20 ноября
Эдвин Нидхэм, или Эд-Кастет, как его иногда называли, не являлся самым высокооплачиваемым в США специалистом по обеспечению безопасности. Зато, возможно, был лучшим и самым гордым. Его отец Сэмми был негодяем милостью Божией, пьющим сорвиголовой, иногда подрабатывавшим в порту, но частенько отправлявшимся в безрассудные загулы, которые нередко заканчивались в следственном изоляторе или в травмпункте, что, разумеется, никого не радовало.
Тем не менее пьяные загулы Сэмми бывали для семьи лучшим временем. Когда он где-нибудь напивался, у них иногда образовывалась передышка, в которую мать Рита могла прижать обоих детей к себе и сказать, что все у них будет хорошо. А вообще-то, дела у них дома обстояли из рук вон плохо. Семья жила в районе Дорчестер, в Бостоне, и когда отец изволил присутствовать дома, то нередко сильно избивал Риту, и той приходилось часами, а иногда и целыми днями сидеть, запершись в туалете, и рыдать.
В худшие периоды ее рвало кровью, и никто особенно не удивился, когда она умерла всего в сорок шесть лет от внутренних кровотечений или когда старшая сестра Эда подсела на кокаин, и еще меньше, когда отец с детьми потом оказался на грани бездомного существования.
Детство Эда располагало к разным заморочкам в дальнейшей жизни, и в подростковые годы он входил в компанию, именовавшую себя «The F…kers»[20], державшую весь Дорчестер в страхе и занимавшуюся разборками с другими бандами и грабежами продуктовых магазинов. Лучшего друга Эда, парня по имени Даниэль Готфрид, убили, повесив на крюк для мяса и зарубив мачете. В подростковые годы Эд стоял на краю пропасти.
Его внешность рано приобрела налет туповатости и брутальности, что лишь усугублялось отсутствием двух верхних зубов и тем, что он никогда не улыбался. Эд был крепкого телосложения, высоким и бесстрашным, и на его лице, как правило, имелись следы драк – либо от схваток с отцом, либо от разборок между группировками. В школе большинство учителей боялись Эда до смерти. Все были уверены, что он кончит тюрьмой или простреленной головой. Однако нашлись взрослые, которые взялись за него – вероятно, обнаружив, что в его горящих голубых глазах присутствуют не только агрессия и насилие.
Эд обладал неукротимой жаждой открытий, энергией, благодаря которой он набрасывался на книги с такой же мощью, с какой крушил салоны автобусов. Днем он часто не торопился уходить домой, а предпочитал задержаться в школе, в так называемом техническом кабинете, где стояли несколько персональных компьютеров, за которыми он просиживал час за часом. Учитель физики с звучащей на шведский манер фамилией Ларсон заметил у Эда способности к работе с оборудованием, и после обследования, проведенного с участием социальных служб, тому дали стипендию и возможность перейти в школу с более мотивированными учащимися.
Эд начал блистать в учебе, получал все новые стипендии и награды и в конце концов, что было небольшим чудом, принимая во внимание его исходные обстоятельства, поступил учиться в МИТ – Массачусетский институт технологий, на специальность «Электротехника и компьютерные науки». Он написал докторскую диссертацию о некоторых специфических опасениях в отношении таких новых асимметрических криптосистем, как RSA[21], далее занимал высокие должности в «Майкрософт» и «Циско», а под конец его взяли на работу в Агентство национальной безопасности, АНБ, в Форт-Миде, штат Мэриленд.
Резюме Эда, вообще-то, не отличалось полной безупречностью, причем не только из-за криминальных действий в подростковые годы. В колледже он покуривал травку и проявлял склонность к социалистическим или даже анархистским идеалам, и во взрослом возрасте тоже два раза попадал в изолятор за избиения – дрался он в основном в кабаках, ничего особенного. Характер у него оставался агрессивным, и все, кто его знал, предпочитали с ним не ссориться. Однако в АНБ видели другие его качества, да и дело было осенью 2001 года. Американские разведывательные службы настолько остро нуждались в компьютерщиках, что принимали на работу, по большому счету, кого угодно, и в последующие годы никто не ставил под сомнение лояльность или патриотизм Эда, а если кто-то все же пытался, то его плюсы всегда перевешивали.
Эд обладал не только ярким талантом. Присущие его характеру одержимость, маниакальная аккуратность и невероятная эффективность как нельзя лучше подходили для человека, которого посадили защищать IT-безопасность в самом секретном из американских ведомств. Не допустить, чтобы какой-нибудь гад взломал его системы, стало для Эда вопросом чести, и он быстро сделался в Форт-Миде незаменимым, к нему постоянно стояли в очередь за консультациями. Многие продолжали до смерти его бояться, а он частенько крепко ругал сотрудников, не думая о последствиях. Даже самого руководителя АНБ, легендарного адмирала Чарльза О’Коннора он как-то попросил убираться к черту.
– Употреби свою проклятую занятую башку на то, в чем разбираешься! – рявкнул Эд, когда адмирал попытался высказать свои соображения по поводу его работы.
Но Чарльз О’Коннор и все остальные смотрели на это сквозь пальцы. Они знали, что Эд кричит и ругается по веской причине – потому что люди пренебрегают правилами безопасности или рассуждают о вещах, в которых ничего не понимают. Зато в остальную деятельность шпионской организации Нидхэм никогда не вмешивался, хотя в силу своих полномочий имел доступ почти ко всему, и невзирая на то, что в последние годы ведомство находилось в центре бурных дискуссий, в которых представители как правых, так и левых рассматривали АНБ как дьявола собственной персоной, как инкарнацию Старшего Брата Оруэлла. Но Эд считал, что организация может заниматься, чем ей заблагорассудится, лишь бы его системы безопасности оставались надежны и неприкосновенны, и поскольку семьей он еще не обзавелся, то жил более или менее в офисе.
Нидхэм был силой, на которую полагались, и хотя, конечно, он сам неоднократно подвергался проверке личности, против него никогда ничего не находилось, за исключением нескольких крупных пьянок, при которых он в последнее время становился настораживающе сентиментальным и начинал говорить о том, через что ему довелось пройти. Правда, даже тогда не наблюдалось никаких признаков того, чтобы он рассказывал посторонним, с чем работает. Находясь в другом мире, Эд молчал, как мидия, и если кто-то вдруг начинал на него давить, он всегда придерживался заученной лжи, которую подтверждали Интернет и компьютерные базы данных.
По служебной лестнице он поднялся не по воле случая, не в результате интриг или закулисных игр, и, став шефом службы безопасности Штаб-квартиры, перевернул все вверх дном, «чтобы никакие новые правдоискатели не смогли опять высунуться и надавать нам по морде». Эд и его команда усилили все аспекты системы внутреннего наблюдения и за бесконечные бессонные ночи создали то, что он попеременно именовал «непробиваемой стеной» и «маленькой разъяренной ищейкой».
– Ни один гад сюда не проникнет, и ни один гад не сможет тут копаться без разрешения, – говорил он с невероятной гордостью.
Гордиться Нидхэм продолжал вплоть до того проклятого ноябрьского утра. День выдался хороший, безоблачный. В Мэриленде не ощущалось никаких признаков накрывшей Европу адской непогоды. Народ вокруг ходил в рубашках и тонких ветровках, а Эд, у которого с годами изрядно округлился живот, характерной раскачивающейся походкой возвращался от кофейного автомата.
В силу своего положения на дресс-коды он внимания не обращал – носил джинсы и красную клетчатую рубашку навыпуск, не слишком обтягивающую в талии. Усаживаясь за компьютер, Эд вздохнул. Самочувствие у него было не из лучших. Болели спина и правое колено, и он проклинал коллегу – бывшего копа ФБР, откровенную и весьма очаровательную лесбиянку Алону Касалес, которой удалось два дня назад выманить его на пробежку, вероятно, из чистого садизма.
К счастью, ничем особенно срочным ему заниматься не требовалось. Надо было только отправить ответственным за COST – программу сотрудничества с крупными IT-концернами – памятку для внутреннего пользования с чуть измененными инструкциями. Однако особенно продвинуться ему не удалось. Он успел лишь написать в привычном резковатом стиле: «Чтобы ни у кого не возникало соблазна снова превратиться в идиотов и все оставались добропорядочными чокнутыми киберагентами, я хочу подчеркнуть…», когда его прервал один из алертов, сигналов тревоги.
Эд не слишком заволновался. Его предупредительные системы были настолько чувствительными, что реагировали на малейшее отклонение в информационном потоке. Наверняка просто маленькая аномалия, возможно, знак того, что кто-то пытается превысить свои полномочия, или что-нибудь в этом роде, какая-то помеха.
Но ничего проверить он не успел. В следующее мгновение произошло нечто настолько ужасное, что в течение нескольких секунд Эд отказывался в это верить. Он просто сидел, уставившись в экран. Тем не менее Нидхэм точно знал, что случилось. Во всяком случае, знал той частью мозга, которая еще сохраняла способность трезво мыслить. В их внутренней сети, NSANet, появился RAT. Будь он в любом другом месте, Эд подумал бы: «Мерзавцы, я их уничтожу». Но здесь, в самой закрытой и контролируемой сети, которую он со своей командой только за последний год тщательнейшим образом изучал семь тысяч одиннадцать раз, чтобы отследить малейшую уязвимость, здесь – нет-нет, это невозможно, просто исключено.
Сам того не сознавая, Нидхэм закрыл глаза, точно в надежде, что стоит их подольше не открывать, как все исчезнет. Но когда он вновь посмотрел на экран, его начатое предложение оказалось законченным. Его «…я хочу подчеркнуть…» теперь само по себе продолжилось словами: «…что вы должны прекратить заниматься беззаконием, а это ведь, на самом деле, очень просто. Тот, кто наблюдает за народом, в конце концов сам оказывается под наблюдением народа. В этом есть фундаментальная демократическая логика».
– Проклятье, проклятье, – пробормотал он, проявляя тем самым признак того, что потихоньку приходит в себя.
Но текст продолжился: «Не возмущайся, Эд. Давай-ка лучше прогуляемся. У меня Root»[22], – и тут Нидхэм громко закричал. Слово Root нанесло сокрушительный удар по всему его существу, и в течение какой-то минуты, пока компьютер молниеносно проносился по самым секретным частям системы, Эд всерьез думал, что его хватит инфаркт. Он лишь заметил, словно в тумане, что вокруг него начал собираться народ.
Ханне Бальдер следовало сходить в магазин. В холодильнике не было ни пива, ни сколько-нибудь нормальной еды. Кроме того, Лассе мог вернуться домой в любой момент, а он едва ли обрадуется, если не получит даже пива. Но погода казалась совершенно удручающей, и, оттягивая выход, Ханна сидела на кухне, курила – хотя это было вредно для ее кожи, и вообще вредно – и пересматривала содержимое своего телефона.
Дважды или трижды она прошлась по телефонной книжке в надежде, что там всплывет какое-нибудь новое имя. Но, естественно, ничего не обнаружила. Там присутствовали только все те же, уже уставшие от нее люди, и, вопреки здравому смыслу, она позвонила Мийе. Мийа была ее агентом, и когда-то они были лучшими подругами, мечтавшими о совместном завоевании мира. Теперь же Ханна стала для Мийи в основном муками совести, и она даже не знала, сколько извинений и ни к чему не обязывающих слов ей за последнее время довелось от нее выслушать. «Женщине-актрисе очень нелегко стареть, ля-ля-ля…» Это было невыносимо. Почему прямо не сказать: «У тебя потрепанный вид, Ханна, публика тебя больше не любит»?
Мийа, разумеется, не ответила – ну и хорошо, ни одной из них разговор все равно удовольствия бы не доставил. Ханна не удержалась и заглянула в комнату Августа, только чтобы ощутить прилив тоски, заставлявшей ее прочувствовать, что она лишилась важнейшего дела жизни – материнства, и, как ни парадоксально, это придало ей немного сил. Каким-то извращенным образом жалость к себе приносила ей утешение, и она уже было задумалась, не сходить ли все-таки за пивом, как зазвонил телефон.
Увидев на дисплее имя Франса, женщина еще чуть больше скривилась. Она весь день собиралась – но не решилась – позвонить ему и сказать, что хочет вернуть Августа. Не просто потому, что тоскует без сына, и – тем более – не из-за того, что думает, будто для него будет лучше жить у них. А чтобы избежать катастрофы, только и всего.
Лассе хочет забрать парня домой, чтобы снова получать алименты, и бог знает, думала Ханна, что может случиться, если он явится в Сальтшёбаден и начнет отстаивать свое право. Возможно, силой вытащит Августа из дома, напугав его до безумия, и изобьет Франса. Ей надо заставить бывшего понять это. Но когда она ответила на звонок и попыталась изложить свое дело, разговаривать с Франсом оказалось вообще невозможно. Он кинулся взахлеб рассказывать какую-то странную историю, явно представлявшуюся ему «просто потрясающей и совершенно уникальной» и тому подобное.
– Франс, извини, я не понимаю. О чем ты говоришь? – спросила она.
– Август – савант. Он гений.
– Ты сошел с ума?
– Напротив, дорогая, я наконец поумнел. Ты должна приехать сюда, да, и немедленно! Думаю, это единственный способ. Иначе ты не поймешь. Такси я оплачу. Обещаю, ты упадешь в обморок. Представляешь, у него, вероятно, фотографическая память, и он каким-то непостижимым образом самостоятельно освоил все тайны изображения перспективы. Это так красиво, Ханна, так точно! Он светится, словно сияние из другого мира.
– Что светится?
– Огонь его светофора. Ты, что, не слушала? Светофора, мимо которого мы проходили накануне вечером и который Августу сейчас удалось несколько раз идеально изобразить, даже больше, чем идеально…
– Больше, чем…
– Ну, как бы это сказать? Он не просто скопировал, Ханна, не просто точно поймал светофор, а привнес некое художественное измерение. В его работе присутствует такое удивительное сияние и, как ни парадоксально, еще нечто математическое, словно он разбирается даже в аксонометрии.
– Аксо…
– Пустяки, Ханна! Ты должна приехать и посмотреть, – настаивал он, и она постепенно начала понимать.
Август внезапно и без предупреждения начал рисовать, как виртуоз – по крайней мере, по утверждению Франса, – и было бы, разумеется, здорово, окажись это правдой. Но Ханна, как это ни печально, не обрадовалась и поначалу не поняла, почему. Потом догадалась. Потому что это случилось у Франса. Здесь, у них с Лассе, мальчик жил годами, и вообще ничего не происходило. Здесь он просто сидел со своими пазлами и кубиками, не произнося ни слова, и только страдал отвратительными припадками да кричал душераздирающим голосом и метался в разные стороны – и вот, пожалуйста, несколько недель у отца, и его уже называют гением…
Это просто чересчур. Не то чтобы Ханна не радовалась за мальчика, но ее это все равно огорчало. И самое ужасное: она не так уж сильно удивилась. Не качала головой, бормоча: «Невероятно, невероятно»… Напротив, она, казалось, предчувствовала – не именно то, что сын станет идеально изображать светофоры, но что за внешними проявлениями у него скрывается нечто большее.
Ханна читала это в его глазах, во взгляде, который иногда в минуты сильного волнения, казалось, регистрировал мельчайшие детали вокруг. Она угадывала это по тому, как мальчик слушал школьных учителей, как нервно перелистывал купленные ею учебники математики, и прежде всего: по его цифрам. Ничего более странного, чем его цифры, ей видеть не доводилось. Он мог час за часом записывать бесконечные серии непостижимо больших чисел, и Ханна действительно пыталась их понять или, по крайней мере, уловить в них какой-то смысл. Но, как она ни старалась, разобраться ей так и не удалось, и сейчас она догадывалась, что упустила в этих числах нечто важное. Наверное, она была слишком несчастна и слишком занята собой для того, чтобы понимать, что творится в мыслях сына?
– Я не знаю, – произнесла Ханна.
– Не знаешь что? – раздраженно уточнил Франс.
– Не знаю, смогу ли я приехать, – продолжила она и в тот же миг услышала возню у входной двери.
Лассе прибыл вместе со своим старым собутыльником Рогером Винтером, что заставило Ханну испуганно попятиться, пробормотать Франсу слова извинения и в тысячный раз подумать, что она плохая мать.
Франс выругался, стоя с телефоном в руках посреди спальни, на полу в шахматную клетку. Выложить пол таким образом он велел, потому что этот рисунок отвечал его чувству математического порядка, а также поскольку шахматные клетки размножались до бесконечности в зеркалах платяных шкафов, стоявших по обе стороны кровати. Бывали дни, когда он рассматривал удвоение клеток в зеркалах как расползающуюся загадку, как нечто почти живое, возникающее из схематичности и регулярности, подобно тому как из нейронов мозга рождаются мысли и мечты или из бинарных кодов компьютерные программы. Но в данную минуту его полностью занимали мысли иного рода.
– Солнышко, что случилось с твоей мамой? – проговорил он.
Август, который сидел на полу рядом с ним и ел бутерброд с сыром и соленым огурцом, посмотрел на отца сосредоточенным взглядом, и у того возникло странное предчувствие, что сын вот-вот скажет нечто взрослое и разумное. Но это, конечно, была глупость. Август говорил не больше, чем всегда, и ничего не знал об опустившихся и потухших женщинах, и то, что Франсу вообще могло взбрести в голову нечто подобное, естественно, объяснялось рисунками.
Рисунки – к этому времени их стало уже три – временами представлялись ему доказательством не только художественного и математического таланта, но и какой-то особой мудрости. Они казались настолько зрелыми и сложными по геометрической точности, что никак не сочетались у Франса с образом Августа как умственно отсталого ребенка. Или, вернее, так: ему не хотелось, чтобы сочетались, поскольку он, естественно, уже давно догадался, в чем дело, и не только потому, что в свое время смотрел «Человека дождя»[23].
Будучи отцом мальчика-аутиста, Бальдер, конечно, рано столкнулся с понятием «савант», описывающим людей с тяжелыми когнитивными недостатками, но тем не менее обладающих блестящими способностями в ограниченных областях, талантами, которые тем или иным образом включают потрясающую память и умение видеть мельчайшие детали. Франс изначально догадывался, что при таком диагнозе многие родители надеются на это как на утешительный приз. Но обстоятельства часто оказываются против них.
Согласно приблизительным оценкам, только один из десяти детей-аутистов наделен синдромом саванта, причем чаще всего он проявляется не в таких феноменальных талантах, как у Человека дождя из фильма. Существуют, например, аутисты, способные сказать, на какой день недели приходилась определенная дата во временном промежутке в несколько сотен лет – ну, в исключительных случаях в рамках сорока тысяч лет. Другие обладают энциклопедическими знаниями в узкой сфере, типа расписаний автобусов или телефонных номеров. Некоторые могут складывать в уме большие числа или точно помнят, какая погода была в каждый день их жизни, или способны с точностью до секунды определить время, не глядя на часы. Существует целый ряд более или менее странных талантов, и, насколько понимал Франс, людей, обладающих подобными качествами, называют талантливыми савантами, людьми, которые наделены чем-то уникальным, принимая во внимание их отклонения в развитии.
Далее имелась другая группа, гораздо более редкая, и Франсу хотелось верить, что Август принадлежит именно к ней. К так называемым гениальным савантам – личностям, чьи таланты, при всех условиях, сенсационны. Взять, например, недавно умершего от инфаркта Кима Пика. Ким не мог самостоятельно одеться и страдал тяжелыми умственными нарушениями. Тем не менее он хранил в памяти содержание двенадцати тысяч книг и мог молниеносно ответить на любой фактический вопрос. Он был словно живая компьютерная база данных. Его называли Кимпьютер.
Еще были музыканты, например, Лесли Лемке – слепой, умственно отсталый человек, который в шестнадцать лет однажды встал посреди ночи и, не учась и не упражняясь, блестяще сыграл Первый фортепианный концерт Чайковского после того, как лишь раз услышал его по телевизору. Но прежде всего, существовали такие парни, как Стивен Уилтшир – английский мальчик-аутист, который в детстве отличался крайней формой отсталости и произнес первое слово только в шесть лет, причем им оказалось слово «бумага».
Лет в восемь-десять Стивен мог, лишь бегло взглянув на большой архитектурный комплекс, идеально начертить его в мельчайших деталях. Однажды он летел над Лондоном на вертолете, глядя вниз на дома и улицы. Оказавшись на земле, мальчик нарисовал потрясающую, пеструю панораму всего города. При этом он отнюдь не просто копировал. В его работах рано проявилось удивительное своеобразие, и сейчас его считают во всех отношениях большим художником.
Да, есть такие, как он, – и именно мальчики! На шесть савантов встречается только одна девочка, что, вероятно, связано с одной из основных причин аутизма – циркуляцией слишком больших количеств тестостерона в матке; прежде всего, естественно, при вынашивании мальчиков. Тестостерон может повредить мозговую ткань эмбриона, и почти всегда страдает левое полушарие, поскольку оно развивается медленнее и более уязвимо. Синдром саванта является компенсацией правого полушария головного мозга за повреждения в левом.
Однако из-за того, что полушария отличаются друг от друга – левое полушарие отвечает за абстрактное мышление и способность видеть более широкий контекст, – результат оказывается все-таки своеобразным. Возникает некая новая перспектива, особый тип фиксации деталей, и если Франс все понял правильно, то они с Августом видели тот светофор совершенно по-разному. Не только потому, что мальчик был явно гораздо больше сконцентрирован, но и поскольку мозг Франса молниеносно отбросил все неважное и сосредоточился на главном – на безопасности и самом посыле светофора: иди или стой. Весьма вероятно, что его взгляд еще затуманивало многое другое, прежде всего Фарах Шариф. Для последнего переход слился с потоком воспоминаний о ней и надежд, а для Августа он, наверное, представал в точности таким, как был.
Мальчик смог в мельчайших деталях зафиксировать и сам переход, и переходившего улицу смутно знакомого мужчину. Потом он держал этот образ в голове, точно прекрасную гравюру, и только через две недели ощутил потребность выпустить его наружу. И самое удивительное: он не просто передал светофор и мужчину, а наделил их каким-то тревожным светом. Франс никак не мог отделаться от мысли, что Август хочет сказать ему нечто большее, чем: «Смотри, что я умею!» Он в сотый раз пристально всматривался в рисунки, и тут ему словно бы вонзилась в сердце игла.
Бальдер испугался. До конца он не понимал, но это явно имело какое-то отношение к мужчине на рисунке. У того были блестящие и жестокие глаза; челюсти напряжены, а губы на удивление узкие, едва заметные, хотя последняя деталь едва ли могла говорить против него. Тем не менее чем дольше Франс его разглядывал, тем более пугающим он казался, и внезапно Бальдера охватил леденящий страх, как будто он столкнулся с неким предзнаменованием.
– Я люблю тебя, сынок, – пробормотал он, едва сознавая, что говорит, и, вероятно, повторил фразу несколько раз, поскольку эти слова стали казаться ему все более чужеродными.
Франс с какой-то новой болью сообразил, что никогда прежде не произносил их, а когда пришел в себя от первого шока, его осенило, что в этом есть нечто глубоко постыдное. Неужели для того, чтобы он полюбил собственного ребенка, потребовался исключительный талант? В таком случае это чересчур типично. Ведь он всю жизнь был так судорожно нацелен на результат.
Не являвшееся новаторским или в высшей степени талантливым его не волновало, и, покидая Швецию ради Силиконовой долины, Франс едва ли даже вспоминал об Августе. Сын был, по большому счету, лишь источником раздражения, мешавшим эпохальным открытиям, которыми занимался Бельдер.
Но теперь все изменится, пообещал он себе. Он забудет научную работу и все то, что терзало и мучило его в последние месяцы, – и полностью посвятит себя сыну.
Он станет новым человеком, несмотря ни на что.