое возможно, и вместо ответа, что называется, криво усмехнулся. Незримые глаза глядели на него отовсюду брали в кольцо и напоминали о договоренности, незримые глаза приказывали ждать.
Альберт позвонил сам в разгар рабочего дня и, как обычно, не вовремя – Саша был занят правкой очередной бездарной, но важной для Волкова статьи какого-то начальника.
– Не забыли? Скучаете? Рветесь в бой, Александр Григорьевич? – спросил Альберт. – Знаю, знаю, что рветесь. Завтра в Доме дружбы прием, посол Катара гуляет. Приглашение для вас оставлено у администратора. Очень советую пойти, там будет тот, по кому вы неровно дышите.
– Да, да, – неуклюже ответил Саша, – конечно, спасибо.
Положив трубку, он почувствовал, как от вспыхнувшего волнения загорелись щеки, и обвел комнату взглядом – не заметил ли кто? А еще вспомнил, что завтра должен был пойти со Светкой в Дом литераторов на вечер Ахматовой. Вот так, растерялся он, ГБ начинает вмешиваться в жизнь, а как он может комитету отказать? Никак! Придется для Светки что-то придумывать, отговариваться – короче, врать. «Ладно, разок схимичим, – решил он, – противно, но не смертельно». Тотчас, с легкостью необыкновенной, ему придумалась вполне уважительная причина, в которую невозможно было не поверить; перезвонив Светлане, он расстроенным голосом сообщил: «Свет, „Ахматовой“ не будет; мне позвонили и напомнили, что завтра в школе вечер встречи выпускников». Светлана обиделась, сказала, что пойдет в ЦДЛ одна, и он на это согласился, потому что был уверен: без него она никуда не пойдет.
С утра надел лучшую рубашку, галстук, уже опробованные ботинки и лучший и единственный свой костюм, который он не любил. Но не идти же на прием в джинсе и куртке? На любопытствующий мамин вопрос ответил вчерашней версией Светке, и мама, критически оценив его внешность, заменила галстук и поцеловала сына, свою гордость. Отбиваясь этой же версией от вопросов сослуживцев, он успешно просуществовал до вечера на работе, вышел из агентства, как положено, в шесть, чтобы не спеша, к семи добраться до Дома дружбы, что располагался в старинном дворце напротив метро «Арбатская». Метро презрел; от агентства до Калининского доехал по Садовой на «Б», по Калининскому двинул пешком. Проспект был заполнен людьми, он решил, что так легче остаться незамеченным, и шел среди веселых, гуляющих без дела и шумно горожан, мимо витрин больших магазинов, мамочек со скрипучими колясками и книжных киосков, шел, поглядывая вперед и до дрожи боясь встретить Светку, – откуда бы ей здесь, кажется, взяться, а вдруг, по непредсказуемой глупости жизни, возьмется и возникнет, вдруг?! Шагал, размышляя об Аббасе Макки, слегка по этому поводу мандражировал и думал о том, что вот она, блин, двойная жизнь агента, на хрен он в это дело влез!
Приглашение на прием получил сразу, едва назвал фамилию на входе, даже без документа. «Ведут меня, соколики, ведут, – подумал он, – отслеживают каждый шаг», – и ступил в зал.
Он уже знал, какое скучное для непосвященных это занятие – прием. Фланирование официантов с подносами халявной выпивки – единственная общая радость.
Толчея, шумок разговоров и шуток, блеск бриллиантов и мехов на послихах, улыбки господ и товарищей, знакомства, рукопожатия холеных рук, поцелуи, взаимные, по большей части фальшивые, комплименты, переход с бокалом в руке от одной компании гостей к другой и третьей – обычное людское роение, бессмысленное внешне, но исполненное глубокого, иногда решающего смысла.
Он заметил Макки, беседующего с французом, но предпочел сразу к нему не подходить. Исподволь разглядывал его с дистанции, смуглого, черноволосого, белозубого, элегантного перса, истинного индоевропейца, носителя древних генов, потомка великих царей Кира и Дария. «Лет на семь-восемь меня постарше, – отмечал Саша, – глаз и речь быстрые, что говорит о сообразительности и скорости мышления. Как вести себя с ним? Как естественным образом завязать общение? О чем говорить? Что выспрашивать? На что рассчитывает рабоче-крестьянский простоватый Альберт в поединке с мудростью веков? Он рассчитывает на меня, Сашу Сташевского, – подумал он, – на мои свежие мозги, знания и талант, но смогу ли я, потянули нагрузку, если учесть, что Макки еще и разведчик?» Задача показалась Сташевскому интересной и вполне себе творческой; как каждая творческая задача, она его увлекла, но то, что он сотворил далее, удивило даже его самого. Какая, из какого воздуха взявшаяся фантазия подсказала ему столь гениальную импровизацию и первый ход, он и сам не знал, но уже в следующий момент припал на правую ногу и, изрядно захромав на левую, шагнул к Макки.
– Приветствую вас, господин Макки! – на чистом фарси обратился он к дипломату.
– Салам, господин Сташевский! – профессионально обрадовался Макки. – Как вы себя чувствуете?
«Как вы себя чувствуете?» – чистая проформа вежливости у персов, автоматическая часть приветствия, не более, обращать на нее внимание не следует, знал Саша, следует, в свою очередь, аналогично собеседника переспросить.
– Неплохо, господин Макки. Как себя чувствуете вы?
Далее, по законам классического иранского политеса, следовало неторопливо поинтересоваться, как себя чувствуют жена, потом сын, дочь, родственники и т. д. Саша это знал, но делать этого не стал. Развернувшись в сторону проходящего официанта, снял с подноса бокал с красным вином, не забыв при развороте нарочито-естественно хромануть на «больную» ногу. «Спроси же меня, спроси, что с ногой! – заклинал про себя иранца Сташевский. – Как наблюдательный воспитанный человек ты просто обязан меня об этом спросить! Тем более что я действительно ее натер долбаными ботинками».
– Давно вас не видел, господин Сташевский, – сказал Макки.
– Проблема в том, что я вас тоже не видел довольно давно, – сказал Саша.
Оба засмеялись.
«Хитрый черт, – подумал Саша. – Обходительный, но хитрый. Не спрашивает».
– Что с ногой, господин Сташевский? – неожиданно спросил Макки. – Я помню, вы не хромали.
«Клюнул! – возликовал про себя Саша. – Подставил губу под крючок!»
– Большой теннис, – вслух вздохнул он. – Я жертва любимой игры.
– Вы играете в теннис?
«Не так уж он хитер, – подумал Сташевский. – Классно я вывел его на тему. Теперь он должен предложить мне сыграть».
– Я фанат, – сказал он. – Играю трижды в неделю, но зверское желание ударить ракеткой по мячу испытываю постоянно.
– Господин Сташевский, послушайте, я думаю, повезло и вам, и мне. Я тоже обожаю теннис, я страдаю от отсутствия партнера; в нашем посольстве теперь одни муллы, которые играют в другие игры. Вот я спрашиваю: почему бы нам – когда пройдет ваша нога – не сгонять пару сетов? Или вы боитесь шайтана КГБ?
– Конечно, боюсь. Поэтому и думаю: почему бы не сгонять?
Оба снова засмеялись.
«Кто придумал, что Восток – дело тонкое?», – подумал Саша.
«Хромает то на правую, то на левую ногу, – подумал Макки. – Так не бывает».