– За что ж это его одаривают? – подивился Герасим.
Но мужичок, принесший весть о Макарушке, истолковал всё предельно просто:
– Так… знамо дело: юроду как не подать?.. Опять же, слава о нём по рынкам: у кого калача или там гриба отведает – считай, заладилась торговля. Гурьбой за ним ходят: Макарушка, загляни… Макарушка, откушай… Базарный святой!
Герасим лишь покачал головой в ответ, словно не очень-то доверяя рассказам знакомого мужика. Вскоре, однако, он услышал, что Макарушку видели и на других рынках. И снова: синие волосы, блуждающая улыбка, киса на шее… Прибавляли ещё, что он по-прежнему бос и верхней одежды не признаёт.
Потом, ближе к лету, донеслось, что Макарушка пророчествует. Он, впрочем, пророчествовал и раньше, поедая грибы с калачами и предрешая тем самым исход торгового дня. Но тут пророчество обрело слово.
Герасим недоумевал. Но совершенно доподлинно было известно, что Макарушка предсказал скорую женитьбу молодого Нехотьянова. И когда торговец и в самом деле женился, Макарушка ещё приобрёл в общественном мнении. Являясь теперь на рынок, Макарушка тотчас оказывался в центре внимания. Из-за каждого прилавка были устремлены на него беспокойные глаза. Весь рынок, казалось, взывал к нему:
– Прореки!..
И Макарушка прорекал, подходя то к одному, то к другому купцу, похлопывая или, наоборот, поглаживая своего избранника.
– Ну что, брюхо… – говорил он одному.
– Эх ты, селёдочница!.. – вздыхал рядом с другим.
Торговцы замирали в пароксизме благоговения, после чего принимались потчевать Макарушку, пополняя как утробу его, так и кису. При этом что бы ни происходило в дальнейшем с «брюхом» или «селёдочницей», всё относилось на счёт макарушкиных предсказаний. Шла ли торговля бойчее или, напротив, переживался спад – всё истолковывалось как проречённое, как провиденное Макарушкой. И за всё Макарушке были благодарны.
Но славился он не только пророчествами. Как только случался где пожар, который пусть даже скоро удавалось погасить, являлся, осклабляясь блаженно, Макарушка и трясся в дикой своей, невиданной пляске рядом с языками пламени, словно бы наравне с огнём хотел пожрать, уничтожить, раскрошить нажитое, сложенное, выстроенное. И поползли по Москве слухи и разговоры о том, что Макарушка погорельцев в Царство Небесное отплясывает. И следом за благодарностью Макарушка внушил многим что-то вроде священного ужаса.
Бывало, Макарушка являлся до пожара. А бывало и так, что Макарушка задолго знал о пожаре и последующем затем разоре. О том и прорекал торговцам и мастеровым, шатаясь босым по улицам и площадям. Таким и увидел Макарушку Герасим, когда, Бог ведает по каким делам, явился на Конную площадь у Серпуховской заставы. Было это в конце июня, а в то время уже не морозная, но придорожная пыль висит в воздухе, выбеливая небо и застилая дымкой солнце.
Раз мелькнула в толпе чёрная рубаха, распахнутая на груди, и чёрные в синеву волосы, доходившие почти до плеч. В другой раз увидел Герасим глаза, не то невидящие вовсе, не то видящие насквозь. И странное волнение охватило Герасима. Он так испугался чего-то, что почти забыл, зачем явился в это зыбкое, нечеловеческое место, пропитанное пылью, миазмами и несмолкаемым шумом. Он остановился и, вытянув шею из ворота чуйки, принялся высматривать не то иссиня-чёрные волосы, не то глаза с остановившимся взглядом, не то чёрную рубаху с разодранным воротом. Как вдруг всё это явилось само, и Герасим разглядел перед собой Макарушку. Тот широко улыбался и, очевидно, нарочно явился поприветствовать старого друга.
– Господи Иисусе… – всплеснул руками Герасим.
Полгода не видел он Макарушку, как вдруг тот является и лыбится как ни в чём не бывало. Как будто всё это время Герасим не разыскивал его по всей Москве, не ходил самолично к Трындиным.
– Здорово, полосатенький! – проговорил Макарушка подсевшим голосом и дружески потрепал по плечу.
Герасим только ахнул, но тут же обрушился на Макарушку:
– Я вот тебе покажу полосатенького!.. Ты долго ли ерыжничать-то собрался? Ах ты, ерыжник ты, распроклятый!.. От отца с матерью ушёл, от меня ушёл – куда прикатишься, знаешь ли?..
Макарушка, по лицу которого нельзя было понять, слышал ли он, что говорит ему Герасим или нет, мог бы уйти прочь. Вместо этого он стоял перед Герасимом и с любовной почти улыбкой разглядывал вчерашнего своего благодетеля. Герасим между тем тоже успел рассмотреть Макарушку и отметил, что он подрос, возмужал и даже, как ни странно, похорошел. Очевидно, молодость и пока ещё не растраченное здоровье брали своё.
Тем временем вокруг шумевшего Герасима и улыбавшегося Макарушки, разглядывавших друг друга, стала собираться толпа. Макарушку все знали, а потому ничего удивительного, что шум, поднявшийся рядом с ним, привлёк столько внимания.
– Ты пошто ругаешься, дядя? – спросил у Герасима чей-то звонкий и молодой голос из толпы.
– Не тебя, чай, ругаю-то. Вот и ступай себе… – входил в раж Герасим. – Ишь вон, что с парнем сделали… Тьфу на вас с развратом вашим!..
– Разврат, дядя, на Грачёвке, – отозвался другой голос постарше первого и гораздо спокойнее. – А нам тут не до разврату. Да и он не девица, чтобы его портить…
– А это кому как! – послышалось в толпе. – Мне, к примеру, всегда дело найдётся…
– Как там чего, а убогого обижать не дадим, – донеслось до Герасима сквозь смешки. – Ты, дядя, сам-то кто таков будешь?.. Тебя тут никто не знает, вот и ступай подобру-поздорову…
– Эва! Хватили! – воскликнул Герасим, всё время пытавшийся разглядеть тех, кто к нему обращался, и оттого беспрестанно крутившийся. – Нашли убогого!.. Блажной Макарка с Рогожки, староверов сын у них за пророка! Эх вы-и… А ты чего ж молчишь? – набросился Герасим на Макарушку. – Порасскажи им, как ты от отца с матерью сбёг, да как от меня потом… Чего назад не воротишься, пророче чудный?..
– А зачем туда возвращаться?.. – подал голос Макарушка. – Зачем туда возвращаться, коли там через месяц ничего не будет?..
Так спокойно и серьёзно были сказаны эти слова, что Герасим снова испугался чего-то, как будто не Макарушкин голос он слышал только что, а сама судьба вдруг заговорила с ним.
И не только на Герасима так подействовал голос Макарушки. Толпа на мгновение тоже притихла, но тут же вновь заголосила, и среди поднявшегося шума Герасим разобрал слова:
– …Убогий всегда первый… Не возьмёт убогий товару – не бывать торговле…
Потом собравшийся люд зашевелился, потеряв интерес к Герасиму и поняв, что ни драки, ни даже приличного скандала произвести он не сумеет, и стал мешаться, поминутно толкая Герасима то в бок, то в спину. Исчез и Макарушка, как будто и не было его, как будто не стоял он перед Герасимом, не улыбался и не говорил «полосатенький».
Герасим был из тех людей, о которых сложно сказать что-либо определённое. Ничего яркого или буйного не заключалось в этом характере. Неглупый, да в меру добрый – вот, пожалуй, и всё, что можно было бы сообщить о нём. Но, однако, как это давно замечено, и такие люди страдают и чувствуют.
Чем был для него Макарушка, Герасим, пожалуй, и сам бы не сказал. Но успев привыкнуть к прибившемуся мальчишке, Герасим тосковал, когда Макарушка вдруг исчез. Теперь же на Конной площади среди людей, почитавших Макарушку убогим и готовых в драке доказывать, что он именно убогий, Герасим вдруг понял, что между ним, обыкновенным стариком, и этим мальчишкой с остановившимся взглядом всегда пролегала пропасть. Что со временем эта пропасть может только шириться и углубляться. Что Макарушка хоть и не убогий, конечно, но и отнюдь не обыкновенный. Что иудеи с самарянами не сообщаются. И что, наконец, самому Герасиму остаётся только вернуться к свечному ящику в одиночестве. Потому что судьба Макарушки – взлететь или пасть, а не суетиться между свечным ящиком и лачугой на Малой Андроньевской улице, аккурат напротив непросыхающей лужи.
Впрочем, Герасим не столько всё это понял, сколько почувствовал. И отягчённый новыми чувствами поплёлся домой.
Но история на этом не закончилась. И встреча с Макарушкой на Конной площади имела свои последствия для Герасима.
Спустя немного времени после встречи Герасима с Макарушкой, одним довольно жарким июльским вечером над Рогожской потянуло дымком. Поначалу запах никого не удивил. Но когда над Тележной улицей показался столб дыма, а следом послышались визг и крики «горим», Рогожская засуетилась. Дни стояли сухие, жаркие, и уже в следующее мгновение над Тележной поднялось пламя и медленно двинулось по улице, дёргаясь при этом, точно приплясывая.
Странный город – Москва. Домна Карповна, например, утверждает, что Москва – это не совсем город. Скорее, росстань, перекрёсток. Только Москва то и дело горит, не выходит из бани и не выпускает из рук чайной чашки. Только Москва похожа на огромную деревню с садами и огородами, бесконечно чередующимися ярмарками и рынками. Только Москва, наконец, похожа на проходной двор, продуваемый всеми ветрами; двор с шальными тройками и голубятнями.
Вода – чужая в пустыне. И огонь – чужой на море. Но в Москве всё иначе. Здесь, то и дело встречаясь друг с другом, стихии чувствуют себя как дома.
Поднявшись над Тележной, пламя двинулось вдоль по улице. Огонь шёл приплясывая, поигрывая не то на какой-то неведомой дуде, не то на трещотке, отчего в воздухе гудело и потрескивало. И было видно, что ему весело эдак идти и что скоро он отсюда не уйдёт.
И точно. Несмотря на поднявшиеся крики и беготню, несмотря на бесполезно метавшихся туда-сюда пожарных, огонь уже не шёл, а, точно пьяный, нёсся по улице с воем. Вскоре пылала не только Тележная, но и Воронья, Рогожская и прочие близлежащие улицы.
Уцелевшие погорельцы вопили, и вопли их тонули в рёве перепуганных животных, выведенных с загоревшихся дворов. Падавшие брёвна трещали оглушительно. Все местные колодцы оказались охваченными огнём, а Яуза была так далека, что легче было бы заплевать пожар, чем тушить её водами. В лавках загорелось масло, и по мостовым потекли огненные реки. Раскалившийся воздух, казалось, готов был расколоться на куски. Чёрная органза из пепла и дыма затянула небо.
Несколько дней бесновался огонь, пока наконец не истощился, не отгулял своего.
Герасим вместе с пожарными и примчавшимися на помощь крестьянами из ближайшей к Рогожской слободе Новой деревни метался то по Тележной, то по Вороньей улицам. Если уж невозможно было затушить разыгравшийся огонь, то хотя бы спасти остатки скарба погорельцев и вывести их в безопасное место, подальше от пляшущего пламени. Когда пошёл уже второй день огненному разгулу, Герасим столкнулся на Тележной улице с Бауловым. Тот тащил огромные узлы, а рядом с ним трусила чумазая старушонка, очевидно, хозяйка узлов.
– Добрая душа, – бормотала старуха, как будто разговаривая сама с собой. – Бог тебя отблагодарит…
– Не твоего ли там подкидыша мужики казни хотят предать лютой? – прогудел Баулов, поприветствовав Герасима.
– Какого ещё подкидыша? – насторожился Герасим, как-то сразу почуяв, о ком идёт речь.
– Босоногого, – пояснил Баулов.
И, заметив испуг на лице Герасима, добавил:
– Беги… Не ровён час – растерзают…
Герасим, не дослушав, что говорил ему Баулов, не уточнив, куда именно следует бежать, побежал наугад. Вскоре, однако, он остановился, заметив возле одной телеги, нагруженной тюками, венчал которые перевёрнутый медный таз, человек двадцать погорельцев, оборванных, чумазых мужиков со свирепыми лицами. Все они пытались одновременно говорить, размахивали руками и, казалось, не могли до чего-то договориться. Почти все были знакомы Герасиму. Вдруг один из них, по фамилии Свешников, с обгоревшей рыжей бородой, заметил Герасима и злобно крикнул ему:
– Пожаловал?.. Ну иди, иди… Полюбуйся…
– Оставь его, – сказал кто-то. – Не его вина…
– Моя, может? – огрызнулся Свешников.
– И не твоя…
Герасим подошёл к телеге. Погорельцы замолчали, расступились, и Герасим увидел, что на земле перед ними лежит человек в разодранной в клочья чёрной рубахе, с распухшим, окровавленным лицом. Герасим не хотел верить своим глазам. Наклонившись зачем-то к лежавшему человеку, он вынужден был признать, что перед ним Макарушка.
– Его работа, – ехидно, как бы приглашая Герасима полюбоваться на дело рук своих, сказал Свешников. – Поджёг, и ну плясать. Отпляшу, говорит, вас в Царствие Небесное. А я, может, не просил меня отплясывать…
– Да тихо ты! – перебил Свешникова старик Банкетов, человек степенный, хорошо известный всей Рогожской, ещё пару дней назад хозяин одного из лучших тележных дворов. – Это верно: видели, как он поджигал. Несколько человек видели… Сразу не поймали, а когда загорелось – не до него было. Сегодня опять явился и пляшет…
– А я, может, не просил меня отплясывать, не заказывал… – опять вмешался Свешников, но на него все зацыкали, и он замолчал.
– …Ну и схватили его ребята. Ты что же это, гад, говорят, делаешь?.. А народ, как прослышал, что он поджёг-то, ну и, понятное дело… Сжечь даже его хотели…
– А Трындин-то что же? – пробормотал Герасим, не знавший, чему более ужасаться: рассказам или виду раздавленного лица Макарушки.
– От Трындина пепел один, – сказал кто-то.
– Пепел… – бессмысленно повторил Герасим.
– Говорят, как зашлось у них, – пояснил Банкетов, – дедушка книгу, что ли, какую забыл… Деньги у него, может, в ней были – в книге-то?.. Ну и пошло… Дедушка за книгой, Матрёна Агафаггеловна за дедушкой, Пафнутий Осипович за обоими… А тут и брёвна посыпались…
На этом месте Герасим вдруг вспомнил слова, сказанные Макарушкой на Конной площади.
– …Так что, – продолжал Банкетов, – выходит он не просто как поджигатель, а самый что ни на есть отцеубивец…
Тут каждый из стоявших рядом поспешил сказать своё слово о Макарушке, но Герасим уже никого не слушал. Понимание природы Макарушкиных пророчеств поразило его.
– Ты зачем же это? – прошептал он, касаясь плеча Макарушки. – Зачем?..
К удивлению Герасима, Макарушка приоткрыл глаза. Вернее, чуть приоткрылся только правый глаз. Левый заплыл совершенно.
– Скучно, дяденька, – невнятно, чуть слышно проговорил он, с трудом приоткрывая разбитые губы. – Сила… сила во мне… в землю ушла… А хотел всю Москву… отплясать… в Царствие Небесное…
Макарушка замолчал и закрыл глаз. Более он уже не говорил. А на другой день Макарушка умер.
Никто не противился тому, чтобы Герасим забрал тело Макарушки, которого отпели в Сергиевской церкви и похоронили здесь же – в Рогожской слободе.
Прослышав, что почил Макарушка, Москва собралась проститься с ним. И похороны Макарушки оказались едва ли не столь же многолюдными, как и похороны Семёна Лукича. Явились и его истязатели. Плакали вместе со всеми, надёргали ниточек из савана, взяли песочка с могилки. А рыжий Свешников, объявив, что зубы болят, наклонился в церкви ко гробу и впился в него больными своими зубами. Макарушку поминали как целителя и человека Божия. Говорили ещё, что Макарушке можно молиться от пожаров, а также о Царствии Небесном. Потому-де и там ничего не стоит Макарушке отплясать человека. После похорон стали ходить молитвенники на могилку, где чудеса исцеления следовали одно за другим.
А Герасим пропал. Долго не было о нём слышно, пока наконец какой-то пришедший из Киева богомолец не рассказал, что повстречал Герасима, облачённого по-монашески, на берегах Днепра. Вид его был суров. И, по слухам, носил он на себе не то власяницу, не то вериги.
Откуда взялась на Москве Ольга Митриевна, решительно никто не знал, даже, наверное, и Домна Карповна. Дни свои Ольга Митриевна окончила в доме скорби, совершенно ослабев умом и потеряв всякую способность понимать что бы то ни было. Это обстоятельство, впрочем, ни в малейшей степени не сказалось на любви к ней московской публики. Даже и напротив – интерес к Ольге Митриевне возрос, публика пошла к ней валом, неся с собой деньги, сласти и прочие благопотребные предметы, а унося всякий сор, лишь бы только он имел касательство к Ольге Митриевне. Даже от срачицы Ольги Митриевны старались то отрезать кусочек, а то и просто выдернуть нитку, чтобы, повязав её вокруг запястья, обрести помощника в делах земных и покрепче привязать себя к угоднице Божией и молитвенной заступнице. Хотя, сказать откровенно, никто никогда не видел Ольгу Митриевну молящейся. Что, конечно же, объясняли нашим суетным неведением.
Причина могущей показаться странной любви к Ольге Митриевне таилась в том, что московская публика почитала Ольгу Митриевну юродивой, а к юродивым в Москве традиционно испытывают большую приязнь. В лучшие времена Ольга Митриевна и в самом деле юродствовала, прорекала и вообще чудила напропалую. Но после одного престранного случая вдруг обмякла и заблажила взаправду. И вот тут-то даже те, кто сомневался в святости Ольги Митриевны, пока она чудила и прорекала, сомнения окончательно отбросил и явился в дом скорби поклониться угоднице, а заодно услышать вещее слово.
Да, юродивых в Москве любили всегда, со времён, наверное, блаженного Василия. А может быть, даже ещё раньше. Того самого блаженного Василия, что ночевал бывало в башне у Варварских ворот и ходил, какова бы ни была погода, нагим, отчего и прозывался нагоходцем. А кто не знает Ивана Яковлевича, долгие годы проведшего в Преображенском сумасшедшем доме, но, в отличие от Ольги Митриевны, сохранявшего при этом рассудок? Иван Яковлевич, юродствуя, пребывал в нечистоте, а все приносимые ему кушанья смешивал руками воедино, руками же потреблял, из рук же угощал некоторых своих посетителей, приходивших в восторг ото всего, что проделывал их кумир. Постов же Иван Яковлевич совсем не блюл, упирая, очевидно, на то, что ни к чему поститься сынам чертога брачного, когда с ними жених.
Хвала Создателю, Ольга Митриевна не ходила нагой и даже не смешивала руками кушанья. Слава её и без того ширилась и разошлась по Москве в какие-нибудь несколько месяцев. Когда же Ольга Митриевна угодила в «жёлтый дом», о чём многие тогда почему-то сказали «сподобилась», стали вспоминать и доискиваться, кто же первым встретил и распознал Ольгу Митриевну. И выяснилось, что, как ни крути, но первым-то был Васька Нехотьянов, который как-то под вечер на Зацепе наткнулся на никому тогда не известную Ольгу Митриевну, продвигавшуюся к Москве со стороны Серпуховской заставы. На Зацепе, как он потом рассказывал, уже в сумерках подошла к нему какая-то нищенка с клюкой. Странность была в том, что вокруг них никого на ту пору не оказалось. Васька полез в карман и, выудив трынку, хотел уже оделить несчастную, но вдруг понял, что перед ним не простая нищенка. Вместо поклонов и завываний, она уставилась на Ваську и быстро-быстро забормотала какие-то бессвязные слова, вроде:
– …оковы, запоры, подковы, заборы…
Васька не на шутку испугался странной нищенки и со словами «очумела ты, карга?», оттолкнул её от себя. И хоть потом Нехотьянов утверждал, что толкнул Ольгу Митриевну совсем легонько, однако она кувыркнулась в ближайшую лужу, а непересыхающими лужами, как известно, Москва необыкновенно богата, и оттуда снова забормотала:
– …оковы, запоры, подковы, заборы…
За ту минуту, что Васька раздумывал, вытаскивать ли ему нищенку из лужи, успевшей всосать несчастную в свои топи, грязь чавкнула, и Ольга Митриевна, изрядно извозившись и, конечно, умалившись, вылезла сама и двинулась дальше. Нехотьянов недолго недоумевал. Недоумение его разрешилось спустя, наверное, час, когда он подрался в каком-то кабаке близ Конной площади и был препровождён в часть. Вот тут-то и дали себя знать оковы, запоры и заборы. Только подковы остались неразъяснёнными. Но потом, уже спустя время, когда Нехотьянов припомнил первую встречу с Ольгой Митриевной, припомнил и загадку с подковами, кто-то сказал ему:
– А Конная-то площадь?!..
И всё встало на свои места. Ну а к тому же, раз из части по задержании вышел он вскоре, то вот оно и везение. Что, собственно, и означали подковы.
Но это было потом, а поначалу Нехотьянов вскоре забыл о странной нищенке. Вспомнил же, когда слава Ольги Митриевны, как полуденное солнце, стояла в зените и светила без разбора всем – и добрым, и злым.
Впрочем, Нехотьянов Васька был далеко не одинок, и первое время явившаяся в Москву Ольга Митриевна прозябала по Замоскворечью, не замеченная ни честным купечеством, ни мастеровым людом, ни уж тем более публикой знатной. Вступив в московскую «золотую роту», Ольга Митриевна затерялась в ней и на первых порах ничем не обращала на себя внимания. А Москва, как известно, ласкает лишь тех, кто имеет своё особенное и умеет о том громко заявить. Но поскольку святость и прозорливость просто так в кармане не утаишь, то и Ольга Митриевна в скором времени обратила на себя московское внимание. Случилось же это на Болотной площади, где, в частности, обреталась Ольга Митриевна близ лавок и возов с ягодами и фруктами.
Внешне Ольга Митриевна была неприметной – ростом невеличка, с лица блёкла, правда, телом – дебела и крупитчата.
Волосы имела длинные и бесцветные, в беспорядке рассыпанные по плечам. Летами казалась шагнувшей на пятый десяток. Одевалась Ольга Митриевна в тёмную полинялую срачицу, поверх которой носила такой же тёмный и полинялый зипун, препоясанный на полной талии мочалом. На голове Ольги Митриевны сидела лиловая скуфья, а в руках – толстая палка, которую сама Ольга Митриевна величала «палицей иерусалимстей».
Первое время московского жития своего Ольга Митриевна только прохаживалась взад-вперёд по Балчугу, наведывалась и на Болотную площадь. Видели Ольгу Митриевну и на Старой площади, и в рядах на Красной. А кто-то посмел даже утверждать, что раз приметил лиловую скуфейку в «Бубновской дыре», что в Гостиных рядах. Только уж это точно «колокол льют», верить нельзя, потому что в кабаке этом такой смрад и дым, что и в двух шагах ничего не видно, а рассмотреть где-то там лиловую скуфью нельзя и подавно. Достоверно же известно, что как-то летом в самой гуще торга на Болотной площади начался переполох. Какая-то нищенка, не то поскользнувшись, не то так, повалилась в одну из луж и, перекатываясь с боку на бок, довольно игриво завизжала. На такое зрелище сбежалась толпа, охочая до разных чудес и чудачеств. И не убоявшись брызг, разлетавшихся из-под крутых боков Ольги Митриевны – а это была она, – любопытные окружили лужу и вперили глаза в выходившую из себя чудачку. Хотели было помочь ей подняться, но она не давалась и только громче взвизгивала. Послышались, конечно, смешки и разные шуточки. Кто-то спросил:
– Чего это она?..
И в ответ услышал с другого берега лужи:
– Известно, чего – блажит.
Как вдруг визги стали перемежаться членораздельными выкриками, и собравшиеся, как-то сразу испуганно притихнув, разобрали слова:
– Тело зудит… душа ноет… земля каяться зовёт – гудит и стонет…
И ещё:
– Ни ох, ни ах – всё одно во прах…
Никто, похоже, не ожидал, что дело примет такой оборот. И несмотря на то, что весь остальной рынок продолжал гудеть, вокруг лужи сохранялась тишина.
– Истинно говорит, – тихо вздохнул кто-то в толпе. И сразу несколько рук поднялись для крестного знамения.
– …Всё одно во прах… – умильно повторил женский голос.
– Да чего уж, – послышалось в ответ, – прах еси и в прах возвратишься.
Опять несколько человек перекрестились. В то же время Ольга Митриевна, грязная, мокрая, поднялась на ноги, вскинула свою палку и со словами «прочь, бойтесь палицы иерусалимстей» проследовала в сторону Москворецкого моста, оставляя по себе мокрый тянущийся след. Толпа действительно расступилась в молчании, пропуская новоявленную блаженную, с которой грязь текла струйками, и вскоре разошлась, обсуждая диковинное явление.
И всё же впечатление, произведённое Ольгой Митриевной на завсегдатаев Болотной площади, оказалось неоднозначным. Кто-то признал Ольгу Митриевну сразу и уже умилился. Но были и такие – в основном, конечно, это мальчишки и приказчики, – кто не разглядел в ней ничего, кроме забавы, щедро обычно доставляемой разного рода нищими за копеечку. Всем известно, что нет никого злее московских приказчиков и мальчишек. И если вид и само появление Ольги Митриевны смутили их ненадолго, то вскоре этот народец уже забавлялся и передразнивал блаженную. Поистине, скорее чужая беда вочеловечится, нежели достучишься до приказчичьего сердца.
И всё равно на другой уже день на Болотной и Балчуге говорили об Ольге Митриевне как о пророчице. Потому что в ночь после грязеваляния Ольги Митриевны на Болотной площади почил Хрисанф Яковлевич Буйлов, владелец и сиделец одной из тамошних лавок, бывший к тому же свидетелем явления Ольги Митриевны, разыгравшегося прямо напротив его лавки. По слухам, это именно он, тронутый пророческой силой, изрёк тогда:
– Истинно говорит, – якобы отнеся гул и вой земельный на свой личный счёт.
– Почувствовал, – шёпотом объясняли происшедшее с Хрисанфом Яковлевичем, – почувствовал родимый, что его черёд пред Богом стоять…
Так что когда, спустя несколько дней, лиловая скуфейка опять мелькнула на Болотной среди фруктовых возов и лавок, её появление было замечено куда как большим числом торговцев. При этом кто-то даже отметил, что ни одежда Ольги Митриевны, ни вообще весь облик её ничем не выдавали недавнего барахтанья в луже. И даже лиловая скуфья сохраняла цвет и следов грязи на себе не носила. Эту загадку поспешили, конечно же, отнести к разряду чудесного.
Но если в прошлый раз миг погружения Ольги Митриевны в грязевые топи был оставлен публикой без внимания, ввиду совершеннейшей неожиданности происшедшего, то теперь за Ольгой Митриевной следили десятки глаз с самого её появления на площади. Все видели, как прошлась она между возами, как ощупала палицей иерусалимстей два или три топких места. Как, наконец, вернувшись к тому, где водицы было поболее, она решительно двинулась на середину водоёма. И едва только жижа достигла ей колена, она неловко плюхнулась на спину и, обдав тех, кто случился рядом, чёрными брызгами, похожими на разлетающихся мух, взвизгнула и принялась барахтаться. Так что можно было подумать, что она тонет в этом чёрном и зловонном водоёме. Но сбежавшийся и окруживший Ольгу Митриевну люд был уже прекрасно осведомлён, что никто не тонет и даже, скорее, наоборот. Смешков тоже было значительно меньше. Хихикнул кто-то непосвящённый, да ещё какой-нибудь глупый мальчишка, но получили тычок, другой и примолкли. Даже злые приказчики только кривились, но откровенно гоготать уже не смели, потому что народ вокруг был настроен решительно и благоговейно.
– Как убивается, матушка! – раздался женский голос. И опять поднялись руки для крестного знамения.
А тут ещё Ольге Митриевне вздумалось плескаться, что отчего-то подогрело благоговейный настрой.
– Грязь-матушка… грязь спасительная… Грехи прикроет, добела отмоет… – твердила Ольга Митриевна, резвясь и кувыркаясь посреди лужи и бия ручками по тёмному её содержимому. Брызги, разлетаясь, оседали на столпившемся народе, но никто не думал не то что расходиться, но даже и отираться.
– …Лучше в грязи купаться, чем в грехах как свинья валяться… – продолжала Ольга Митриевна свою спасительную проповедь. – …Грязью умойся, греха убойся…
И, судя по лицам, большинство собравшихся были совершенно согласны с Ольгой Митриевной и даже благодарны, что вот, пришла юродивая и разбудила дремавшие души.
Когда же Ольга Митриевна поднялась с помощью «палицы иерусалимстей», народ почтительно расступился. А Ольга Митриевна, выходя из вод точно дядька Черномор, снова направилась к Москворецкому мосту, и снова стекали с её подола струйки грязи. На ходу кто-то поймал и поцеловал её ручку, к чему Ольга Митриевна отнеслась не то чтобы снисходительно, а даже как-то и с одобрением. Да и вообще весь вид её излучал какую-то внутреннюю уверенность, что почести и награды заждались, но не далёк тот час, когда эти приятные и заслуженные блага сами лягут к её ногам. На то и была Ольга Митриевна прозорливицей, чтобы знать наперёд. Ведь даже второе её купание – а именно так и стали говорить потом: «купания Ольги Митриевны» – так вот, даже второе её купание оказалось пророческим. В ту же ночь умерла старуха Заборова – прабабка одного из купцов с Балчуга, присутствовавшего при втором купании и решившего потом, что слова о покаянии относились именно к почившей; и что не зря он оказался на Болотной по какому-то пустяшному делу именно в тот день, когда во второй раз там появилась и Ольга Митриевна. То есть Заборов почему-то был уверен, что Ольга Митриевна приходила на Болотную именно ради него и его прабабки. Хотя бы эта прабабка уже несколько лет не покидала пределы собственного дома, проводя дни за колотьём и поеданием орехов, мало что соображая и никого не узнавая. Но уверенности Заборова способствовала и жена его, дама благочестивая, набожная и сверх всякой меры склонная видеть повсюду знамения и чудеса. Лишь только она услышала об Ольге Митриевне, то и немедленно всё поняла и увязала в один узел. Казалось, ей можно рассказать о несвязанных между собой событиях, происшедших в разных концах земли, как она тотчас обнаружит и растолкует существующую между ними связь. Поэтому в доме Заборовых царила атмосфера, во-первых, какого-то волнующего удивления по поводу единства и неразрывности мироздания, а во-вторых, постоянного ожидания чуда, что вечно вызывало смешки младшей дочери и насмешки жившего в доме учителя.
После того, как старуху Заборову похоронили, по Болотной и Балчугу пошёл слух, что правнук покойной купец Нифонт Диомидович Заборов «ту самую юродивую разыскал и у себя поселил». Вот тут-то впервые и возвестила молва, что зовут юродивую Ольгой Митриевной, что она блажит и прорекает. А когда стало известно, что торговка Божанова, которую Ольга Митриевна, плескавшись, окатила настоящим грязевым потоком, вдруг после этого самого окатывания исцелилась от никому неведомой каменной болезни, за Ольгой Митриевной установилась прочная слава целительницы.
Нифонт Диомидович действительно отыскал Ольгу Митриевну. Благо, это оказалось нетрудно. На Болотной зорко отслеживали лиловую скуфью заборовские приказчики и мальчишки, а сам направился на Балчуг, где, кстати, и повстречал в тот же день Ольгу Митриевну – в лиловой скуфейке и с палицей иерусалимстей. Завидев её, Нифонт Диомидович разволновался, чувства благодарности и благоговения охватили его. Само собой, благодарить ему Ольгу Митриевну было не за что. Но благодарить хотелось.
Ольга Митриевна говорила мало, и то исключительно в рифму, чем, кстати, разжигала в Нифонте Диомидовиче благоговение почти нестерпимое. Правда, ему закралась было мысль о том, что молчание Ольги Митриевны связано с необходимостью говорить складно. Но Заборов эту мысль от себя отогнал как крамольную. Всё же обращаться к Ольге Митриевне пришлось ему трижды. Сначала она молчала и, казалось, вообще не слушала Нифонта Диомидовича. Но когда он в третий раз взмолился: