
Полная версия:
Sumrak Пепел над тайгой
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Она осторожно отодрала прилипшую к ссадине ткань рубахи, потом промыла содранную над лопаткой кожу, смочив тряпицу остатками самогона. — Кожу сорвало, а грязь с реки везде. Если пойдёт жар — не прячь. Слышишь?
Иван кивнул, не открывая глаз.
— Сустав встал. Но связки быстро не заживают. Береги руку хотя бы неделю.
— Ничего. Доживём.
— Доживём. Только ты, командир, не геройствуй. Мне вправлять — не патроны подносить.
— Понял, — сказал Иван и впервые за день улыбнулся. Едва заметно, но Катя увидела, и, кажется, обрадовалась этому больше, чем показала.
Он лёг на мешковину лицом к стене, левая рука на косынке. Попробовал пошевелить пальцами: слушались плохо, но слушались. Стоило поднять руку выше груди, плечо простреливало насквозь.
Вещмешок лежал на верстаке. Тяжёлый, припорошенный белым. Две недели жизни.
Иван закрыл глаза. Правая рука потянулась к карману бушлата, нащупать кварц, и нашла только пустоту. Привычка ещё жила, вещи уже не было. Внутри сидел другой камень, тяжёлый, ледяной. Тот, что он унёс из подсобки. Тот, что не выбросить.
Отец.
В цехе стояла тишина. Только бочка трещала. И где-то далеко, за стенами, дрожала земля, как дыхание.
Глава 4. Перемена
Коридор школы пустовал. Побелка осыпалась серыми хлопьями. Аня стояла у двери класса, плечом к стене. В школе топили, но тепло держалось только у печей, а у пола тянуло сквозняком, как в любом старом здании.
Из-за двери слышался голос Елены Матвеевны, ровный, чуть надтреснутый. Она читала стихи.
Дверь заклинило от разбухшего дерева. Аня дёрнула ручку, и та поддалась с сухим треском. Елена Матвеевна выглянула, книга в руке.
— Аня, зайди. Мы стихи читаем. — Она обвела взглядом класс. — Спины прямо. — И снова к Ане: — Послушай.
Аня хотела отказаться, но Елена Матвеевна смотрела прямо и просила о малом. Просто зайти. Аня кивнула и вошла.
В углу топилась печь, дрова потрескивали. На стенах карты, плакат с таблицей умножения, портрет Пушкина, пожелтевший по краям. За третьей партой у окна сидел Санька. Меховая шапка с лисьим хвостом, которую Аня сама сшила ему зимой, была сдвинута на затылок. Рядом двое мальчишек из их стойбища.
Уроки давно не шли по расписанию. Елена Матвеевна собирала тех, кто приходил, когда приходил, и созывала их старым медным колокольчиком с крыльца. Объясняла она это не всем, только тем, кто спрашивал: пока дети сидят за партами и учат стихи, а не считают дни до следующей кормёжки, они ещё дети. Это было её собственное дело, отдельное от голода и гула, и она держалась за него так же упрямо, как Иван за свой цех, а Аня за стойбище.
Позавчера, говорила она Ане у порога, приходил человек от Семёнова, из райотдела. Хотел переписать детей по списку и спросил ключ от подвала, где стоит закрытый шкаф с архивом. Список она дала, а ключ, сказала, потерян. Больше от неё ничего не добились. Она произнесла это так, как говорят о погоде, и вернулась к доске.
Аня села за последнюю парту, на своё старое место: отсюда в детстве было видно и доску, и дверь, и птиц на проводах. Крышка была исцарапана: «В.К.», «1989» и торопливо, ниже, — «Колька — дурак».
— Продолжим, — сказала Елена Матвеевна. — «Молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои…»
Аня смотрела в окно. За стеклом стояла тайга, сосны были чёрные, мокрые. Где-то там стойбище: бабушка у очага, Искра у камня, Тускар на дозоре. А она здесь, слушает стихи.
Она вспоминала утро. Они вышли с Тускаром до света и шли по гребню оврага, к «Рассвету» подошли с юга. Долго лежали в кустах. Задняя стена магазина обрушилась, в проломе было видно перевёрнутые стеллажи. На пороге темнела кровь, валялись осколки бутылки, земля была истоптана сапогами, трое, свежие. Драка кончилась до них, и теперь внутри было тихо, только из пролома тянуло тёплым хлебным духом. Тускар хотел подойти ближе, Аня не дала: «Не сегодня. Надо понять, что они задумали». Тех, кто был внутри, они так и не увидели: те ушли через склад, с другой стороны.
А потом с тропы донеслось. Крики, мальчишеские, злые. Свист пращи. Глухие удары камней о дерево. И выстрел. Один, вверх.
Тускар рванулся бежать. Аня удержала его за рукав: «Не наше дело. Пошли». «Там наши, — сказал он, не вырывая руки. — Ты решаешь за всех, а потом мне смотреть им в глаза». Он посмотрел на неё долго и кивнул. Они ушли молча.
Но она слышала голос. Молодой. Орлана.
Пошёл. Не послушал. Так молодой олень уходит из стада, когда чует то, чего остальные ещё не чуют.
— Аня, — позвала учительница. — Ты слушаешь?
Все обернулись. Она кивнула.
— О чём это, как ты думаешь?
Она не знала, о чём. Стихи говорили про то, что внутри надо держать и не показывать, а она весь день носила в себе голос на тропе.
— Про то, что вслух нельзя.
Елена Матвеевна медленно кивнула, посмотрела внимательно, словно хотела сказать что-то ещё, но не сказала.
Один из мальчишек закашлялся, глухо, надсадно. Учительница замолчала.
— Ничего. Спины прямо. Продолжим.
Аня смотрела на детей и считала в уме. Пятая парта была пустая. И восьмая, где обычно рисовал средний из братьев Орлана, тоже.
Утром, у чума, Орлан крутил в пальцах ремень пращи, злой, набычившийся, не простивший ей оленя. Теперь Аня поняла, кто кричал рядом с ним на тропе. Он пошёл. Взял с собой братьев.
Она встала и вышла в коридор, прислонилась к стене. Не могла его остановить. Не успела. Не захотела. Эта последняя мысль царапнула сильнее прочих, и Аня тут же попыталась её отогнать: у неё не было права решать за Орлана, когда ему бояться.
Звонок прозвенел глухо. Санька выскочил первым и схватил её за руку.
— Ты видела? Я сегодня стих рассказал. Мне Елена Матвеевна пятёрку поставила.
— Молодец. Пойдём, нас бабушка ждёт.
Из тени у стены отделилась фигура. Искра.
— Ты чего здесь?
— Жду тебя. Смотри. — Она разжала кулак.
На ладони лежал костяной амулет, пожелтевший, гладкий от чужих пальцев: птичья лапа, три растопыренных когтя. Аня взяла его двумя пальцами и повертела. Что-то в нём было знакомое, но вспомнить, что именно, не получалось.
— Где взяла?
— На камне у ручья. Вчера, когда ходила за травами. Камень был тёплый, будто его грели в руках.
— Похоже на что-то. Не помню на что.
— Это метка. Ворон оставляет её там, где проходит. Земля дрожит, Аня. Духи не спят.
Искра забрала кость и ушла неслышно.
На крыльце Аня отправила Саньку с мальчишками в стойбище, а сама вернулась в школу. На втором этаже, в окне физического кабинета, светилась керосиновая лампа: окна кабинета выходили на север и даже днём оставались тёмными. Оттуда доносился тонкий ровный скрип: карандаш шёл по бумаге.
Она постояла, послушала и пошла наверх.
В кабинете физики было прохладно, печное тепло сюда не доходило. Дмитрий сидел за столом, кутаясь в потрёпанный серый халат. Он срезал стружку с карандаша, медленно, и клал её в карман: привычка с мирных лет, когда такую стружку выбрасывали не глядя.
— Заходи, — сказал он, не поднимая головы. — Я как раз…
Аня подошла. На столе лежал раскрытый журнал тридцать седьмого года. Штамп школьной библиотеки, но из закрытого шкафа в подвале, куда был ключ только у завуча. Угол страницы придавливал обломок кварца из школьной коллекции минералов. На пожелтевшем листе тушью был выведен чертёж: вертикаль, три расходящиеся ветви, незамкнутый круг. Внизу выцветшая размашистая подпись: «Геолог. Экспедиция №4. Спецпоселок „Кедровый". 12.X.1937». Штамп: «Проверено. Архив НКВД. Дело №1447». Сбоку, другой рукой, почти стёртое: «Они близко. Слушайте камни».
— От Семёнова присылали, — тихо сказал Дмитрий, заметив, куда она смотрит. — Про ключ спрашивали. Я сказал, что не знаю. Журнал у меня, пусть лежит. Вчера заходил парень с лесопилки, радиолюбитель, в очках, пальцы жёлтые от канифоли. Просил лупу и моток медной проволоки. Говорил, делает прибор, который ловит гул. Дал ему и то и другое. Про журнал не сказал.
Аня долго смотрела на чертёж.
— Это на бабушкином бубне, — сказала она, и только теперь поняла, что Искрина костяная лапа напоминала именно об этом. — С изнанки, у самого обода. Я в детстве думала, это просто дерево. Она зовёт его Огненным Деревом. Говорит, ворон принёс огонь. И ещё говорит, что это дорога. Куда ведёт, не говорит.
— Ветви расходятся ровно под сорок пять градусов, — Дмитрий постучал ногтем по бумаге. — Деревья так не растут. — Он потёр лицо ладонью. — Геологи не знали, что это. Шаманы не знали. Знают только камни.
— Бабушка знает. Просто словами не скажет. Она камни слушает, а ты их меряешь. Так двое идут по одному следу: один носом, другой глазами.
— А что мне остаётся? — Он посмотрел на свои руки. — У меня карандаши катятся к северной стене. Стол ровный, я проверял уровнем. Не сквозняк и не наклон. Что-то другое. Я не знаю что. Просто вижу, и всё.
Аня смотрела на карандаш, зажатый у него между пальцами.
— Ты мне в восьмом классе тройку поставил за грязь на полях.
— Потому что у тебя в решении энтропия с потолка бралась.
— А теперь сам сидишь и чертишь.
Карандаш хрустнул в его руке и оставил на бумаге рваную черту. Дмитрий отложил его, но не сказал ни слова.
— На след с бумажкой не ходят, — сказала Аня. — След читают ногами. Придёшь туда со своими тетрадками, сядешь на камень и замёрзнешь в обнимку с ними, так ничего и не поняв.
Дмитрий молчал так долго, что лампа успела качнуться от сквозняка из щели. Потом поднял голову, и Аня впервые разглядела его глаза — красные, воспалённые, глаза человека, который давно не спит и давно перестал этому удивляться.
— Замёрзну, — согласился он. — Скорее всего. Ходить по следу я за всю жизнь не научился и теперь не научусь. Но кто-то должен записывать. Когда это кончится, а оно кончится, так или иначе, людям понадобится знать, что было сначала. Не что казалось. Что было.
— Кому понадобится? Читать будет некому.
— Тогда я сам прочту. — Он слегка повёл плечом: не улыбка, тень улыбки. — Я и сейчас так живу.
Аня стояла у двери, и слова про Орлана, про тропу, про голос, который она узнала и на который не пошла, поднялись к самому горлу и встали там комом. Она открыла рот, помедлила — Дмитрий ждал молча, не торопя — но так ничего и не сказала, только сжала губы.
— Ты пришла не из-за журнала, — сказал он негромко. — Не знаю, из-за чего. Но не из-за него.
— Из-за него.
— Хорошо. — Он не стал спорить. Достал из-под стола армейский термос, отвинтил крышку и налил в эмалированную кружку с отбитым краем. Пар пошёл тонкий, почти невидимый. — Зверобой. Пей, пока тёплый.
— Мне идти надо.
— Знаю. Выпей и иди.
Она взяла кружку. Эмаль была тёплая, и тепло входило в ладони так медленно и ощутимо, что Аня поняла, как давно у неё мёрзли руки. Отвар был горьковатый, как у бабушки, только без полыни. Она выпила до половины и поставила кружку на край стола. Допивать не стала: остальное было его.
Она развернулась и вышла. Дверь на сорванной петле не прикрылась до конца и осталась щелью; шаги затихли на лестнице.
Внизу пахло сыростью и мелом. Аня вышла на крыльцо. Небо было мутное. Она постояла, вдохнула холодный воздух и пошла к соснам, к стойбищу, где ждали дети и бабушка.
За её спиной, в кабинете физики, остался Дмитрий. Один. С лупой, с тетрадью, с куском кварца на краю страницы. Он взял карандаш и снова склонился над чертежом.
Глава 5. Река
Иван сидел на берегу, обхватив здоровой рукой колено; левая лежала в косынке, прибинтованная к рёбрам. Шёл третий день после того, как Катя вправила плечо, а жар так и не отпустил — по вечерам его знобило, ладонь то и дело покрывалась испариной, и он старался, чтобы никто этого не видел. Жар приходил не ровно, как от простуды, а толчками, и толчки ложились в такт гулу, словно порванное плечо подстраивалось под него. Ночь стояла тихая, без ветра и без злого умысла, и воздух у воды был совсем не тот, что в цехе: там сырость скапливалась, тяжёлая и чужая, а здесь просто тянуло с реки, как тянуло всегда, сколько Иван себя помнил.
Вода в Колымажке стояла чёрная и гладкая, отражая белёсое небо, которое не темнело до конца. Иван пытался разглядеть в ней себя, но видел только тёмное пятно там, где должно быть лицо: глаза плыли от жара. Ему вдруг стало по-детски страшно, словно его самого уже нет, а тело просто ходит и говорит по привычке.
Он вспомнил тропу, и камень в плечо, и хлеб, прижатый к груди, и крик Орлана, а потом тряхнул головой, отодвигая всё это туда, где оно могло подождать.
В кустах слева что-то зашуршало, и он обернулся так резко, что в глазах на миг потемнело, но там только качались ветки — птица, скорее всего.
Вода дрожала мелкой рябью, хотя ветра не было. Гул шёл издалека, низкий. Не как под полом цеха, где он ныл в плече, а здесь, у реки, растворялся в воде и становился частью течения. Иван слышал его уже несколько дней: днём тише, ночью сильнее. Наверное, в стойбище, за двумя грядами, его слышали тоже. Он не знал этого наверняка, просто подумал, и от этой мысли легче не стало.
Он поднялся и пошёл к мосту.
Мост показался впереди чёрным силуэтом на фоне серого неба: низкий, деревянный, с покосившимися перилами. Он стоял с тридцать седьмого года, может, раньше.
Иван ступил на первую доску. Она застонала долго, протяжно. Вторая повторила ту же песню. Третья сухо треснула. На середине он остановился и посмотрел вниз.
В настиле зияли четыре дыры. Он присел на корточки, держась за перила, и заглянул в первую — под досками стояла темнота, пахнувшая гнилью, — просунул пальцы, нащупал балку, мягкую, как губка, и стоило ему сжать её, как она раскрошилась, и кусочки с тихим плеском упали в воду. Вторая и третья оказались ещё хуже: сквозь щели виднелась всё та же чёрная гладкая вода, а дерево вокруг них поддавалось под пальцами, как мокрый хлеб.
Он сел на перила и свесил ноги над водой. Дерево прогнулось под ним, но выдержало — двоих выдержит, прикинул он, а на троих уже не хватит, — и только потом, будто для того, чтобы занять правую руку, достал мятую пачку «Примы» с последней сигаретой, повертел её и убрал обратно: не сейчас.
Он думал о своих. О Сером, злом и не простившем. О Бородаче, который устал и хитрит, чтобы этого не показывать. О Дыме, который боится. О Кате, берегущей пустые ампулы. О Тихом, который молчит, паяет и слушает стены. О Костястом, считающем шаги даже во сне. О Грозе, правящей стрелы, которые некому пускать. О Бизоне, который ждёт приказа с таким терпением, что становится не по себе. О Сове, пересчитывающей то, что давно пересчитано. Девять человек и он — против всего.
И тут, впервые за долгое время, он поймал себя на вопросе, который был не о том, как выжить.
Зачем они держат этот цех, делят хлеб, берегут патроны, вправляют друг другу кости? Ответа не было, только гул и вода.
Отец тоже курил здесь когда-то: сидел вот так же на перилах, свесив ноги, и молчал, а иногда давал затянуться, и Иван кашлял, а отец смеялся — редко, коротко, — потом бросал окурок в воду и уходил, не оборачиваясь. Иван вдруг понял, что хочет заплакать, просто так, без причины, и разозлился на себя сильнее, чем на что-либо за весь день. Он достал пачку, чиркнул спичкой и затянулся, и злость помогла, стало легче дышать.
Окурок полетел вниз красной точкой и, ударившись о воду, коротко шипнул и погас. Иван поднялся, и доска под ногами скрипнула.
Когда он вернулся на берег, Серый уже ждал у костра. Увидев Ивана, он молча присел на корточки у огня.
— Где шлялся?
— У реки.
— Ночью?
— Да.
Серый смотрел на огонь, потом сказал тихо, с глухой злостью, которая копится и не находит выхода:
— Хватит ждать. Мы сидим, жрём муку, смотрим на огонь. А они ходят, взяли оленя, камнями в нас кидают. Ты видел. Я видел. Ждём, пока нас вырежут?
— Что предлагаешь?
— Мост. Он один через Колымажку. Возьмём его — они застрянут в низине, ни туда, ни сюда. А мы с мукой, с едой, с теплом. Не бить, не жечь. Поставить двоих. Пусть сидят и смотрят. Время работает на нас.
— Мост гнилой, — сказал Иван. — Я только что смотрел. Четыре дыры, балки крошатся. Больше двух за раз — рухнет.
— Двое и надо. С автоматами, смена каждые двенадцать часов.
— Это не ожидание, Серый. Это значит встать поперёк. Они ответят.
— Они уже ответили. Олень. Камень в плечо. Что ещё нужно?
Иван молчал. Он вспомнил, как отец сказал однажды про другой мост, железнодорожный, далеко, до всего этого: «Кто держит переправу — тот держит мир». Он сидел на кухне, курил «Приму» и смотрел в окно. Иван был маленький, сидел на табурете и не понимал. Теперь понял. И от того, что понял именно так, как сказал отец, стало противно.
Левая дёрнулась в косынке, боль вспыхнула в плече. Он переждал её, не отводя глаз от Серого.
— Хорошо.
Серый повернул голову быстро, глаза блеснули: не ждал, что так скоро.
— Что?
— Берём мост. Но на моих условиях. Двое: ты и Дым. По пять патронов в магазине, больше не брать. Первыми не стрелять. Никого не трогать, не отбирать, не гнать. Кто подойдёт — пусть посмотрит и уйдёт. Мы просто стоим.
— Стоим.
— Стоим. Смена через двенадцать часов. Я приду с Бородачом. Держим, пока не найдём, чем кормиться дальше. Быстро это не кончится.
Серый смотрел секунду, две, потом медленно ухмыльнулся и кивнул. Поднялся и пошёл к цеху.
Иван смотрел ему в спину. Вскоре за кустами послышались голоса: Серый что-то говорил Дыму, а тот отвечал коротко, глотая слова, как всегда, когда боялся согласиться слишком быстро.
Иван остался у костра и смотрел, как дрожит пламя. Жар, который он весь вечер скрывал, снова поднимался к вискам, и если он не спадёт, толку от командира на мосту будет немного, но говорить об этом Иван не стал.
Глава 6. Стойбище
Тот вечер начался обычно: угли в очаге, кружка в руках, гул, который чувствовался подошвами даже сквозь оленью шкуру. Аня пила отвар через силу: горькое теперь было единственным вкусом, который остался.
Бабушка сидела в углу и беззвучно шевелила губами, не то молилась, не то говорила с тем, кого Аня не могла видеть. Тускар напротив точил нож о камень, и скрип держал тишину чума не хуже дыхания. У входа Орлан обтачивал костяные наконечники стрел резкими, злыми движениями. На Аню он не смотрел, но она чувствовала его взгляд затылком.
Она думала о тропе у «Рассвета», хотя с того дня прошло уже несколько суток. Кусты, крики, свист пращи, один выстрел вверх. Среди криков она различила сиплый, надорванный голос: «Уходим! Живо!» Так кричал мальчишка, которого два года назад приводил на стойбище его отец, крикливый и тяжёлый на руку. Отец орал, забирал шкуры и соль, а мальчишка стоял в стороне и смотрел в землю. Тогда Ане было пятнадцать. Теперь семнадцать, и она почти не сомневалась, что узнала его снова. Но был и другой голос, хриплый, усталый: «Серый! Мешок!» Его она знала ещё лучше. Так звал тот, кто когда-то молча вставал рядом с щуплым Орланом, пока старшие не отступали. Она предпочла бы ошибиться в обоих.
Тускару она об этом не сказала. Никому не сказала, а про второй голос особенно.
— Они унесли муку из «Рассвета», — проговорил Орлан, не поднимая головы от стрелы. — Я мог остановить их.
— Мог. И двое из наших легли бы в землю, а завтра пришли бы остальные, с автоматами. Ты не стрелял. Это правильно.
— Камни — не ответ.
— Камни — не война. Вот и всё.
Он дёрнул щекой, хотел ответить резко, но Тускар, не отрываясь от ножа, произнёс одно слово: «Погоди». Орлан промолчал и зло провёл большим пальцем по острию.
— Я помню отца того, что с обожжённой щекой. Он приходил сюда, кричал, забирал шкуры и соль, и никто его не остановил, потому что боялись. Теперь пришёл сын. Я видел его глаза там, на тропе. Он не боится. Он вернётся.
Он сказал это тише, почти без злости. Руки, до того резавшие кость рывками, замерли. Он посмотрел на свои пальцы: обкусанные ногти, ссадина на костяшке от ремня пращи.
— Я не хочу быть как он, — сказал он почти шёпотом. — Как отец. Но я не знаю, как иначе, когда мать плачет по ночам, а сестра каждый день спрашивает, будет ли завтра мясо.
Аня не сразу нашла, что ответить. Орлан был младше её на два года, и ему досталось решать взрослые вещи раньше срока. Он тряхнул головой, стряхивая эту минуту, и снова взялся за стрелу, резче прежнего.
Тускар положил нож на колено.
— Сорок лет я водил охоту, — сказал он тихо. — Один раз решил за всех. Теперь решаешь ты, и я скажу, если ошибёшься. Но если придут, будем готовы. Дозоры на всех тропах, оружие под рукой.
— Старейшины, — фыркнул Орлан. — Пока они решат, нас уже не будет.
Он поднялся, бросил лук на шкуру и вышел, не оглянувшись. Полог качнулся за его спиной, с улицы потянуло холодом.
Аня смотрела на огонь. Бабушка в углу перестала шептать и посмотрела на неё долгим немигающим взглядом. Ничего не сказала, только кивнула и снова закрыла глаза.
Аня не пошла к Искре, к камню: на сегодня она слышала достаточно. Ей захотелось просто посидеть у огня, ничего не решая, хотя бы минуту. Она позволила себе эту минуту, глядя, как угли тлеют неровно, красным по серому пеплу, и одёрнула себя: минута кончилась. У костра её уже ждали.
Тускар сидел на корточках, Орлан стоял рядом, лук за спиной, а перед ними, согнувшись и тяжело дыша, стоял Вихрь, весь мокрый от бега.
— Русские на мосту! — выпалил он, едва увидев Аню. — Перекрыли переправу через Колымажку. Двое, с автоматами. Сидят на перилах, один на этом берегу, другой на том. Не стреляют. Просто сидят.
— Сидят, — повторил Орлан. Он присел и стал затягивать ремни на унтах — молча, туго, один за другим, как перед долгой дорогой. — Как хозяева. Берут нашу муку, нашу рыбу, нашего оленя. Идём отобьём. Сейчас, пока их двое. Пока не пришли остальные.
— У них автоматы. У тебя лук, — сказала Аня и шагнула так, чтобы встать между ним и тропой. — Сначала разведка.
— Какая разведка? Пока мы смотрим, они укрепятся.
— А если нападём и проиграем, укрепляться будет уже некому.
Тускар сидел в стороне на корточках и не вмешивался.
— Мост — не еда, — сказала Аня. — Это дорога. Кто держит дорогу, тот держит стойбище в кулаке. Но соваться впятером против автоматов — не сила, а глупость с луком в руках.
Орлан затянул последний ремень и встал. Шага он не сделал.
— Вихрь, — сказала Аня. — Вернёшься к мосту. Не приближайся. Смотри, слушай, считай: сколько их, когда меняются, куда смотрят. К утру доложишь.
Вихрь несколько раз кивнул и убежал.
— Оружие держите под рукой, — сказала она остальным. — Дозоры по краю стойбища, и собак возьмите с собой: если замрут, значит, кто-то рядом. Увидите кого, первыми не стрелять. Сигнал, потом решаем.
От соседнего костра поднялся Бугды.
— Дозорами распоряжаешься ты, — сказал он ровно. — А я стоял в дозоре, когда ты ещё не родилась. Собак поведу я.
Аня хотела возразить и поняла, что он предлагает не спор, а цену.
— Веди, — сказала она.
Бугды молча повернулся к коновязи. Орлан задержался на секунду, бросил тяжелый взгляд на тропу, коротко кивнул и ушёл к своему чуму. Тускар остался.
— Что решила по-настоящему? — спросил он, когда они остались одни у огня.
— Готовимся. А пока смотрим, куда они глядят.
Он кивнул, как человек, ожидавший именно этого ответа, и ушёл.
Вечер сгустился, но не стемнел: в июне здесь ночи белые. Небо стало свинцовым, и только на западе, за лесом, ещё тлела узкая холодная полоса. Аня стояла у своего чума, и амулет лежал под рубахой, нагретый её кожей. Завтра они пойдут к мосту. Война шла к стойбищу так, как идёт к реке стадо перед ледоставом: медленно, всей тяжестью, не оглядываясь. А под тайгой, под всей этой землёй, что-то ворочалось, и ему было всё равно, чьи на мосту сидят люди.
Глава 7. Вылазка
Иван стоял у бочки, но огонь сегодня не грел: он только слабо подсвечивал мокрые верстак, станину пилы и ствол автомата, прислонённый к стене, — всё в конденсате, как в погребе.
Мост они держали уже вторые сутки. Смены шли гладко, без стычек: те, что были на другом берегу, подходили, смотрели издали и уходили обратно в низину, не пробуя силы. Это не было ни победой, ни поражением, и пока этого хватало. На дневную смену вместо Ивана встал Костястый: Катя в первый же день запретила ему стоять, едва взглянув на лицо.
Жар у Ивана не спадал; Катя только качала головой, глядя ему в лицо, а не на плечо. Доживём, думал он, или не доживём — разницы он пока не видел.
Тихий подошёл, как всегда, беззвучно: Иван так и не понял, как он ступает по гнилым доскам пола, не издавая ни скрипа. Худой, сутулый, в очках с разбитыми стёклами, правый глаз смотрел через трещину, левый через пустоту. Он почти никогда не глядел собеседнику в лицо, но говорил по делу, без лишнего слова, и от этого его слова звучали весомее.





