Но Вероника повела себя иначе. Намеренно опоздав к назначенному часу, она с хладнокровным достоинством ответила на слова Мякушко, что ее друзья посетили Зощенко «до» постановления:
– Они так говорят? Ну, значит, они были до. А я была – после. Так что не могу ничего комментировать.
– Ладно, – сказали они, – ступайте, милая девушка, с богом. Ваших поклонников мы накажем, а вы идите.
– Вы их, надеюсь, не расстреляете?
– Мы разберемся. Без вашего участия.
– Конечно, – сказала она. – Я даже не представляю, что бы вы да не разобрались. И даже – без моего участия[39].
Но она не была курсантом, и, вообще, в этом мужском мире она была «девочка», так что на нее начальство смотрело иначе. Жора ждал ее в коридоре.
С тем обмиранием сердца при виде любимой, какое лишь в юности бывает, я стоял за этим огнетушителем или пожарным краном, прислонясь к стене. Она прошла, не повернув ко мне головы, только бросила через плечо:
– Тряпка!
И это осталось в душе тем колюще-режущим предметом, который не дает о себе забыть и саднит по сии дни. И кажется мне, и тогда показалось, что предпочтительнее были бы плац, общее построение и барабанный бой[40].
Это был момент, глубоко повлиявший на его личность. В презрении девочки и рано испытанном чувстве жгучего стыда – исток личного бесстрашия, крайней бескомпромиссности и обостренного чувства чести, которые отличали в будущем писателя и правозащитника Георгия Владимова: «Это было ужасно. Но потом я твердо знал, что больше со мной такого позора не случится никогда в жизни, даже под угрозой смерти. И появилась какая-то внутренняя свобода». «Стыд – это чувство свободного человека, а страх – это чувство раба», – писал Ю.М. Лотман[41].
После согласия мальчиков на «до», колесики закрутились веселее. Были состряпаны «персональные дела» и проведено комсомольское собрание, на котором Мякушко провозгласил: «…органами проверено», – что курсанты Панарин и Волосевич ходили к Зощенко до постановления. Провинившимся был вынесен строгий выговор с занесением в личное дело «за потерю бдительности». Начальство облегченно вздохнуло.
Родители также не избежали наказания, хотя они ни о чем заранее не подозревали. Мать Вероники вынуждена была уволиться из училища и не могла найти после этого приличной работы. О последствиях для Марии Оскаровны речь впереди. Геннадию Панарину закрыли путь в Военную академию, куда он с детства стремился. Его распределили на дальнюю погранзаставу, ставшую местом его ранней гибели.
Владимов, окончив училище с серебряной медалью, выбрал гражданский путь, что разрешалось медалистам. В своей поздней неоконченной повести он пишет о полковнике А.Л. Гордиевском с чувством зрелой признательности, уже осознав на долгом опыте, что, покричав, пошумев и погрозив, тот уберег подростков от более страшной кары[42]. Интересно, что Мария Оскаровна, жестоко расплатившаяся за детскую смелость сына, позднее писала Владимову в Москву, перечисляя людей, которые могли бы ему помочь: «…не погнушайся, в крайнем случае найди полковника Гордиевского. Он не откажет в помощи бывшему суворовцу, тем более что он сочувственно относился и к моим злоключениям» (18.02.1957, FSO).
Уже упоминалось, что первая неоконченная часть задуманной Владимовым автобиографической трилогии посвящена этой истории. Если бы Георгий Николаевич успел ее дописать, у нас был бы завершенный портрет эпохи, увиденной глазами подростка, почти ребенка: о бесчеловечности тирании, об абсурде и жестокости ее прихлебателей и холуев, об искореженных судьбах, о сломленных и погибших людях. И о высоте человеческого духа, на которую поднялись в сырой августовский день 1946 года светловолосая девочка в красном беретике и два мальчика в суворовской форме, идущие выразить свое уважение гонимому писателю. Эта неоконченная повесть свидетельствует о том главном в личности человека, что подвергается крайнему испытанию в страшную эпоху террора: о чести, которую, как рано и остро осознал будущий писатель, нужно беречь смолоду. Владимов берег всю жизнь.
Наталия Кузнецова – Льву Аннинскому
21.10.1991
…Он пишет прелестную вещь, может быть, впервые о себе. Случайно в дни путча я обнаружила в «Неве» за 1988 год (вот так у нас в эмиграции циркулируют журналы) в мемуарах В. Каверина, в главе о Зощенко, рассказ последнего о трех суворовцах и девочке, пришедших к нему выразить свое чувствие после доклада Жданова. На самом деле, суворовцев было два, и один из них – Ваш старинный объект критики, тогда еще 15-летний. Столько же было и красивой девочке, которую он любил трепетно лет десять, а может, и посейчас любит, ведь память о любви – тоже любовь. Название (пока) – «Шинель Дзержинского». Замысел возник в те минуты, когда телевидение показывало свержение «Железного Феликса» во всех ракурсах и подробностях. Я на это смотреть не могла, Жора смотрел с грустью и сказал, что это все другие вышли из «шинели Гоголя», а он – из шинели Дзержинского. Ведь он погоны носил не алые, а голубые, учился в училище «войск НКВД» и мечтал стать великим разведчиком вроде полковника Лоуренса Аравийского, но на платформе советской власти. Да все испортил Жданов, назвавши Зощенко «подонком литературы», чем была задета и честь будущего Лоуренса, поскольку он тогда писал стихи и даже какой-то утопический роман.
Вы очень точно подметили… две доминанты автора – одиночество и чувство чести. Обоих мальчиков сломили тогда, пригрозив сорвать с них перед строем училища погоны, которые они «опозорили». Наказание – всего на месяц, все-таки не исключение, но, тем не менее, заставили отречься от своего поступка, сказать на комсомольском собрании, что были у Зощенко до постановления о «Звезде» и «Ленинграде».
Мне кажется, на основе 26-летнего бесконечного знакомства, что Жора – человек личностного, точнее – единоличного поступка; в стаде он пассивнее, даже глупее, во всяком случае, размышлять может лишь наедине с собою, равно как и решения принимать. Наверное, сказался тогдашний слом, поселивши в душе страх перед «правосудием» коллектива, когда пришлось встать и заявить: «Нет, я вас не опозорил», – тогда как позором и было это отступничество.
И вот теперь, спустя 45 лет, сам Зощенко через Каверина – возвратил ему тот поступок: вы были у меня после.
Занят он этим сюжетом чрезвычайно, портрет красивой девочки (впрямь – красивой!) прочно утвердился на столе, перед машинкой, и время от времени писатель мне задает вопросы: как это называется, когда волосы подвязывают красной лентой? А я отвечаю: это называется «с лентой в волосах». Или еще что-нибудь в этом роде[43].
Рвусь из жил – и из всех сухожилий,
Но сегодня – не так, как вчера!
Обложили меня, обложили,
Но остались ни с чем егеря!
Владимир Высоцкий. Охота на волков
Получив в Суворовском свободное распределение, Георгий Волосевич подал документы в Ленинградский университет: «Было очень противно, что университет даже после смерти Жданова все еще носил имя палача, но выбора не было». Он мечтал поступить во ВГИК в Москве и колебался между профессиями режиссера и сценариста, но Мария Оскаровна, боясь разлуки, решительно воспротивилась.
Призвание тянуло на филологический факультет, но там был риск. Медалисты принимались на другие факультеты без экзаменов, но так как на филфаке был особенно большой конкурс, экзамены должны были сдавать все. Если бы не удалось поступить на дневное отделение, Георгия призвали бы в армию. Он выбрал юридический факультет, куда брали без экзаменов, и позднее был рад этому решению. Факультет давал не только знание советских законов, но и лучшее понимание советской реальности. Георгий начал учиться успешно и с интересом. После жесткого распорядка Суворовского училища в университете появилось свободное время, и он жадно набросился на книги, часто ходил в кинематограф и сделался заядлым театралом. Но эта радостная студенческая жизнь продолжалось недолго.
Охота на людей была приметой советского времени, и неизменным охотником были менявшие свое название органы госбезопасности. Уже упоминавшийся «Эпилог» Вениамина Каверина начинается главой «Засада», в которой описано, как ГПУ, гоняясь за Виктором Шкловским, устроило засаду на квартире его друга Юрия Тынянова, действуя по принципу героя поздней советской комедии: «Всех впускать, никого не выпускать». В течение трех дней в дверь гостеприимных Тыняновых позвонили более двадцати друзей, знакомых и сослуживцев. Все немедленно и насильно втаскивались в квартиру и запирались в трех комнатах. Одним из них оказался нищий, позвонивший, чтобы попросить милостыню. Попав в западню, он был чрезвычайно доволен кормежкой, трижды в день бесплатно поставляемой ГПУ. По сравнению с черными лестницами, где бедолага мыкался ночами, мягкий стул в теплой гостиной был великолепным улучшением его квартирных условий, и, сытый, он сладко дремал в тепле, наслаждаясь непривычной роскошью. Шкловский между тем улизнул в Германию через финскую границу. Фарсовый абсурд этой охоты разросся позднее в повторяющийся и знакомый всем по литературе (например, «Дети Арбата» Анатолия Рыбакова) и устным семейным традициям ряд преследований, побегов, спасений и арестов.
Охотником на студента Волосевича был все тот же В.Е. Мякушко, не особенно довольный тем, что история с Зощенко окончилась «малой кровью». Получив звание капитана, он перешел на работу в Большой дом на Литейном, курируя Военно-медицинскую академию и Суворовское училище, где он вербовал стукачей, не выпуская из вида Марию Оскаровну и ее сына.
В университете у Жоры появился новый близкий друг Илья Белявский. Мальчик из семьи потомственных юристов, он был не по возрасту начитан и образован. Его прекрасные манеры очаровали Марию Оскаровну, которая была очень довольна новой дружбой сына. И когда в Суворовском училище был организован культпоход на балет Рейнгольда Глиэра «Красный мак», она, купив три билета, пригласила и Илью.
Соседом по ряду оказался В.Е. Мякушко. И пока на балете очарованная публика следила, как прима-балерина «быстрой ножкой ножку бьет», в мозгу капитана созрел грандиозный план: «…раскрыть “дело” о преступной организации, связывающей Суворовское училище и университет», – и представить его в Военно-юридическую академию в качестве дипломной работы. Честолюбец явно грезил о «красном дипломе» и новой звездочке на погонах, но ему нужен был «материал».
Увидев рядом с Жорой его университетского друга, Мякушко оживился, навел справки и «пригласил» Илью Белявского на тайную встречу в квартиру на Лиговке. Там грубовато, без долгих речей и церемоний потребовал от него писать доносы: «Вы не можете отказаться, мы вас посвятили в секретное и важное задание. За вашим другом Волосевичем числятся серьезные поступки против советской системы, о которых вы даже не подозреваете. Если вы – не враг, вы обязаны исполнить долг честного советского человека», – с угрозой в голосе нажимал Мякушко. У безупречно порядочного Ильи не хватило сил отказаться, но хватило мужества открыться другу: «Что же нам делать?» – в ужасе повторял он. Много позднее он рассказал Владимову, что в ночь после встречи с капитаном он был близок к самоубийству: «Вы представляете себе, сколько миллионов таких чистых мальчиков провели бессонные ночи, навсегда сломленные своим предательством?» – сказал мне Георгий Николаевич. Выслушав отчаянное признание друга, Жора отнесся к ситуации неожиданным образом: «А мы будем писать на меня доносы, так даже лучше, у меня хоть контроль будет. Я буду сочинять, а ты – переписывать своим почерком и отдавать “шефу”…»
Начался новый творческий период, очень далекий от детского утопизма Юнгляндии. С того дня и в течение последующих двух лет студент-отличник юридического факультета Ленинградского университета имени Жданова Георгий Волосевич оттачивал свое перо в уникальном литературном жанре: сочинении политических доносов на себя самого.
Это казалось единственным спасением в те страшные годы: «Бесконечные разговоры о предателях, космополитах, “дело врачей”, ужас весь этот, мрак. Это были мои студенческие годы, тем больше всего и запомнились». Именно в этот период, по его собственному признанию, у Владимова выработалось резко отрицательное отношение к системе в целом:
Появилось чувство охоты: система пытается догнать и схватить, а я убегал и чувствовал себя как одинокий загнанный зверь, против которого – лес! Это было время, которое меня, как человека, сформировало. Появилась сверхосторожность, лишний шаг я боялся сделать, и одновременно – развилась какая-то неслыханная авантюрная дерзость (ГВ).
Он сообразил, что для достоверности нужно, «как говорят артисты, “войти в образ”, чтобы в доносах была последовательность. С этой целью была выбрана мною маска этакого советского Че Гевары». «Таинственный шеф» Мякушко требовал от Ильи сведений о том, чем его друг «недоволен». В доносах указывалось, что студент Волосевич недоволен: «…слишком медленным развитием мировой революции. Сам Ленин говорил о том, что нужно прорваться “штыком в Европу”. И ведь был такой шанс во время войны, а мы его не использовали. Могли же не только весь Берлин и западные земли Германии победоносно защитить, но и Париж пощупать!» Мякушко эти доносы читал, по словам Ильи, с удивлением и «даже вроде симпатизируя». Тогда изобретательный Мякушко придумал новый ход: приближался юбилей Сталина[44], и Илья должен был подбить друга на написание стихов о вожде. Мнимый революционер разбушевался: «Такая грандиозная, величественная тема – разве можно тут халтурить?! Я недостаточно пока большой поэт, чтобы справиться с великой задачей. Она была бы под силу только Маяковскому!»
Капитан требовал от Ильи вопросов, которые могли бы спровоцировать нужные ответы, про колхозы, например. В ответ автор доносов бойко изложил детские впечатления от работы в киргизском колхозе Чалдовар, гордо добавив, что там заработал свои первые трудодни: «Времена, конечно, были голодными, но ведь шла война! Всем было трудно и голодно». Мякушко начинал терять терпение: красный диплом бледнел на глазах, и заветная звездочка улетала все дальше в небо. Тон капитана переменился, и он стал обвинять Илью: или «ваш друг с вами не откровенен», или сам Илья не все докладывает – «например, о колхозах он некоторым своим другим друзьям и подругам совсем другое говорит». Упоминание о подругах наводило на след. «Cherchez la femme, – объявил Жора другу, – есть какая-то девка, которая несется…» Открытие оказалось очень мучительным. Он был глубоко влюблен в девочку, с которой разговаривал о многом вполне откровенно. Думать, что она, возможно, «стучит», было непереносимо больно, и он стал держаться от нее подальше, прекратив романтические свидания. Встречая в университетских коридорах, пытался неумелыми вопросами навести на случайное признание, намекая, что ее видели на Литейном. Обиженная девочка сердилась: «Что тебе дался этот Литейный?» – и на вопросы о других адресах, куда таскали Илью на явочные квартиры, только отмахивалась. Через несколько месяцев после неутешительного окончания романа выяснилось, что доносчицей была совсем не она. Все произошло, «как в известном анекдоте об объявлении на двери спецотдела: “Замок сломался, стучите по телефону”». Однажды секретарша факультета «по дурости» зашла на лекцию и, перебив профессора, во всеуслышание объявила: «“Битяй просят зайти в спецотдел”. Все смолкли, а Битяй, толстая красивая украинка, покраснев, как бурак, сидела какое-то время не двигаясь. А потом встала и быстро, опустив голову, вышла из аудитории». И Владимов вспомнил, как однажды заболевший профессор принимал экзамены на дому. Студенты сидели у него в прихожей, и Георгий пошутил, что сдаваемый предмет «колхозное право» было бы справедливее назвать «колхозным бесправием», на что Битяй радостно подхихикнула и, как выяснилось, донесла. Таким образом, возлюбленная была реабилитирована, но, не догадываясь о терзаниях Жоры и причине его непостоянства, уже вышла замуж.
Материала «для дела об организации» не добавлялось, и Мякушко решился на серьезный расход. Илье отпускалась сумма в 160 рублей, чтобы он пригласил друга отметить в ресторане день рождения и опять-таки задать ему «вопросы». «А мои люди посидят там, понаблюдают за вами, как вы общаетесь», – объявил он. Ресторан был выбран «Метрополь» на Садовой: «Моя месячная повышенная стипендия была 390 рублей, но, чтобы посадить человека, они денег не жалели». Жора с Ильей, впервые в жизни оказавшиеся в ресторане, с радостью попировали «на казенные деньги» блинами с красной икрой и отменными шашлыками, но толку от этой баранины для капитана не вышло никакого. В конце концов Мякушко надоело возиться, и он объявил Илье: «Ваш друг не антисоветчик, но в мозгах у него какой-то молочный кисель». «Моя первая серьезная литературная удача! И самый сладкий молочный кисель за всю мою жизнь!» – с улыбой и не без самодовольства вспоминал Георгий Николаевич отзыв разочарованного капитана.
На предпоследнем курсе Владимов прошел большую преддипломную практику, принимая участие в работе следователя, секретаря суда и помощника прокурора по уголовным делам. Эта деятельность произвела на него очень сильное впечатление, прояснив многое в советской юридической системе. В последний университетский год он перешел на заочный, решив, что так будет меньше на виду. Мария Оскаровна была в лагере, и он непрерывно чувствовал себя «в осаде». Учась на заочном, работал кем придется – верхолазом, разнорабочим, грузчиком, чтобы хоть как-то прокормиться, заплатить за угол и помочь матери.
Окончив университет без распределения, так как заочников работой не обеспечивали, Георгий Волосевич ни дня не работал по своей юридической специальности. С его анкетой: отец пропал без вести, депортированный с оккупированной территории во время войны, мать в ГУЛАГе, – ни на какую работу, связанную с юриспруденцией, его бы не взяли. Но знание законов и правовое мышление оказались позднее важны в его правозащитной деятельности.
Как пошли нас судить дезертиры,
Только пух, так сказать, полетел…
Александр Галич. Вальс, посвященный уставу караульной службы
Но в своей охоте на убежденную коммунистку Марию Оскаровну Зейфман капитан В.Е. Мякушко был удачлив. После скандала из-за посещения М.М. Зощенко сыном и его друзьями мать подвергли «суровой критике». Мария Оскаровна была обвинена в том, что сын ее воспитан в «чуждом духе». В 1952 году она была исключена из партии с набором обычных для той поры, а также «космополитических» грехов:
– Вдохновила сына на поход к Зощенко.
– После двенадцати лет развода искала информацию о попавшем в плен и пропавшем во время войны муже.
– Преклонение перед Западом, проявившееся в утверждении: «…Александрович поет так хорошо, потому что прошел итальянскую школу вокала».
– Вела разговоры об антисемитизме, якобы существующем в СССР, о несуществующем гонении на евреев, о сомнительности «дела врачей» – извращала линию партии в национальной политике (ГВ)[45].
На робкое возражение Марии Оскаровны, что сын посетил Зощенко «до постановления», партийная комиссия издевательски рассмеялась. Но это был лишь первый акт назревающей драмы.
Владимов с детства помнил атмосферу сталинских чисток в армии, возбуждение, скрытый страх и взаимные уверения взрослых в правильности и справедливости происходящего. Но сквозь все их желание веры в тихих разговорах «прорывалась нотка удивления от количества разоблачаемых шпионов». После войны был арестован друг и начальник матери латыш полковник Лепинь. Мария Оскаровна не верила в его вину, считая, что «произошла ошибка» и «должны разобраться». Но вскоре стало известно, что Лепинь расстрелян, что подействовало на всех в училище очень угнетающе.
В Петродворце соседями Марии Оскаровны по коттеджу была офицерская семья, родители и дочь. В 1952-м в училище, как и во всей стране, царил всеобщий страх перед репрессиями. Уже было арестовано несколько преподавателей, и «чекисты чистили, как могли». Сосед, честный и храбрый офицер, награжденный многими орденами за отвагу, не выдержал: зарубив жену топором, он повесился в своей комнате. Двенадцатилетняя дочь, придя из школы, обнаружила висящего окровавленного отца и убитую мать на полу. Георгий прибежал на ее крик: «В комнате пронзительно, жутко кричала, визжала девочка и было два мертвых тела. Весь пол был залит кровью». Это был страшный случай, потрясший всех в училище и отразивший невыносимую и бесчеловечную атмосферу в стране.
Приставленные к Марии Оскаровне стукачи доносили о ее откровенных высказываниях, которые Мякушко усердно подшивал «в дело». Человек искренний, страстный и очень открытый, Мария Оскаровна считала, что Сталин и партия не могли быть виноваты в безобразиях, связанных с антисемитской истерией «кампании против космополитизма» и «дела врачей», в вину которых она не верила совершенно. Антисемитизм раньше не был для нее темой размышлений или разговоров, но в те страшные годы она рано уловила в официальной политике антисемитский дух. Происходящее в стране она считала «преступным отклонением от партийных норм». Но ведь кто-то же отвечал за творящиеся в стране безобразия? И Мария Оскаровна решила, что весь корень зла – глава органов госбезопасности Лаврентий Павлович Берия, и не скрывала своего отношения к «этому негодяю». Рано повзрослевший сын предупреждал мать и просил быть осторожной. Но целостная натура Марии Оскаровны не укладывалась в шизофренические рамки двойной жизни, и скрывать свои взгляды она не могла и «не считала нужным», так что на отличную дипломную работу капитану Мякушко материала хватило с лихвой.
15 декабря 1952 года около десяти часов вечера Жора возвращался домой с тренировки по боксу. Под правым глазом красовался большой синяк, приобретенный в честной борьбе. Подходя к дому, он с радостью увидел свет в окне их комнаты. Это значило, что мать ждала его с горячим ужином. Впереди была вкусная еда, сладкий чай и долгое чтение в постели. У дома стояла легковая машина.
На пороге комнаты его остановил крик: «Оружие имеется?» В вырванном из рук и распахнутом спортивном чемоданчике невинно трепыхнулись боксерские перчатки. Жору поразило, что люди «были в разных костюмах. Один в форме майора артиллерии[46], другой – лейтенанта летных войск, третий – капитан пехоты». В комнате шел обыск. «Решено вашу мать арестовать, – объявил “артиллерист”, – а вы продолжайте учиться, пользоваться тем, что вам советская власть предоставила. Надеемся, что вы вырастете и будете настоящим советским человеком». Обыск продолжался до четырех утра, перебирали и составляли опись вещей. Конфисковали сберегательную книжку Марии Оскаровны с накоплениями – 300 рублей старыми деньгами[47] и «обручальное кольцо из желтого металла, 56 пробы». Мать потерянно стояла в углу.
У нас и обыскивать-то было нечего: две койки с казенным бельем, полочка с посудой, примус на кухонном столике, за которым мы обедали и читали. Несколько томов Пушкина и парочка биб-лиотечных книг. Чемодан под кроватью, где, в зависимости от сезона, хранились летние или зимние вещи. Может быть, им полагалось не меньше какого-то времени тратить на обыск. Ходили нахмуренные, надутые, молчали с важным видом. Стены несколько раз простукивали, за обоями колупали, ныряли на пол, как клоуны в цирке, подолгу рассматривали щели в потрескавшихся половицах (ГВ).
Наконец, объявили, что сын и мать могут проститься. Он обнял вдруг задрожавшую мать и пошел за уводящим ее конвоем. Перед тем как вывести на улицу, ей зачем-то велели заложить руки за спину, и материнское пальто, застегнутое на одну пуговицу, топорщилось сзади. Когда подошли к стоявшей на улице «Победе», Мария Оскаровна хотела оглянуться на сына, но «артиллерист», грубо нагнув ее голову, втолкнул в машину. Жора стоял в тренировочном костюме один на зимнем морозе и смотрел на заднее окно отъезжавшей машины. Он видел исчезающую маленькую материнскую головку, испытывая чувство «такого отчаяния и беспомощности, которых я не чувствовал потом никогда в жизни». Чужие люди увозили в неизвестный и страшный мир единственного родного ему человека. Они увозили дом, ее близость, горячую еду, вечернее наслаждение чтением, ее стихи и пушкинские цитаты. Пронзительное чувство любви и жалости к матери осталось в нем на всю жизнь. Он не был легким сыном, как и она – легкой матерью. Но, часто раздражаясь и сердясь, он всегда заботился о ней, делясь последним, и в его письмах читается неостывающее желание скрасить и как можно лучше устроить ее жизнь.
Мякушко состряпал на Марию Оскаровну увесистое досье, которое и было развернуто в ходе процесса. Состоялось три заседания суда, посвященных делу «государственной преступницы»: первое слушание «дела» прошло 12 марта 1953 года – через неделю после смерти Сталина. На втором закрытом заседании суда 25 августа 1953 года она была признана виновной и осуждена по статье 58, пункт 10, часть 1: 10 лет лагерей за «антисоветскую агитацию и пропаганду». Приговор был подтвержден военным судом 27 октября 1954 года.
По словам Владимова, против матери выдвигались три основных обвинения. Во-первых, ей, как и при исключении из партии, вменялись в вину разговоры о том, что «“культ личности” насаждался против воли Сталина и являлся отклонением от партийной линии и норм». После смерти Сталина и в быстро меняющейся политической атмосфере страны это обвинение потеряло всякий смысл. Во-вторых, Мария Оскаровна категорически не верила в «дело врачей», считая его антисемитской кампанией, т. е. «искажала национальную политику партии». К моменту ее осуждения «дело врачей» было прекращено и невиновность обвиненных признана официально. Но судья пояснил ей, что «врачей просто пожалели, а они, конечно, были виноваты», поэтому обвинение остается в силе. И, наконец, в-третьих, Мария Оскаровна была уверена, что Сталин и партия виновны в антисемитском шабаше быть не могли, но были введены в заблуждение Л.П. Берией, что означало «злостную клевету на руководящих членов партии и правительства». Тот факт, что Берия ко времени приговора был расстрелян как «враг народа, тайный агент царской охранки и английский шпион»[48], судей не поколебал.
Пока мать была в тюрьме, сын переживал те события, которыми жила вся страна. К концу 1953 года, по воспоминаниям Владимова, в печати кое-где стали появляться статьи, употреблявшие выражение «культ личности». Они еще не были антисталинскими, в них даже приводились цитаты из Сталина, хотя Георгий Николаевич утверждал: «Но уже становилось понятным для тех, кто умел читать между строк, что культ личности разрушается. Думают, что это впервые появилось на ХХ съезде, но я точно помню, так как был соответственно настроен, что все это возникло куда раньше». Нужно отметить необычную политическую прозорливость очень молодого человека, уловившего эти первые веяния[49].
«Все тщательно составленные капитаном Мякушко обвинения против нее сыпались, как карточный домик». Однако освобождать Марию Оскаровну «никто не торопился». Ее держали в одной из камер-одиночек прилегающего к Большому дому здания на Шпалерной[50]. В камере и потом в тюремной больнице Мария Оскаровна Зейфман писала стихи, которые глубоко восхищали сына, как свидетельство силы и несгибаемости ее духа. Он хранил их всю жизнь и помнил с молодости наизусть[51]. Георгий, сам живший в постоянном страхе ареста, постепенно заподозрил, что тюремные власти скрывают от матери последние события. Сын стал ломать голову, как передать ей записку с информацией. В Большом доме на Литейном два раза в месяц родственникам подследственных разрешалось передавать продукты и кое-что из одежды, весом не более 2 килограммов. Кто-то из стоящих в очереди посоветовал Георгию передавать побольше фруктов, потому что в тюрьмах был страшный авитаминоз. Посылку в специально сшитой торбочке с чернильным именем заключенного принимал пожилой сержант, сидевший в окошке. Он проверял содержимое «на крамолу», а если ее не оказывалось, доставлял посылку и возвращал родным торбочку.
Из ведомственной комнаты через два дня после ареста матери Георгия «поперли»: «Нашел вечером подсунутое под дверь письмо, что до одиннадцати утра следующего дня я должен освободить комнату. Я оставил записку, что выеду к вечеру, и пошел искать угол». Начались скитания по углам. Существование бомжа продолжалось семь лет, в течение которых он сменил почти двадцать мест жительства. Самым трудным было то, что намаявшиеся за день на тяжелых физических работах женщины, сдававшие углы, просили рано выключить свет, и читать или писать по вечерам было невозможно. Он снял угол в Петродворце, это было дешевле, чем в Ленинграде. Хозяйка и ее сестра, пережившие коллективизацию, очень сочувствовали ему и Марии Оскаровне, ругая советскую власть на чем свет стоит: «Ить и деревни им, кровопийцам, не хватило!» Хозяйка пекла пирожки с яблоком и картошкой для передач матери, но вкладывать записку в такой пирожок было рискованно: пирожки разламывались, особенно если были домашнего изготовления. Он попробовал вырезать сердцевину яблока и, вложив записку, заклеить его густым медом, но шов был заметен. И все-таки сообразительный сын нашел способ. Советский Союз завязал дружбу с Индией, на улицах и в магазинах продавались пластами индийские раздавленные финики. Он написал записку: «Сталин умер, культ личности осуждается, врачи реабилитированы, Берия в тюрьме – враг народа и шпион. Политика меняется». Скатав записку в тоненькую трубочку, так, чтобы она была размером с финиковую косточку, и перевязав белой ниточкой, чтобы не разлезлась, Жора воткнул ее в финик, а финик втиснул поглубже в пласт. Проверил – заметно не было. «Моя инженерная идея была, что она зубами почувствует что-то иное, не косточку, и посмотрит», – с удовольствием от собственной изобретательности пояснил Георгий Николаевич. Конечно, было опасение, что пласт разломают, но не каждый же плод – «липкая работа». И удалось. Проведя в большом волнении пару часов, Георгий увидел сержанта, несущего назад его пустую торбочку. Мать нашла записку именно так, как он рассчитывал. Она знала лишь, что умер Сталин. Ей в тюрьме сказали, что Берия возвышен и Хрущев наверху. Хрущев же в те времена, по словам Владимова, «был личностью довольно мрачной: палач Украины, антисемит. Но прочитав мою записку, она взбодрилась и решила на суде защищаться. Однако не садись с дьяволом играть – переиграет».