Как обычно в канун Рождества, ангелы уже начистили звёзды до блеска. А в тот год звёзды горели так ярко, что смотреть на них не было никакой возможности. Стоило только поднять голову кверху, как глаза тотчас начинали слезиться. Звёзды так плотно, так густо расположились на небе, что даже луна терялась среди них и казалась каким-нибудь звёздным сгустком. И, наверное, только один человек на всей Москве мог смотреть, не мигая, на небо даже в такую необыкновенно яркую ночь.
Фома Фокич слыл человеком странным. Кое-кто даже называл его колдуном, потому что никто не знал, чем живёт Фома Фокич. А кроме того, жил он уединённо и не где-нибудь, а в Лефортово. Говорил он мало, болтовне с соседом предпочитал беседы с живностью, обильно населявшей его двор. Разномастных кошек было такое множество, что когда иные из них уходили и возвращались вновь, никак нельзя было разобрать, те же самые это кошки или вовсе другие. Два чёрных пса, огромных и лохматых как лешие, сторожили двор. И стоило остановиться кому-то на улице рядом с воротами, как псы поднимали такой страшный лай, что замешкавшемуся прохожему хотелось только одного: поскорее убраться восвояси и никогда уже более не оказываться рядом со страшными воротами дома Фомы Фокича Расторгуева.
А уж птиц рядом с домом было и вовсе несметное количество. Зимой к воронам, воробьям и галкам присоединялись снегири, синицы и свиристели. Снегири скромничали и, нахохлившись, жались друг к дружке на голых, растопыренных от мороза ветках. Синицы, хоть и не такие наглые, как воробьи, но всё же оказывались побойчее и, присаживаясь на наличник, заглядывали в окно, как бы напоминая, что пора подсыпать зёрен и вывесить новый кусочек сала, потому что прежний вороны уже третьего дня утащили в неизвестном направлении.
Весной появлялись грачи и скворцы, залетал зяблик, а то и жаворонок, переливчатая песня которого порой доносилась до слуха. Рассыпались по веткам дрозды, и откуда-то из зарослей черёмухи и бузины, сплетшихся в непролазную чащу в самом дальнем углу двора, вылетала соловьиная песня – да, да, та самая, с посвистом и прищёлкиванием.
Говорили даже, что видели, как прилетала на двор к Фоме Фокичу сорока, и слышали, якобы, её глупую трескотню. Но это уже совершенно невозможное измышление, ведь всем известно, что сорока не живёт на Москве после того, как украла у постника просвиру.
Что уж говорить о неугомонных курах, кудахтавших без умолку и разбредавшихся по двору, как блохи по старой, немытой рубахе…
Но в ту Рождественскую ночь тишина по всей земле стояла страшная – мороз всем завязал рты, так что даже собачьего брёха не было слышно окрест. Носа не хотелось высовывать на улицу, и все твари попрятались по своим углам, какой у кого был. Только Фома Фокич стоял на крыльце своего дома, выходившем не на улицу, а во двор. Выставив вперёд свою короткую широкую бороду, похожую на щётку из швейной мастерской в Зарядье, он смотрел на звёзды, блиставшие ярче обыкновенного. Одет он был в белый тулуп с огромным чёрным воротником, скроенным, должно быть, из целого ягнёнка, так что казалось, что в этот воротник без труда можно завернуть младенца.
Небо искрилось, и снег кругом искрился. Искрились в воздухе редкие снежинки, застывшие между небом и землёй и похожие на маленькие звёздочки. Искрились и те снежинки, что опустились на воротник или застряли в бороде Фомы Фокича.
Долго смотрел Фома Фокич ввысь, точно читая небо как раскрытую книгу. И долго ещё в ту ночь горел огонёк в его окошке. Предательский огонёк, готовый рассказать каждому, кому вздумалось бы пройти мимо расторгуевского дома, что хозяин не спит, а занят каким-то важным и неотложным делом.
Младший брат Фомы Фокича, Фока Фокич, купечествовал. А жил он у церкви Рождества Богородицы, что на Кулишках. Человек это был весёлый и разговорчивый, но легкомысленный и податливый сверх всякой меры. Так что сманить его на любое почти дело не составляло никакого труда. Стоило только расписать красноречиво новое предприятие, как Фока Фокич уже загорался и готов был следовать чуть не за первым встречным. Разбираться и вникать в разные мелочи было не в его натуре. Но Бог, должно быть, хранил его, и он не успел в молодые годы наделать много глупостей. Тем более и отец, приметив в младшем сыне известную черту, не давал ей развития, держа Фоку под неусыпным надзором и находя занятия тут же.
Долго Фока Фокич оставался холостым, так что родители уж забеспокоились и принялись искать ему невесту. Сорока лет Фоку Фокича женили, но скоро он овдовел. К тому времени один за другим ушли и родители.
Жена оставила Фоке Фокичу сына, которого, правда, по настоянию второй жены, пришлось отправить в Вологду к родственникам покойной. Второй брак оказался бездетным, к тому же суждено было Фоке Фокичу и второй раз овдоветь. Он стал подумывать, чтобы вызвать к себе повзрослевшего сына, но тут пришла сваха Анфиса Мокиевна со Вшивой горки и, земно поклонившись, сказала зычным голосом:
– Здравствуй. Здравствуй, батюшка. Не всё тебе куковать, горе мыкать. Ты человек небедный, молодой ещё. Да ведь не век же таким останешься…
И шестидесятилетний Фока Фокич женился в третий раз на девице двадцати лет отроду. Девица, именем Марфа, была из бойких красавиц и за Фоку Фокича пошла с удовольствием, предвидя, что из молодых в хороший дом едва ли кто возьмёт бесприданницу – уж так свет устроен. А возьмут в бедный, чтобы извести работой и попрёками. Теперь же ей решительно всё нравилось. И, войдя хозяйкой под кров Фоки Фокича, она тут же освоилась, бегала по двору и дому, отдавала распоряжения, а в комнатах скоро завела новые, небывалые прежде порядки. Не было такого в расторгуевском доме, чтобы жена с мужем по разным углам ночь ночевали. А Марфа, сославшись на шумный сон Фоки Фокича, повелела очистить от хлама дальнюю комнату, что выходила окнами на цветник, и устроила там собственную, отдельную от мужа опочивальню. В комнату свою Марфа никого не допускала, кроме разве каких-то подруг, изредка навещавших её. Да ещё девицы Феодоры, неуклюжей и рослой, появившейся в доме недавно и неизвестно откуда. Девица Феодора вела себя тихо и была почти незаметна, несмотря на свои внушительные формы. В дом она являлась, чтобы помогать хозяйке, а время от времени оставалась на ночь в её комнате.
Фока Фокич только покрякивал, глядя, как вьётся Марфа над его опустелым было гнездом, как ворошит старый сор и тащит новые веточки и пушинки, обустраивая всё по-новому.
А уж как бывало любовался Фока Фокич молодой женой вечерами, когда девица Феодора вносила в столовую самовар и ставила его на край стола. Следом в столовую входила Марфа и присаживалась к самовару, возвышаясь над подносом с чашками, над пирогами и прочей снедью, как наседка над только что вылупившимися птенцами.
Очень был доволен Фока Фокич новой своей женитьбой, и щедро отблагодарил он Анфису Мокиевну, отослав на Вшивую горку фунт чаю и красного ситцу с набивными цветами. Наверное, отсылал он и деньги. Но об этом нам ничего не известно.
Филипповки уж подходили к концу, когда Фома Фокич вдруг получил из Вологды письмо:
«Добрый дядюшка!
Не имея возможности лично поздравить Вас с Рождеством Христовым и Новым Годом, радуюсь возможности в письме пожелать Вам всяческого благополучия. Праздник не стал бы праздником для меня, если бы не смог я засвидетельствовать моё к Вам почтение и безграничную благодарность. Ибо и до сего дня памятно мне, как приезжали Вы попроведать меня в Вологду, как баловали сироту московским гостинцем.
Спешу, дядюшка, сообщить Вам добрую весть. Не так давно получил я письмо от батюшки, в котором призывает меня к себе батюшка. Так что к Пасхе, должно, прибуду в Москву и уж тогда, наконец, смогу обнять Вас, добренький дядюшка. А пишет мне батюшка, что новая матушка хочет меня видеть и хочет, чтобы жил я с ними, то есть в батюшкином доме. Чтобы стал батюшке помощником, потому он стар уже.
А я уже по девятнадцатому году, а в батюшкином доме десять лет не бывал. Спасибо новой матушке – счастье такое.
Молю Бога о сохранении благоденствия батюшки и новой матушки, а наипаче о Вашем, дядюшка, спокойствии и благоденствии. Ваше расположение ко мне, милый дядюшка, превыше и дороже для меня всего на свете. И не могу пожаловаться на худое обращение, а всё же ласку за всю жизнь от Вас только и видел. И в дальнейшем, смею надеяться, не утрачу Ваше благорасположение.
Берегите себя и своё здоровье ради любящих Вас.
Жду, когда смогу обнять Вас, дядюшка, и прижать к самому сердцу.
Почитающий Вас и покорный племянник Ваш Данила».
В самом деле, Данила, высланный родным отцом из Москвы, был, пожалуй, единственным существом, кого Фома Фокич искренне жалел и к кому питал подлинную привязанность. Мальчишка был болезненный, робкий и, казалось, появился на свет для того только, чтобы мешать всем и всех раздражать. Как ни старался Фома Фокич оставить у себя Данилу, но уж очень хотелось первой же мачехе отослать подальше пасынка, и Даниле суждено было уехать в Вологду. Однако письмо племянника, возвращавшегося спустя столько лет домой, не вызвало в Фоме Фокиче радости. Напротив, прочитав письмо дважды, он помрачнел и впал в напряжённые раздумья. А уже через два дня, в ночь, описанную нами в начале повести, Фома Фокич составил ответ племяннику. О чём он писал, достоверно неизвестно, поскольку само письмо не сохранилось. Вероятнее всего, письмо было порвано Данилой, потому что в шкатулке его много позже нашли два клочка бумаги с неровными краями. На одном клочке мелким, почти без наклона почерком было написано: «…только о том никому не сказывай, даже и отцу. А в том, так оно или нет, не сомневайся, а исполни всё по-моему, в том греха нет и труда тебе тоже. А я жизнь знаю и человека знаю и много чего…» На другом же сохранились только две строчки в несколько слов: «Любящий тебя дядя. 25 декабря 18…» Почерк, бумага словно кричали о том, что клочки принадлежат одному письму. Дата отметала всякие сомнения, что это именно то письмо, имеющее отношение к тому делу.
Достоверно известно, что Данила пообещал дядюшке во всём его слушаться и всё исполнять в точности. А кроме того, посетовал в письме на виденный им дурной сон. Будто бы змея заползла на дуб, под сенью которого отдыхал сам Данила, и что будто бы капли змеиного яда падали на грудь Данилы и прожигали её. Отчего сердце сжалось, и спёрло дыхание.
Уже потом, когда всё раскрылось, многие только находили в этой истории подтверждение слухам, ходившим о Фоме Фокиче. Но были люди, утверждавшие, что не колдовская сила двигала Фомой Фокичом в его суждениях и делах, а жизненная опытность и знание человеческой природы, до скуки, до оскомины однообразной и неизменной.
Когда на Святой неделе Данила появился в доме Фоки Фокича на Кулишках, радость встречи отца с сыном оказалась омрачена. Фока Фокич вдруг с ужасом и удивлением обнаружил, что сын его нем и что на этом основании добиться от него хоть слова решительно невозможно. О чём бы ни заговаривал Фока Фокич с сыном, тот только молчал да кланялся как деревянный троицкий медведь.
Пять лет назад, по приезде Фоки Фокича в Вологду, сын его был совершенно здоров и разговаривал куда как бойко. А кроме того, пел чудным голосом на клиросе в церкви Николы на Глинках. И вот надо же такому случиться!
Фока Фокич совсем было растерялся, но тут, как, впрочем, и всегда в последнее время, вмешалась Марфа и сказала:
– Ты, Фока Фокич, раньше-то времени не пугайся, потому мало ли, что с ним в пути могло приключиться, – тут она кивнула на Данилу, который в ответ отвесил лёгкий поклон. – Вологда, чай, не ближний свет. Столько вёрст отмахать!.. Да тут не то что языка – ума лишишься! Дай ты ему отдохнуть, после поговоришь!..
Фока Фокич уже собрался умилиться душой и в который раз порадоваться уму и сноровке молодой жены, как вдруг случившийся тут же дворник Яков, бывший всегда там, где происходили хоть самые незначительные события, и которому Марфа предрекала смерть от любопытства, не утерпел и вмешался в разговор:
– Во, во! – сказал он, тыча кривым пальцем в Марфу, как бы в подтверждение сказанного ею. – У нас вот тоже было – в деревне, онемел один. Денисом звать… Поспорил он, значит, что на кладбище заночует, а его возьми спорщики да и разыграй. Лёг, значит, один на могилу, ветками его присыпали, а в полночь он и встал. Дуракам-то смех, а из Дениски чуть не душа вон. И не то что онемел…
– А что же? – заволновался Фока Фокич.
– Одурел совсем!..
Воцарилось тягостное молчание. С какой-то даже опаской покосился Фока Фокич на сына, словно пытаясь и в нём высмотреть черты безумия, сопровождающего немоту. Но взгляд Данилы был ясен, и ничто не выдавало в нём «одурения». Напротив того, рассказ Якова вызвал у него улыбку. Он даже похлопал по плечу дворника, точно говоря: «Ну, брат… Славно ты врёшь! А впрочем, всё может быть…»
– Ты, Яков, ступай. Ступай… – сказал наконец Фока Фокич. – А ты, сынок, и то правда, отдыхай с дороги.
Все разошлись. А Фока Фокич долго ещё сидел в столовой, предаваясь неясным размышлениям. Что было делать, Фока Фокич не знал и весьма тяготился своим незнанием. Хорошо бы посоветоваться, но с кем? Случай-то небывалый. Он бы посоветовался с Марфой, да ведь Марфа своё слово сказала и нового ничего не добавит. Хорошо бы посоветоваться с братом, но брат человек суровый и молчать не станет – припомнит, что Фока Фокич сына сам от себя отослал. Сходить бы к батюшке, попросить помолиться. А то и подальше куда съездить – вот хоть бы к Троице-Сергию…
– Пусть, пусть отдыхает, – прервала Марфа благочестивые мысли Фоки Фокича, входя в комнату и останавливаясь в недоумении при виде написанных на лице у мужа раздумий. – Что ты… Фока Фокич? Будет тебе думать-то, утро вечера мудренее. Отправляйся спать. И я пойду. А завтра сынок твой разговорится, с Божьей помощью. Да я и сама с ним поговорю. Я слово такое знаю…
Марфа подмигнула, подхватила Фоку Фокича под локоток, и Фока Фокич, несколько даже успокоенный уверенностью и спокойствием жены, покорно отправился спать.
Долго ещё не тушилась свеча в комнате Данилы в ту ночь. В доме всё стихло, и давно, казалось, всё спит, а Данила всё сидел на разостланной постели и неотрывно наблюдал за пламенем свечи, установленной на невысоком комоде рядом с дверью. Свеча отчего-то трещала, а пламя то и дело принималось биться, как поднятый на ветру флаг.
Мысли Данилы были заняты тем удивительным положением, в котором он оказался не по своей воле и, не вполне осознавая зачем. Никогда ещё Данила не лгал и не притворялся. Роль мнимого немого тяготила его, но он вынужден был покориться дядюшкиной воле. Пообещав исполнять все указания Фомы Фокича, Данила и помыслить не мог, что указания эти будут так странны и необычны. Уже и крамольная мысль – «а не затеял ли дядюшка игру?» – промелькнула в голове у Данилы. Уже и раскаяние последовало вслед за крамолой, а Данила всё думал, колеблясь, и томился неясным предчувствием.
Как вдруг в дверь кто-то царапнулся, а в следующее мгновение в комнату проскользнула Марфа.
Данила видел, как она заложила дверь на щеколду, как приблизилась плавно и неслышно, как остановилась посреди комнаты и – простоволосая, в длинной рубахе, в шали, небрежно накинутой поверх, с огарком в руке – заколыхалась от беззвучного смеха.
От неожиданности Данила чуть было не заговорил, но вовремя опомнился. Позабыв закрыть рот, он смотрел, как под рубашкой Марфы подпрыгивает тяжёлая, мясистая грудь, как соски буравят ткань, как вздрагивает округлый живот, и ему было страшно. А Марфа всё смеялась, так что даже рубашка сползла с её левого плеча. Но Марфа как будто ничего не замечала. Вдруг она перестала смеяться и тихим, глухим голосом спросила:
– Нравлюсь тебе?
Данила вздрогнул. А в следующее мгновение Марфа уже сидела рядом и, обжигая, шептала ему в самое ухо:
– Отец твой старый, слышишь?.. А я молодая, я хозяйка всему здесь… Кого захочу – выгоню, кого захочу – позову…
Она снова засмеялась бесшумно и прижалась к нему, так что Даниле показалась, что Марфа обняла его своей грудью.
– Это я, я всё устроила, – шептала Марфа, и от слов её у Данилы горело ухо. – Жало моё сердечное… Нарочно тебя вызвала… Ты взгляни на меня… Плохо тебе не будет, уж я обещаю…
И она обнажила грудь, от одного взгляда на которую Даниле стало нехорошо. Новое, незнакомое прежде чувство боролось в нём с ужасом и отвращением. Ему вдруг показалось, что всюду, куда бы он ни пошёл теперь, эта огромная грудь настигнет и накроет его.
Данила вскочил и отошёл на несколько шагов. А Марфа снова заколыхалась, растянувшись на его постели, и заговорила уже громче, бесстрашнее и бесстыднее:
– Чего боишься? Разве видит кто? Ты, я да постель…
Выйти из комнаты Данила боялся: а ну, кто увидит Марфу, как потом оправдаешься? Но и Марфы он тоже боялся.
Тут взгляд его упал на комод, куда сам он не так давно выложил россыпь разных мелких вещей. Среди прочего Данила увидел огрызок карандаша и небольшой – в осьмушку – листок бумаги.
Как за спасением бросился к ним Данила, и спустя минуту Марфа уже читала:
«Не губи меня, матушка. Избавь обоих от греха, срама и беззакония. Не заставляй меня сделаться еллином, чтобы познать мне матушку да ещё при живом батюшке. Не играй со мной, сирым, как с мышью».
Эту записку Данила запомнил на всю жизнь, утверждая впоследствии, что никогда после ничего подобного писать ему уже не доводилось.
Но Марфу записка привела в бешенство. Бросившись к комоду, она запалила на свече бумагу и, дождавшись, когда листок обуглится, бросила пепел под ноги.
– Какая я тебе матушка! – зашипела она на Данилу. – Будет уже невинностью-то прикидываться!.. Посмотри вон на себя… жеребец… Чего молчишь-то?.. Ляжешь, что ли?
Но Данила, не успев даже подумать ни о чём, замотал головой. И тут Марфа с силой рванула ворот своей рубахи, отчего ткань с треском разошлась, и Данила, не понимавший пока, что произойдёт следом, с ужасом уставился на грудь Марфы, вывалившуюся наружу, как комья подошедшего теста. Но пока Данила зачарованно рассматривал тело своей «матушки», сама она тем временем мгновенным движением расцарапала себе обе щеки, смела с комода всю мелочёвку, так что Данила невольно отпрянул в сторону, опрокинула на пол стул, метнулась к двери и, отбросив щеколду, завизжала так, что если бы в доме был мертвец, он непременно бы поднялся с одра.
Дом пришёл в движение. Послышались торопливые шаги, голоса, где-то стукнула дверь, огни заметались в темноте. А в комнате Данилы постель была смята, повсюду валялись вещи, и Марфа в разодранной одежде, с исцарапанным лицом кричала, что было сил.
Сбежался, казалось, весь дом. Не было разве девицы Феодоры. Все шумели – вскрикивали, ахали, переговаривались. Но разобрать что-либо было невозможно. Марфа металась среди толпы, кричала, обвиняла, старалась, чтобы каждый увидел её окровавленные щёки и разодранную рубашку. Яков, следуя своему всечасному любопытству, предпринял даже и не одну попытку ощупать разрыв ткани. Но не имел в том успеха. По нескольку человек все заглядывали в комнату Данилы, пожирали глазами беспорядок и выходили весьма удовлетворённые увиденным, бросая тайком любопытные и злорадные взгляды на хозяина. И в полумраке посреди всей этой сумятицы стоял Фока Фокич, растерянный и немотствующий. А перед ним на коленях – Данила, так и не проронивший ни слова и всем своим видом выражавший совершенную покорность судьбе и отцовой воле.
Продолжение ночная история получила наутро. В самый разгар ночной суматохи Фока Фокич вдруг повернулся спиной к суетящемуся люду и побрёл прочь, оставив сына стоящим на коленях, жену – растерзанной и метущейся, всех же прочих – недоумевающими в смысле дальнейших действий и отношения к происшедшему. Все ожидали от хозяина крепкого словца, а если посчастливится увидеть, то и кулака. Но хозяин повёл себя так, что остальным вдруг стало стыдно чего-то. И, притихшие, все разошлись. Вот если бы Фока Фокич поднял руку на жену или сына, вокруг бы все закричали, заохали, стали бы умолять Фоку Фокича о пощаде. Потом осудили бы и Марфу, и Данилу, и самого хозяина. Сложились бы разом или постепенно целые партии обвинителей и оправдателей. Начались бы перекрёстные разговоры и даже ссоры на почве того, кто же всё-таки виновен в расторгуевском деле, а кого и пожалеть следует. Тут же бы всплыли и вековые противоречия полов. И тем, кому особенно недосуг ломать голову над загадками и перипетиями судьбы, в одночасье объяснили бы все провалы мировой истории, включая, конечно, и расторгуевскую, замыслом Создателя о слабом поле.
Но продолжать шуметь и вообще проявлять какой-то интерес к событиям уходящей ночи более было нельзя. Это значило бы не просто идти против воли Фоки Фокича, но и проявлять откровенное непонимание этой воли. А стало быть, и откровенное несоответствие своему положению в доме. И пусть Фока Фокич ничего такого не говорил. Все и так понимали, что к чему. Да и Марфа была здесь и была пока в силе. Бунтовать же никто не собирался, а потому все поспешили в свои комнаты и каморы. Один Данила так и стоял на коленях, пока не разошлись все участники и свидетели ночного происшествия.
Когда же наутро Марфа вошла в комнату Фоки Фокича, тот сидел на сундуке, сложив по-стариковски на коленях руки, согнувшись и вперив глаза в пустоту. Перед Марфой сидел старик. Казалось, он так и не менял положения с самых тех пор, как вошёл ночью в комнату, что так и просидел всё это время на сундуке, распластав на коленях руки, словно они были ни на что не годны и бесполезны.
Марфа, одетая, причёсанная, с напудренными щеками, подошла к нему и погладила по голове, как гладят больных детей. Фока Фокич шевельнулся под Марфиной рукой, и тогда Марфа, не давая ему опомниться, заговорила:
– Что же, Фока Фокич, вот так оно и бывает: позвали сынка на потеху, а он и сам распотешиться рад. Зашла было справиться, всё ли ладно его устроили, а он… Вишь ты…
Тут Марфа, немало за ночь передумавшая о событиях ночи, выстроившая линию защиты и почти убедившая себя в собственной невиновности, в невинно принимаемых страданиях, вполне искренно всхлипнула:
– Вишь ты, сквернавец какой!..
Фока Фокич сидел недвижим и таращил глаза, точно силясь увидеть правду, невидимую и недоступную суетному глазу. Слова Марфы не произвели на Фоку Фокича никакого впечатления. Марфа, однако, не сдавалась.
– Нельзя, Фока Фокич. Нельзя так оставлять такое преступление. Скажут, мол, «сирота». Так что с того, что сирота? Я вон тоже отца не знала, грех меня обижать.
Фока Фокич молчал, не меняя ни позы, ни выражения лица. Тогда Марфа подсела к мужу на сундук и по примеру Фоки Фокича сложила на коленях руки.
– Вот ты, Фока Фокич, всё молчишь, – сказала она. – А надо бы решить. Так этого не оставишь. Я с ним под одной крышей жить не стану, да и что люди скажут? Скажут: вон, у Фоки-то Фокича в дому прям содом – сын с матушкой на отцовых глазах забавляется, а отцу-то и сраму нет. Позору-то сколько!..
Марфа замолчала, выжидая. Но поскольку молчал и Фока Фокич, Марфа решила действовать решительнее.
– Выгони ты его! – вдруг выдохнула она. – Выгони совсем и наследства лиши. Так, чтобы ни-ни!..
Она погрозила кому-то пальцем, а потом ласковым, елейным голосом прибавила, обращаясь к Фоке Фокичу:
– А у нас ещё детки будут!..
Фока Фокич шевельнулся, и Марфе показалось, что слова её стали доходить до мужа. Марфа ободрилась.
– А то знаешь, – заговорила она веселее, – знаешь, как рассказывают-то: у купца одного росла в саду яблоня. Кто ни скушает от неё яблока, тот от всякой хвори излечивается. И как-то возле старой яблони стала молодая расти. Купец заметил и ну старой-то яблоне ветки остригать – чтобы молодой расти не мешала. А молодая вдруг почала сохнуть. Купец решил, что ей старая мешает, и велел старую срубить. А как старую срубили, молодая и вовсе высохла… Ты, Фока Фокич, старая яблоня, от твоих щедрот голодные сыты, хворые здоровы. И негоже тебе умаляться из-за сына такого… нечестивого!
Но Фока Фокич всё молчал и смотрел куда-то перед собой. На лице его появилось выражение довольства, он улыбался едва заметно, адресуя эту улыбку не вовне, а внутрь себя. Марфа, заметившая перемены в муже, невольно вспомнила рассказ Якова, последние слова которого отозвались у неё в душе: «Одурел совсем…»
– Ты посиди, Фока Фокич, – сказала она, поднимаясь с сундука и чуть касаясь пальцами мужниного плеча. – Посиди… Авось и… оправишься…
Не прошло и четверти часа, как на смену Марфе в комнате Фоки Фокича появился Фома Фокич. С утра уже был он в доме и первым делом отправился к Даниле, не покидавшему своей комнаты. С появлением же Фомы Фокича Данила таинственным образом обрёл дар речи – снаружи слышали, как в комнате говорили на два голоса, как Данила плакал и уверял дядюшку, что «совету во всём следовал». На что дядюшка отвечал, что Данила человек молодой, потому мог сгоряча лишнее сказать, а «в таких делах – лишнее скажешь, потом не отмоешься. А щелкатухе этой того только и надо, чтобы языком зацепиться».
После чего Фома Фокич отправился к Фоке Фокичу. И по всему дому слышали, как решительно и грозно стучала по половицам его палка.
Фома Фокич появился вовремя, потому как Марфа уже ушла, а Фока Фокич в полном одиночестве улыбался и легонько раскачивался на своём сундуке. Но Фома Фокич не сразу приметил происшедшие с братом перемены.
– Вот что, брат, – сурово сказал он, входя в комнату. – Что в доме своём развёл ты грязь и содом, про то мне известно. Видел я то давно, но мешаться не хотел. А вот мальчишку втягивать не позволю!..
И Фома Фокич пристукнул по полу палкой.
– И помни, брат, притчу, как по слову жены князь убил любимого пса, спасшего сына его от змеи. А там, где змея бессильна, там женщина…
Но тут он прервался, заметив наконец, что с братом происходит что-то неладное. Фома Фокич пробовал звать брата, пробовал потрясти его за плечо, но Фока Фокич, бесстрастный с недавних пор к внешнему миру, только улыбался да покачивался, не обращая ни малейшего внимания на то, что происходит вокруг.
Фома Фокич тотчас всё понял. Выйдя во двор, он кликнул Якова и объявил ему:
– Ступай-ка, собери всех, и чтобы через четверть часа – слышишь ли? – все были в гостиной.
Яков отправился созывать домочадцев, и действительно скоро все обитатели расторгуевского дома собрались в гостиной и столпились при входе. При этом мужчины большей частью изображали безразличие, нетерпеливо переминались и смотрели, кто в пол, а кто в сторону. Женщины, напротив, не скрывали своего любопытства и впились глазами в Фому Фокича, ожидая чего-то нового, а может быть, даже и страшного.
– Все ли собрались? – сурово спросил Фома Фокич.
– Да все вроде… – раздались голоса.
– Все тут…
– Все…
– Феодоры нет, – вдруг сказал кто-то из мужчин. – Давеча её видел…
– Я её звал, сказывала – придёт, – вмешался Яков.
– Так я и знал, – пробормотал Фома Фокич.
И, обращаясь к Якову, прибавил:
– Веди её сюда, хоть бы и силой. А драться будет – зови, все придём.
Здесь он бросил недобрый взгляд на Марфу, которая, вооружившись какой-то метёлкой, смахивала пыль с широких, как тарелки, листов фикуса и всем своим видом выражала полнейшее безразличие к происходящему.
Девицу Феодору не пришлось тащить силой. Вскоре она появилась, а следом за ней вошёл и Яков. Она, казалось, была напугана скоплением народа и недоверчиво озиралась, напоминая связанного зверя, которого охотники поймали и для забавы привели в комнаты.
– А ну, матушка, – сказал, хмурясь, Фома Фокич, – сними-ка ты платочек.
– Это зачем ещё? – прогнусавила девица Феодора, отступая на шаг и оглядываясь на Марфу.
– Ты делай, что велят, – прикрикнул Фома Фокич и пристукнул для убедительности палкой. – Платок сними, пока всю тебя не велел разоблачить.
Девица Феодора криво ухмыльнулась, бросила ещё один взгляд на Марфу и распустила платок, затянутый узлом на загривке. И тут все, кто был в комнате, как по команде ахнули – девица Феодора оказалась Фёдором.
А в следующую секунду новоявленный Фёдор, не дожидаясь, пока толпа опомнится, оттолкнул Якова и выскочил вон из комнаты. За ним тотчас бросились, потому что нельзя не броситься за беглецом. Но Фома Фокич закричал:
– Пусть его!.. Пусть его!..
И погоня вернулась.
Гнев Фомы Фокича обратился на Марфу. Вопреки протестам и проклятиям, Марфу закрыли в её же комнате, заперев и ставни снаружи.
В тот же вечер Фома Фокич сделал распоряжения в доме брата, объявив хозяином дома Данилу, а ослабевшего умом Фоку Фокича снарядив с собой в Лефортово.
С тех самых пор Фока Фокич поселился у брата, избрав излюбленным занятием своим общение с птицами. В летнее время он рассыпает по двору зёрна и обращается к птицам со словом. И птицы небесные слетаются, чтобы послушать его.
– Дети, – говорит Фока Фокич птицам, – знайте: злая жена есть огневица неутолимая и трясовица неоставляющая, копьё сердечное и змеиное покоище…
Птицы безбоязненно клюют зёрна рядом с Фокой Фокичом и, кажется, с радостью внимают ему.
Что же до Марфы, сначала хотели изгнать её. Но поскольку с исчезновением девицы Феодоры обнаружили исчезновение столового серебра и бумажных денег из шкатулки в комнате хозяина, то Марфу, как сообщницу, обвинили в краже. И Марфа предстала перед Фемидой. Чаши весов качнулись в руке слепой, и больше Марфу никто уже не видел. Только однажды, спустя время, дошёл до Москвы слух, что будто бы скончалась Марфа Расторгуева от тифа в пересыльной тюрьме.