Самой тяжелой военной потерей была для Владимова гибель отца. Николай Степанович Волосевич с семьей не успел эвакуироваться, так как был сразу мобилизован на строительство оборонительных сооружений под Харьковом. Но немецкие войска наступали с такой быстротой, что оставленные в городе люди построить толком ничего не успели и уехать им не удалось. Белла Зиновьевна, кроме того, очень боялась, что в переполненных поездах ребенок может заболеть. Волосевичи решили, что, беспартийные школьные учителя, они не будут представлять для немцев особого интереса и дождутся скорого освобождения Харькова советскими войсками. Одним из последствий пакта Молотова – Риббентропа было отсутствие у населения информации о действиях и идеологии фашистов, в частности о расовом вопросе, что привело к гибели многих людей.
«Если бы в советских газетах говорилось, что, когда гитлеровские войска занимают города, они истребляют евреев, то, вероятно, это бы подвигло большинство евреев на эвакуацию. Но в советских газетах сообщалось, что вот в Минске расстреляно 12 тысяч мирных советских граждан, но ни слова, что они евреи. Конечно, в написанное никто не верил: ну почему немцы должны расстрелять 12 тысяч мирных советских граждан? Так что часть вины за гибель евреев на оккупированных территориях лежит и на советском правительстве, оно могло воспользоваться если не прессой, то другими какими-то способами, чтобы информировать еврейское население о том, что его ожидает в случае прихода немцев. Этого не было сделано»[17].
Оккупировав Харьков 24 октября 1941-го, немецкие власти провели перепись населения, занося евреев в особые списки. В декабре все евреи города были «приглашены» явиться на Харьковский тракторный завод: «Для защиты от украинского населения», – как гласил указ. Часть населения в самом деле проявляла такой антисемитский пыл, что приглашение даже не казалось особенно подозрительным. Белла Идлин пошла, оставив маленькую дочь на попечение мужа.
На территории завода скопилось около 30 тысяч человек. Отец ходил навещать жену каждый день. Вход на территорию завода был закрыт, так что видеть родных можно было только издали. Часовые позволяли перебрасывать через забор еду и одежду. Подойдя однажды к заводу, отец увидел толпу растерянных людей. Территория была пустой. Как выяснилось позднее, все находившиеся во власти оккупантов люди, в большинстве евреи, были ночью вывезены и расстреляны в большом овраге за городом. Тела были свалены в большую яму и засыпаны землей (ГВ).
Я воспроизвожу дословный рассказ Георгия Николаевича, услышанный им от бабушки, матери Николая Степановича, и сестры отца Веры. По сохранившимся документам известно, что расстрелы проводились ежедневно партиями по нескольку сот человек. К концу февраля все обитатели харьковского гетто были уничтожены. Вместе с евреями были расстреляны пленные красноармейцы и пациенты из домов скорби. Точное число убитых неизвестно, по официальным данным, 16–20 тысяч человек. Дробицкий Яр был одним из самых массовых мест Холокоста в Украине.
Вскоре после этой трагедии, зимой 1942 года, Николая Степановича угнали на принудительные работы в Германию. Его письма оттуда родителям аккуратно доставлялись[18]. Николай Степанович работал токарем на военном заводе по четырнадцать часов в день. Режим был строгим, кормили плохо, везде водили под охраной солдат и собак: «Собаки всегда играли большую роль в моей жизни». Последнее письмо от отца, датированное 1943 годом, пришло из концлагеря, находившегося поблизости польского города Пила (Piła), называвшегося тогда по-немецки Шнайдемюль (Schneidemühl). Георгий Николаевич думал, что Николай Степанович погиб при авиационном налете в июле 1943 года. Лагерь был полностью разбомблен в 1944-м, так что никакой документации не осталось. По предположениям Владимова, бомбила советская авиация: «Англичане и американцы такие лагеря не бомбили, опасаясь, что там содержатся их пленные летчики». Владимов с помощью Константина Симонова пытался узнать о судьбе отца несколько раз, но поиски были безрезультатны. Позднее от имени матери был послан еще один запрос, и сохранился полученный Марией Оскаровной ответ Международного союза обществ Красного Креста и Красного Полумесяца: «Нами был произведен розыск Вашего мужа Волосевича Николая Степановича за пределами Советского Союза, но установить его местонахождение или судьбу, к сожалению, не удалось» (29.11.1962, FSO).
После гибели матери и депортации отца маленькая Алена оказалась у родителей Николая Степановича. Но ее дедушка боялся, что в доме жила внучка полуеврейка, и настоял, чтобы ребенка отдали в немецкий детский дом. Волосевичи сказали немецким властям, что у черноволосой Алены грузинские корни. Алена там очень болела, перестала есть и разговаривать. Мать Николая Степановича, несмотря на скандалы и сопротивление мужа, после нескольких месяцев забрала больную, совершенно травмированную девочку из детдома.
В 1944 году в освобожденный Харьков приехала артистическая бригада, в состав которой входила пианистка Елизавета Эммануиловна Лойтер, подруга Анны Зиновьевны Идлин, старшей сестры Беллы. По просьбе Анны Зиновьевны она с большим трудом отыскала Алену у стариков Волосевичей. Елизавету Эммануиловну поразила нищета дома. На полу в разорванной рубашечке сидела прозрачно-худенькая девочка с огромными темными глазами. Дома вначале была только бабушка, сразу согласившаяся отдать ребенка родственникам в Москву, чтобы спасти от голода. Физически истощенная, с полной вшей головкой, Алена была в очень плохом состоянии. Е.Э. Лойтер привезла ее в Москву в своей пижаме, осторожно давая в дороге по ложке меда в день[19]. Анна Зиновьевна Идлин и ее муж, друг Николая Степановича писатель Дмитрий Миронович Стонов, у которых был сын Леонид, официально удочерили Алену после войны, и она стала Еленой Дмитриевной Стоновой. В семье Стоновых ее очень любили, она обожала родителей и была очень близка с Леонидом.
Во время своей работы в «Новом мире» Владимов встречал Д.М. Стонова и относился к нему с огромной теплотой и симпатией. Но об Алене они никогда не заговаривали. Владимов был уверен, что Елена Дмитриевна ничего не знала об их родстве и считала Стоновых своими настоящими родителями:
У нее был дом, отец, мать и брат Леня, дружная, теплая, любящая семья. Что я, тогда бездомный и нищий мог предложить взамен? Нашего отца, с оккупированной территории угнанного в Германию и пропавшего без вести? Мою мать, только что вышедшую из Гулага? И я решил оставить как есть, не травмировать ее. Потерял на войне обоих, отца и сестру (ГВ).
По свидетельству Леонида Дмитриевича Стонова, когда Владимов стал широко известен, Елене Дмитриевне рассказали, что писатель и диссидент – ее единокровный брат. Однако она решила, что «знаменитый и богатый», как ей казалось, Владимов может не поверить, что раньше она была в полном неведении о своем происхождении, и неверно истолковать ее попытку установить поздний родственный контакт с известным писателем. И категорически отказалась от знакомства[20]. В 1988 году Елена Дмитриевна, химик по профессии, с семьей эмигрировала в Израиль, где умерла от лейкемии в 1995-м.
Среди архивных фотографий Владимова есть снимок Елены Стоновой-Кричевской с Леонидом, Наталией и Александром Стоновыми, сделанный в США. В 1996 году в Бостоне Александр Стонов передал Георгию Николаевичу эту фотографию. На вопрос, знает ли Владимов, кто женщина на фотографии, Владимов ответил: «Это моя сестра Лена». Тогда же он узнал от Александра о ее смерти. Эта фотография хранится в архиве среди его бумаг. На обороте написано владимовской рукой: «Елена Стонова-Кричевская. Моя единокровная сестра» (FSO). Лев Наумович Кричевский рассказал мне, что после смерти Елены Дмитриевны среди ее бумаг обнаружилась папка с надписью «Владимов», в которой она хранила публикации и статьи о своем знаменитом, но незнакомом брате.
Такова бесконечно печальная история не-встречи двух родных людей, чьи судьбы были навсегда разорваны трагедией войны.
Побег своевольного сына в Сталинград на фронт смертельно испугал Марию Оскаровну: «Она, наверное, тогда поняла, как трудно воспитывать растущего мальчишку одной, без отца». Весной 1943-го в газетах появилось сообщение, что по стране открывается одиннадцать суворовских училищ по типу старых кадетских корпусов. Девять из них были армейскими и туда набирались сыновья погибших офицеров. В двух других, принадлежавших ведомству НКВД, готовились младшие офицеры пограничных войск, и места в них предназначались для детей сотрудников органов госбезопасности. Выпускники направлялись на работу начальниками погранзаставы или командирами пограничных катеров, но наиболее способные могли рассчитывать на службу в контрразведке, военную или дипломатическую работу. Мария Оскаровна предложила сыну поступить в одно из них, надеясь, что это успокоит его военные порывы. Жора согласился с восторгом: «Я сразу возмечтал, как стану разведчиком, генералом и кавалером всех орденов». Документы были посланы в Суворовское училище пограничных войск в Кутаиси, где «поздней осенью 1943 года 12-летний мальчик надел черную униформу с голубыми погонами»[21].
Жора Волосевич, попав в 6-й класс первого набора, проучился в училище пять лет. Мать вначале очень тосковала без него и писала нежнейшие стихи, которые он хранил всю жизнь:
Улетел мой скворушка,
Опустел мой сад.
Скворушка-Егорушка,
Воротись назад…
1943, Саратов (FSO)
В 1944 году Марии Оскаровне удалось перевестись на работу в училище в Кутаиси: курсантам преподавались русский язык и литература, и она мотивировала желание перевода возможностью работать по специальности. С ее приездом литературная жизнь в училище оживилась. Она сразу устроила для курсантов лекцию «Пушкин на Кавказе» и стала выпускать газету «Суворовец». Владимов вспоминал, что вместе с матерью написал стихотворение для 1-го номера этой газеты. Мария Оскаровна сохранила первый литературный опыт тринадцатилетнего сына. Я приведу его начало:
Суворовец, стой! Разве ты не слыхал?
В училище нашем выходит журнал.
Об этом немедленно должен ты знать,
Чтоб сразу активным участником стать.
Как в зеркале чудном журнал отразит
Всю жизнь нашу: отдых, учебу и быт.
Ты, верно, мечтаешь о нем уж давно…
«Суворовец» – славное имя его…
Май 1944, Кутаиси (FSO)
Исходящий от матери литературный импульс был очень важен для подраставшего сына, который благодаря ей «почувствовал вкус сочинительства». Увидев в стенной газете свои неумелые строчки и стайку восхищенных курсантов, читающих их вслух, Жора Волосевич решил свою судьбу – он будет не только полководцем, но и поэтом. И на следующий день сообщил матери свой литературный псевдоним. В честь Маяковского он будет подписывать свои стихи – Владимов[22]. Его детская мечта осуществилась лишь отчасти: он не стал ни полководцем, ни поэтом, но стал Владимовым.
О жизни в кутаисском училище подробно рассказано в последней неоконченной повести Владимова «Долог путь до Типперэри». Опыт пребывания в закрытом коллективе училища, находившегося в стране другой культуры и языка, кажется странным ретроспективно-зеркальным отражением будущей жизни и опыта писателя в эмиграции. Сходная отвлеченность от окружающей культуры, жизнь в замкнутом пространстве и неприятие, отсутствие живого интереса к местным традициям и жителям. Для него Грузия была «чужая страна»: «Я не предвидел, что мне придется жить в чужой стране, посреди чужого языка, чужих обычаев и повадок, и это будет мучительнее тюрьмы или лагеря…»[23] Обитатели древнего кавказского города вызывали у курсантов «брезгливость» и неуважение. Грузины, грузинские евреи и даже их дети были «чужими», и на них смотрели свысока. Лихостью считались воровство в их садах, насмешки над их дочерями, а в случае столкновений никто не пытался найти правых и виноватых: «чужих» полагалось бить, от них следовало защищать «своих».
Курсант Жора Волосевич учился с удовольствием. Условия жизни в Суворовском были, по меркам голодного и нищего военного времени, очень хорошими. Позднее Владимов осознал, что в армейских училищах «и кормили похуже, и сукно было потоньше». Официальный патрон пограничных суворовских училищ Лаврентий Павлович Берия заботился о своих «волчатах», как он любовно называл курсантов, ожидая из их рядов достойного пополнения своих кадров. «Я не знаю, откуда, из каких питомников ТУДА набирают людей, но из наших ребят в органы ни один не попал», – комментировал Владимов.
Уровень преподавания был высоким. Учителя шли на работу в Суворовское охотно: платили за звание, полагался приличный паек, зарплата была выше обычной преподавательской. В училище царил культ Суворова, и военная история, очень интересовавшая Жору, изучалась серьезно и детально. Особой идеологической муштры не было, «всё в обычных дозах». Среди ребят даже «царила легкая фронда». Офицеры, воспитатели и преподаватели вполне откровенно делились с курсантами своими воспоминаниями о войне. Бывшие боевые офицеры, они почти все имели серьезные ранения, последствием которых был частичный паралич, слепота или тяжелая психическая травма. Их повествования не были «идеологически выдержаны», и юным слушателям становилась ясна разница между официальной пропагандой и беспощадной военной действительностью.
Спорт был важной частью образования курсантов, на него отводилось по нескольку часов в день. Занимались строевой подготовкой, штыковым боем, выезжали на стрельбища. В старших классах была введена конная езда и шашечный бой. На скаку срезали лозу шашками, стреляли из пистолета и винтовок, учились обращаться с пулеметом. В Кутаиси они много занимались на снарядах в гимнастическом зале, что Жора не особенно любил. Но позднее начались лыжные переходы, бег, велосипед, и он расцвел, получив даже грамоту «За образцовое преодоление трудностей лыжного перехода» (FSO). Переход был 50 километров, двигались при полном вооружении, с винтовкой и вещмешком.
В 1946 году, переехав в Петродворец, училище стало называться Ленинградским суворовским пограничным военным училищем МВД[24]. Курсанты строем прошли через разрушенный город. Первое, что они увидели на территории училища, – трофей войны, огромный подбитый немецкий танк. Владимов сохранил стихотворение матери о ее первом впечатлении, строфу которого я приведу:
Снаряды, и щебень, и камни,
Как боль незакрывшихся ран…
И призрак сражений недавних —
Фашистский изломанный танк…
М.О. Зейфман. «Воспоминание». 1952. (FSO)
Этот «фашистский изломанный танк» сыграл впоследствии большую роль в судьбе Жоры Волосевича и его матери.
В Петродворце курсанты увидели пленных немцев, работавших на строительстве. В бытность генерал-лейтенантом на русской службе Карл Густав Маннергейм[25] построил военный городок с коттеджами и казармами, разбомбленный во время войны. Пленных пригнали для его восстановления. Они не проявляли большого рвения, работали «вполруки», и строительство продвигалось медленно: «Я тогда понял: раб не работник. И ведь, подумайте, сколько работящих Иванов Денисовичей бессмысленно угробила эта система. Какую страну они могли бы построить!» В военном каре городка, где находилось училище, был отведен специальный угол, огороженный двойной колючей проволокой, в котором жили пленные немцы. Общение с ними курсантам было строжайше запрещено.
У Владимова на всю жизнь остались очень теплые воспоминания об училищном братстве мальчиков: жизнь в ограниченном пространстве, общие интересы, впечатления и учеба сближали их. По окончании Суворовского в течение двадцати лет те, кто мог прийти, «гудели» в ресторане «Прага» в Москве каждое 20 сентября, в день открытия училища. Среди них не было Геннадия Панарина, лучшего друга Владимова. Он погиб в 1952 году на погранзаставе. Старший лейтенант Панарин вез солдат в кузове грузовика и – согласно инструкции – сидел около кабины спиной к движению. Они проезжали через старый ручной шлагбаум, и пьяный управляющий солдат выпустил его из рук. Шлагбаум размозжил Геннадию затылок и два позвонка. Ему было двадцать три года. Геннадий умер, не приходя в сознание, через четырнадцать часов. Мария Оскаровна целую неделю не говорила об этом сыну, зная, как трудно ему будет пережить гибель первого и очень любимого друга. Незадолго до этой трагедии Геннадий женился на девочке, с которой познакомился на одном из балов в Суворовском, куда приглашались женские школы. Владимов много лет вплоть до эмиграции поддерживал связь с вдовой своего погибшего друга.
С Геннадием Панариным его связывала не просто первая детская дружба и творческий опыт, но и первый конфликт с безжалостной машиной сталинского режима, имевший огромные последствия для судьбы, мировоззрения и мироощущения будущего писателя.
Ах, какая странная эпоха,
Не горим в огне, а тонем в луже.
Обезьянке было очень плохо,
Человеку было много хуже.
Александр Галич. На сопках Маньчжурии (Памяти М.М. Зощенко)
Жизнь в Суворовском училище была наполнена не только тренировками и учением. Здесь Владимов встретил свою первую любовь, прехорошенькую польскую девочку Веронику Масевич, «дочку англичанки», как называли ее поголовно влюбленные в нее курсанты. Ее мать Зинаида Эдмундовна преподавала английский язык, и разыгравшееся романтическое воображение суворовцев возвело ее в ранг «бывшей шпионки». Отец Вики Александр Масевич работал в органах госбезопасности и, как много позднее узнал Владимов, был расстрелян в 1937-м «за жестокость». Вика, как и Жора, росла без отца.
Под влиянием нахлынувшей влюбленности Владимов начал писать стихи: «…несамостоятельные, под Маяковского». Они затеяли с Геной Панариным большой утопический роман об идеальной стране Юнгландии со столицей Типперэри, где сбывается все, чего душа пожелает: «Все то, что не устраивало нас на нашей родине, мы исправляли и вносили в жизнь на родине своей мечты»[26]. Название столицы было взято из ирландской песенки «Долог путь до Типперэри», популярной в британской армии во времена Первой мировой войны[27]. Но творчество друзей вскоре зашло в тупик: в их замечательной стране при полном отсутствии неприятностей «не происходило решительно ничего интересного». Утопия им быстро наскучила, и роман был заброшен. Но раз приобщившись к перу, подростки почувствовали себя «пишущими людьми, братьями по литературе», и их не совсем обоснованная цеховая гордость привела к неожиданным последствиям.
Геннадий был на два года старше Георгия и следил за событиями, происходившими в стране, осмысливая их и делясь своими соображениями с другом. Местом уединения, где велись задушевные разговоры подальше от недремлющего ока взрослых, была прокуренная внутренность подбитого немецкого танка. «Курцы» выдыхали табачный дым в пушку, и выходящий оттуда дымок был едва заметен снаружи. Курение строго преследовалось, могли посадить в карцер или даже подвергнуть страшному наказанию – обрить наголо, что означало: на следующей бал, куда приглашались девочки из соседней школы, придется идти с бритой головой.
Учась в Суворовском, мальчики были очень заинтересованы делом А.А. Власова. Предательство генерала – когда-то героя войны и любимца Сталина – беспокоило и интриговало их. Смертный приговор Власову и его подельникам, вынесенный закрытым военным судом, был приведен в исполнение 2 августа 1946 года. Георгий и Геннадий не были удовлетворены: «Власов же не был просто трусом, это он много раз доказал… Боевой генерал и пошел на такое предательство. Ведь было же у него какое-то объяснение. Он должен был его сказать всему народу. Почему же его не судили открытым судом?» – недоумевали мальчики, до которых донеслось эхо открытых процессов 1930-х годов.
А когда 14 августа 1946 года в «Правде» было опубликовано постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», ребята как-то «поежились», и Гена прокомментировал: «Какое-то странное сближение…» В те августовские дни, по словам Владимова, «это производило впечатление какого-то 25-го кадра в кино, когда вклеивают слово, прочесть его вы не можете, но возникает подсознательное ощущение страха, тревоги». 4 сентября 1946 года Анну Ахматову и Михаила Зощенко исключили из Союза советских писателей. Позднее Вениамин Каверин писал: «Так до сих пор и остается загадочным, чем было вызвано постановление ЦК от 14 августа 1946 года “О Журналах «Звезда» и «Ленинград»”. О причинах внезапного нападения на Зощенко, Ахматову, “Серапионовых братьев” можно было только догадываться – по меньшей мере о причинах непосредственных, частных. Эти частные причины ничего не значили перед общей и даже всеобщей. Вот ее-то теперь, через тридцать лет, мне кажется, можно назвать. Без полной уверенности, что можно. Эта общая причина заключалась в том, что сразу поле войны, после победы, унесшей миллионы жизней, в обществе наступила пора определенных надежд. Это были надежды на “послабление”, на заслуженное доверие, на долгожданную человечность, на естественную, после всего пережитого, мягкость. По этим-то надеждам и решено было ударить, а так как в русской литературе во все времена и при любых обстоятельствах выражалась (или хотя бы бледной тенью отражалась) душа народа – в эту душу и были решено вонзить отравленный нож»[28].
Удар этого «отравленного ножа» остро почувствовали два подростка. Зощенко мальчики читали и любили. После всей ругани, обрушившейся на него, они еще раз раздобыли книжку его рассказов. Читали вслух, собравшись в комнате Вики, в которую к тому времени Гена тоже влюбился. Рассказы Зощенко казались очень смешными, яркими и талантливыми. Разговаривая друг с другом: «Погода пошлая, безыдейная и аполитичная»[29], – мальчики передразнивали текст правительственного постановления: «…Зощенко давно специализировался на писании пустых, бессодержательных и пошлых вещей, на проповеди гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности»[30]. Считая себя «писателями», они были глубоко оскорблены «за коллегу и офицера»: «Власти постановили, что Зощенко хулиган, клеветник, подонок, пошляк – с изумлением встречаешь в наши дни эти ругательства в официальном документе…» – писал В. Каверин[31]. По словам Владимова, у ребят было ощущение, «как будто в нашего друга плюнули, и брызги попали нам в лицо». Их чувство чести и достоинства было оскорблено, и мальчики приняли решение, навсегда изменившее их жизнь, – навестить Зощенко, чтобы лично выразить ему свое восхищение: «Чем больше его ругали, втаптывали в грязь, тем больше нам хотелось – пожать ему руку, высказать уважение»[32].
Встал вопрос, идти ли к Ахматовой, стихов которой мальчики не читали, и в библиотеке Суворовского училища ее книг не было. Набор выражений «то ли монахиня, то ли блудница», «религиозно-мистическая эротика» и т. п. был очень далек от лексики курсантов. Мальчики хотели «прояснить, насколько оскорбительными были эти слова для Ахматовой». Решили спросить непререкаемого эксперта по женскому вопросу – пятнадцатилетнюю девочку Веронику. Вопрос был задан в «косвенной» форме: как бы она, Вика, отнеслась к тому, что о ней бы… Загадочно сощурив глазки, едва ли больше своих обожателей понимавшая, о чем идет речь, прелестница протянула: «А что… Это было бы о-о-очень интересно…» Из чего был сделан окончательный вывод, что Ахматову «не особенно обидели» и идти к ней необязательно.
К Зощенко было решено явиться в зимней форме суворовского училища, чтобы дать понять:
Его поддерживает и приветствует армия. Можно было надеть белую летнюю форму, но гимнастерки всегда выглядели жеваными, складки на них держались плохо, мялись от ремня, к тому же на фуражку полагался дурацкий белый чехол… Но мы хоть и были два идиота, все-таки сообразили, что он может испугаться. Не сам Зощенко, он – храбрый человек, боевой офицер и ничего, конечно, не боится. Но жена может подумать, что мы пришли его арестовывать. Мы не понимали, что мы еще маленькие, кто стал бы нас пугаться? (ГВ)
Посовещавшись в танке, мальчики решили пригласить с собой Вику, попросив ее надеть белую кофточку – «для успокоения жены». Девочка отнеслась к походу очень ответственно и оделась во все в белое, даже выпросив у матери новые белые туфельки на каблучке. Лишь красный беретик красовался на светлой головке, и «получались цвета польского флага». В бюро Госсправки без труда выяснили адрес Зощенко: канал Грибоедова, дом 9, квартира 122 (позднее Зощенко переехал в квартиру 119 того же дома, где сейчас находится его музей).
Направляясь вдоль канала к дому писателя, мальчики несколько «сдрейфили». Появилось смутное опасение, что «совершаем мы какой-то антигосударственный акт». День был пасмурный, холодный, от канала веяло сквозной сыростью, и хотелось повернуть назад. Но рядом в белом и красном вышагивала зеленоглазая длинноногая девочка – и отступить было невозможно.
Дверь открыла женщина, вероятно, жена Зощенко. «Миша, это к тебе», – сказала она, впустив подростков, и ушла на кухню, продолжая прерванный разговор с сидящими там людьми. Зощенко был очень любезен со своими неожиданными гостями, но находился в таком подавленном состоянии, что в ответ на их военное приветствие и утешительные слова, стал растерянно уверять гостей в своей преданности советской власти. Вспоминал, что воевал с бандами Махно в Гражданскую войну, проливал кровь. Говорил, что не понимает, что антисоветского усмотрели в его произведениях: «…может быть, за границей что-то сказали». Ребята попросили почитать повесть «Перед заходом солнца» и рассказ «Приключения обезьянки», которые упоминались в постановлении, но Зощенко сказал, что у него дома их нет. Он был очень бледен, что, как позднее узнал Владимов, было следствием немецкой газовой атаки в Первую мировую войну. Но в тот августовский день им показалось: «сидит бледный, потерянный человек, говорит тусклым голосом». Через полчаса подростки ушли, тоже подавленные.
Каверин со слов Зощенко упоминает об этом визите в своих мемуарах: «Вдруг он рассказал почти весело, с добрым лицом, как вскоре после доклада Жданова к нему пришли три суворовца с одной девочкой шестнадцати – семнадцати лет – пришли, чтобы “отдать дань уважения” (так было сказано), – и он поспешил выпроводить их из квартиры.
– Хорошие мальчики, – тепло улыбнувшись, сказал он, – фуражки держали по форме на локте левой руки. Я за них испугался.
Он недаром испугался за мальчиков. По приказу Главного штаба специальная комиссия приехала в Ленинград для разбора этого дела»[33].
Один из них, Каверин или Зощенко, напутал, говоря о «трех суворовцах» и о том, что их исключили из училища. Владимов подробно писал об этой и других деталях в книге «Долог путь до Типперэри».
Вернувшись после посещения писателя, троица уселась в Вероникиной комнате и, вытащив книгу рассказов Зощенко, принялась читать вслух. Ребята очень развеселились, и тут начался второй акт драмы: «В мои пятнадцать лет я, кажется, впервые узнал, сколько в мире предательства – и самого бескорыстного, безвыгодного»[34]. В каждой комнате ведомственных коттеджей были двери, соединявшие ее с соседним помещением. Двери были заложены тонкой, в один кирпич, кладкой, не доходившей до верха, так что звуки проникали из комнаты в комнату довольно беспрепятственно. После ухода мальчиков Вероника вышла на кухню, куда выскочила соседка с вопросом: «Над чем это вы так смеялись?» И девочка доверчиво ответила: «Мы Зощенко читали». «А можно посмотреть?» – попросила та. Вика любезно вынесла книгу. Взяв ее, соседка «…сняла передник, вымыла руки и шею и с книжкой почапала в политотдел»[35].
По ее доносу в начале сентября обоих суворовцев вызвали «на ковер». «По молодой дурости» ребята не только сознались, что они читали крамольного писателя, но и добавили, что были у него в гостях, о чем до сих пор никто из начальства не подозревал. Владимов писал позднее, что мотивом их признания был страх: «Лучше мы сами на себя донесем, это нам зачтется… Мы не просто были дураки, а дураки круглые»[36]. Такого немыслимого афронта никто от «волчат» не ожидал. Разразился грандиозный скандал. Из Москвы специально приехал полковник Антон Лаврентьевич Гордиевский[37], кричавший на ежедневных допросах, что Георгий и Геннадий «опозорили погоны армии». Они вызывались в кабинет по одному.
«Ты мне скажи, – возмущался Гордиевский, – для чего вы пошли к этому подонку, хулигану?» «Мы решили пойти, поговорить: как? что? У нас оставались вопросы, мы хотели узнать, что Зощенко сам об этом думает?» «Вы что же, – повысил голос Гордиевский, – пошли проверять, правы ли партия и правительство? А ты понимаешь, что такое честь офицера? Офицеру дается пакет: доставить, хотя бы и ценой собственной жизни. В случае пленения съесть его, а потом застрелиться. Офицеру и в голову не может прийти – проверять, что в этом пакете написано. Вот что такое честь офицера-чекиста!» (ГВ)
На что ершистый Жора ответил: «Ну, если мне его и съесть нужно, и стреляться из-за него, я, наверное, посмотрю, из-за чего умереть придется». «Вот, – кричал Гордиевский, – вся твоя гниль в этом». Распаляясь и все больше повышая голос, он обозвал подростка «сопляком». Тот оскорбился до слез: «Вы не смеете меня оскорблять! На мне погоны армии!» «Вы эти погоны опозорили, – объявил Гордиевский, – и мы их с вас сорвем на плацу перед училищем, под барабанный бой». Это казалось страшнее уничтожения, которым полковник пугал вначале. В «уничтожим!» не особенно верилось, а позорное наказание считалось в училище великим бесчестием. Вместе с Жорой учился сын повара Берии, Шатал Ртвеладзе. Повар «для солидности и престижа» получил звание полковника медицинской службы. Курсант Ртвеладзе с помощью куска мыла открыл и ограбил ларек, за что с него были на плацу сорваны погоны. Но «повар, вероятно, отлично готовил», и погоны вернулись на плечи Шатала Ртвеладзе довольно быстро. Были и другие случаи, когда погоны надрезали и отрывали перед строем, а наказанный должен был месяц ходить в десяти шагах позади строя.
Но страх охватил не только подростков: «Вся иерархическая лестница перепугалась до обморока. Крамола в самом сердце чекистского образования, в военном училище, где обучали “бериевских волчат”! “Кого вы там воспитываете? Я вот скажу Лаврентию Павловичу!” – кричал Абакумов». Отвечать за мальчишеские выходки училищное начальство категорически не хотело. Поэтому сначала Гену и Жору пробовали убедить, что они к Зощенко не ходили, а придумали это посещение «для пущей важности». Но тут концы не сходились с концами: сам факт посещения скрыть было уже невозможно. Тогда «начались странные вопросы», и, наконец, было высказано предположение, что, вероятно, троица посетила Зощенко до постановления от 14 августа, что, конечно, не похвально, но более простительно. Виновные, не понимая игр начальства, спасавшего свою шкуру, «упирались рогом», предъявляя квитанцию с числом из Госсправки. Поскольку Жора упрямился больше всех, оперуполномоченный госбезопасности Василий Емельянович Мякушко[38], который вел дело о посещении Зощенко, сказал Геннадию: «Вы лучше уговорите своего легкомысленного друга. Потому что, если вы будете настаивать на своем, вас обоих просто уничтожат». Постепенно угроза лишения погон, огромное давление на ребят и матерей дали о себе знать. «В конце концов, мы свое дело сделали. Выразили Зощенко сочувствие, он будет помнить, что мы приходили». И Гена с Жорой согласились на подтасовку фактов.