bannerbannerbanner
Остров обреченных

Стиг Дагерман
Остров обреченных

Полная версия

Утро. Паралич

На мгновение Джимми Баазу показалось, что паралич прошел, бедра обрели подвижность, глухая боль отпустила, ноги впервые за долгое время снова согнулись; ему захотелось убежать отсюда, и теперь он снова мог это сделать. Он скинул с себя брезент, и тут ему почудился знаменующий побудку тревожный бой барабанов – это стопы принялись ритмично стучать по отвердевшему за ночь песку. Господи, ка-кой же его охватил восторг! Воздух, ласковый и прохладный одновременно, все еще резкий после холодной ночи, зеленым листом обернулся вокруг его разгоряченного тела, солнце, подобно красному мячу для крокета, замерло на черном канате, а безмолвные облака птиц, окрашенные снизу красноватыми отсветами, медленно опускались белыми пальмовыми листьями, закрывая собой весь мир. Отвесная скала, приближавшаяся к нему на бешеной скорости, как-то нелепо отпрыгнула в сторону, угодив прямо в просыпающуюся зелень; сброшенные ящерицами шкурки поблескивали, как металлические пластины, на позеленевших камнях; в высокой траве, где Джимми еще ни разу не бывал, он надеялся обнаружить расселину между камнями, затолкать туда свое тело и предаться вечной неподвижности. Конечный пункт его бегства будет достигнут, дверь можно будет окончательно закрыть, ибо больше сюда не доберется никто. Никто из товарищей по несчастью не найдет его; тревожно выкрикивая его имя, они станут бегать по зарослям и вопить, что он должен вернуться, потому что они жить без него не могут.

«Жить без него не могут»! О, он прекрасно понимал, что им просто хочется разделить собственный страх неизбежной скорой смерти с парализованным, который не может за себя постоять. Бесконечно долгими днями они сидели рядом с ним, бросали друг на друга полные ненависти взгляды, постоянно спрашивали испуганными голосами, не больно ли ему, хочется ли ему жить, говорили, что от всей души желают и ему дожить до того дня, когда в бухту наконец войдет спасительный корабль.

Они приподнимали брезент и с каким-то жалким достоинством разворачивали тряпичные обмотки на обеих ногах, переломанных в ночь кораблекрушения, когда их зажало между каменистым рифом и резервуаром с водой, потом кивали с искаженными оптимизмом и притворной бодростью лицами. Брали его за запястье, притворялись, что щупают пульс, хотя слышали только свой собственный. Клали ладони на его окровавленную рубашку, прислушиваясь к ударам его сердца, но лишь для того, чтобы убедиться, что сами еще живы. Говорили с ним о том, какой уход ему обеспечат на корабле, которого они все так ждут, но лишь для того, чтобы продолжать надеяться на то, что корабль действительно придет. Их действия напоминали ему о золотом периоде его боксерской карьеры, когда он, к примеру, тремя ударами уложил трех быков на пьяцца в Гадении, за что был награжден императорским орденом, удостоен речей трех бургомистров, а также короткометражек и радиопередач, мало того – в его честь назвали родильный дом! – но они делали все это не для того, чтобы облегчить его страдания, а чтобы убедить себя, что их наверняка не бросят. В такую игру играет потерявшийся ребенок, который думает, что о нем все позабыли, но отчаянно надеется, что в любую минуту за ним придут посланные родителями старшие братья и отведут домой.

Они аккуратно смачивали ладони питьевой водой, подносили пальцы к его губам, чтобы он сосал их, как теленок, засовывали черствые корки хлеба и кусочки ананаса ему в рот, потому что думали: наше милосердие спасет нас, не может мир быть настолько несправедлив, чтобы такое милосердие осталось без вознаграждения. Они смотрели, как он умирает, день ото дня все реже разворачивали обмотки на его ногах, из-под грязных повязок сочился заметный всем, кроме него, запах смерти, их милосердие теряло физическое воплощение, однако они продолжали изо всех сил утешать его.

Неумолимо идя ко дну, они смотрели, как Джимми медленно тонет, словно прогнивший спасательный круг, но слишком сильна была их трусость, и они продолжали цепляться за этот круг и думать: он тонет, потому что гниет заживо, – нас же, целых и невредимых, удержит на поверхности воды одежда и сила воли, мы продержимся, пока нам наконец не бросят настоящий спасательный круг. Они не говорили о том, что именно парализованный боксер удерживает их на плаву, главное, было погромче и поувереннее произносить слова утешения, чтобы заглушить шепот внутреннего циника. Где бы мы были без умирающих, что стало бы с нашим здоровьем, если бы не больные, что стало бы с нашим счастьем без несчастных, с нашей храбростью без трýсов?

Пустите, хотелось кричать ему, что вы здесь делаете, лицемеры, дождевые черви! Мои страдания принадлежат лишь мне одному, дайте мне спокойно умереть, умереть так же, как умрете вы! Почему вы сваливаете весь свой страх на меня, вытесненное понимание того, что корабль спасения, как вы его называете, никогда не придет! Но закричать ему не удавалось, поскольку он был парализован и неподвижно лежал в тени бочки с водой, у каменистого отвесного рифа, лежал, словно поверженный боец. При мысли о новом погружении в морскую пучину его охватывал такой ужас, что он изо всех сил цеплялся свободной рукой за скалу: израненные пальцы кровоточили, и вместе с кровью вытекала жизнь, изливалась из него, просачивалась на голую скалу, переводила дух, а потом заползала обратно. Он помнил, как отчаянно сопротивлялся, когда почувствовал, что скала медузой вновь присасывается к нему. Обездвиженными ногами он пытался пинать своих спасителей, когда те вытаскивали его из-под бочки и, подхватив под мышки, тащили на скалу; все тело корчилось, извивалось и билось, пытаясь вырваться, но о побеге нечего было и думать. Он обвис в их алчных руках, словно сдувшийся пакет, и дал им спасти себя, вытащить на этот жуткий остров, который, подобно человекоядному цветку, незаметно смыкал свои мягкие челюсти на горле каждого из них.

Охваченный тревогой и тоской, он птичьим взглядом заглянул в глубокий и узкий колодец мира, где горизонт отделял стену моря от стены неба, становясь дном. Если бы спасательный корабль все же пришел, все было бы потеряно и спасено одновременно, эта попытка побега стала бы наиболее жалкой из всех предпринятых им, но, возможно, так близко к своей цели он уже никогда бы не подобрался. Предательский паралич убеждал его, что бегство теперь невозможно, раз ноги отказываются нести его к глубокой яме в зарослях, подальше от этих бездельников, питающихся его болью. Смерть, думал он иногда, но паралич тут же возражал: смерть – это не бегство, не настоящее бегство, а просто продолжение последнего приступа страха. Чтобы бегство удалось по-настоящему, сначала необходимо залечить все раны. Но они тянули к нему свои когти – да-да, ногти у всех росли, и никто даже не думал пообламывать их или отгрызть – и все время сторожили его, одержимые надеждой на спасение, одержимые мыслью о его скорой смерти, ведь тогда они могли бы с полным правом сказать: он умер, потому что был болен, он был болен и поэтому умер, мы здоровы, и поэтому мы выживем, мы живы, потому что здоровы, и нам хватит сил дождаться спасательного корабля.

Неужели их сновидение было настолько плотным и непроницаемым? Он ощупывал белые стены этого склепа, чтобы найти потайные углубления или щели, но был слишком слаб, слишком парализован, слишком одинок внутри себя. Как-то утром, когда все снова собрались вокруг него и принялись докучать своей жалостью и холодным страхом, он укусил за руку капитана артиллерии Уилсона, когда тот с циничным терпением дрессировщика попытался накормить его остатками корабельных сухарей. Он вспомнил, как рука, уже умирающая рука, с израненными посиневшими пальцами, с багрово поблескивающей плотью в трещинах, искушает его, проходит у самых жадно приоткрытых губ, все время судорожно вытягивавшихся в трубочку помимо его желания. Море где-то далеко внизу напоминает гигантский черный газгольдер, песок шуршит, будто бы под ногами невидимых путников, небо холодное и голубое, словно металл, слегка прогибающийся под огромным давлением: и лишь их непоколебимая сила воли становится несущим перекрытием, и только она не дает небу упасть. И в этот самый момент, как раз перед укусом, появляются белоснежные облака птиц, они будто вылетают из плеч капитана; хищные клювы, эти заостренные клещи, покрытые запекшимися каплями крови, все время направлены вниз; о какая боль – предощутить укус, который быстро и жадно отрывает его больную плоть от кости. Вздрогнув от ужаса, он замечает, как самодовольное красное пятнышко на кончике носа капитана оживает, становясь таким же жестоким и беспощадным, как птичьи клювы, и когда Джимми медленно обводит взглядом всех стоящих в кругу, то замечает, что у каждого есть такая же кровавая стрелка, указывающая прямо на него. Напуганный, однако твердо намеренный наконец-то распахнуть потайную дверь, за которой скрываются их тайные надежды, сначала он закрывает глаза, узрев невероятное, и обнаруживает себя заточенным в кроваво-красной, покрытой сталактитами пещере, где звучит давно позабытая древняя музыка, которую так долго замалчивали; сталактиты запускают в его полуживое тело свои длинные пальцы и злобно перешептываются. Тогда, в отчаянной попытке наконец избавиться от этой жуткой компании, он напрягается всем телом, изгибается дугой, забыв о параличе, но беспомощно приподнимается только верх туловища. Бросок происходит так резко и внезапно, что он едва успевает сомкнуть челюсти на ладони капитана, чуть выше фаланги большого пальца, впивается в руку зубами что есть сил и утягивает ее с собой, когда тело падает обратно на песок.

Джимми ожидает вспышки ярости, мощного удара в челюсть, который наконец-то освободит его от всяческой обязанности хранить истину в тайне, – но лицо капитана, его нос с ненавистным красным пятнышком лишь приближаются, а кольцо ожидающих его смерти смыкается еще теснее. Моргая и странно улыбаясь, капитан медленно высвобождает руку из мертвой хватки боксера, спокойно выпрямляется, разворачивается к стоящим в кругу и прижимает пострадавшую руку к сердцу, как будто это почетная медаль, пожимает плечами с печальным видом, и всё. А потом кольцо распадается, Джимми снова пытается обратиться в бегство, но тщетно, ибо они все время возвращаются и парализуют его своим выжидающим милосердием. Страх смерти нарастал с каждым часом, но им удавалось отгородиться от этого, сидя рядом с ним, обмазав лица глиной в качестве косметической процедуры; глина застывала под лучами палящего солнца, и складки и трещины после быстрых испуганных улыбок оставались на поверхности еще долгое время: их лица напоминали ему жуткий, поверженный в руины пейзаж, некогда чудесный и прекрасный; искаженные любопытством, сморщенные от отвращения, тревожно вопрошающие, заранее празднующие победу или же просто переполненные тревогой лица приближались к нему, когда они думали, что он спал или впал в предсмертное забытье. Но больше всего ему доставалось от юной англичанки, которая прямо-таки трепетной ланью укладывалась рядом с ним и касалась его лица нежными, словно березовые листья, пальцами, пристально смотрела на него взглядом, часто застывавшим, будто покрывшееся льдом озеро в бескрайней снежной равнине белков, и с невероятной скоростью трактовала малейшие изменения его лица.

 

– Значит, вам хочется пить, – тут же говорила она.

– Значит, вам хочется, чтобы мы ненадолго убрали брезент.

Она говорила на его языке, медленно, гортанно, смягчая согласные, почти как негритянка. В нормальной ситуации ее поведение показалось бы милым и трогательным, но сейчас оно было ему крайне неприятно, как будто все ее действия были частью удушающего плена, в котором он пребывал. Странность этой девушки проникала под его жесткую броню сопротивления, словно вызывающие зуд песчинки, и раздражала куда больше, чем притворная забота остальных, которую было видно насквозь, ибо в этой девушке, когда она ложилась рядом с ним, он замечал почти комичную искренность, что поначалу казалось ему невероятно глупым, а потом стало до боли невыносимым; именно она не давала ему сбежать куда больше, чем все эти лицемеры. Ха, тоже мне Флоренс Найтингейл, злобно думал он и старался сделать тело еще тяжелее, когда она своими слабыми ручками пыталась сменить тряпье, обернутое вокруг его бедер и ног. Он находил особое удовольствие в том, чтобы мучить ее, потому что она вела себя крайне неприлично, она не могла даже лгать, как ее товарищи по несчастью. Она была настоящей, то есть считала себя настоящей, и поэтому лгала больше всех остальных.

Часто она лежала рядом с ним и смотрела на величественно плывущие по небу бархатные корабли. Недавно появившиеся складки в уголках ее рта становились строже и глубже, тоненькая голубая жилка на виске, казалось, вот-вот лопнет, заледеневший до самого дна взгляд внезапно оттаивал, и она словно бы хваталась за него, хотя на самом деле лежала не шевелясь.

– Видите, – говорила она на его языке, дрожа всем телом под лохмотьями, – вот идет корабль «Тонг», и мачты его окружены туманом. Видите, вон там капитан, он стоит у фальшборта и курит – весь этот туман из его трубки. Матрос только что опрокинул ведро с паром за борт: видите ли, корабль «Тонг» идет слишком быстро! Даме с Шетландских островов в шубе из желтого тумана явно нехорошо: вон, видите, как она стоит на палубе с зловещим видом и размахивает белым кредитным письмом. Школьник, сбежавший с моей задымленной родины, только что свистнул, подавая сигнал к освобождению. Видите белую колонну, стремительно поднимающуюся с палубы, – думаете, это гудок парохода? Нет, свистит мальчишка, вот что я вам скажу, и ликованию его нет предела, и все наверняка именно так, и никак иначе!

Она все время несла бессмысленную околесицу и таким образом как-то коротала время, но Джимми не собирался подыгрывать ей. Немой и обездвиженный стремлением к бегству, жаждой, голодом и презрением, он хотел прокричать ей прямо в ухо: ложь, сплошная ложь, ты напридумывала себе спасательный корабль в небе, вываливаешь на облако весь накопившийся страх, но берегись – рано или поздно страх погребет тебя под собой, ибо палуба твоего корабля ненадежна! Погоди, еще немного, и я встану на ноги, паралич пройдет, и тогда меня уже ничто не удержит; я чувствую ваш страх, вы планируете заговор против меня, а я убегу, убегу туда, где уже никому будет меня не достать!

Но однажды он резко дернулся – возможно, это даже было в тот самый день, когда случилось и все остальное, ибо в основном он пребывал в темноте и забытьи, а в сознание приходил на ужасающе короткие периоды. В ее манере говорить появилось нечто новое – нет, возможно, это нечто было в ней с самого начала и настойчиво стучалось в его закрытые окна, но тут он вдруг понял, что происходит. Слова, произнесенные мягким гортанным голосом, исполненным благородства тоном, внезапно обрели совершенно иной смысл. Оказалось, что даже едва заметные подрагивания крыльев носа, покрытых паутинкой голубых венок, тоже что-то означают. С полуприкрытыми глазами он лежал на земле, притворяясь, что ничего не слышит и не видит, но на самом деле с болезненной внимательностью наблюдал за каждым ее действием. Сначала Джимми чувствовал себя неловко, но затем преисполнился отвращения и отчаяния, поняв, что за каждым ее жестом, за каждым словом, подобно сигналу SOS, сквозила любовь к нему. Она сидела вполоборота: он едва видел ее профиль, но все равно замечал, как мышцы лица подрагивают от непреодолимого желания обернуться и разрушить все преграды, отбросить всякое стеснение.

– А теперь я стою на верхней палубе с белой сумочкой в руках, корабль «Тонг» уже давно несет меня по волнам, а я расхаживаю по палубе взад-вперед, как бесприютный призрак, и с нетерпением жду своего знакомого. Я все хожу и хожу, мы минуем Антильские острова, проходим вблизи Исландии и Гебридов, и туман, все время туман, понимаете, все время туман, а у нас только карты, и больше ничего. И вот я стою на верхней палубе и не знаю, что делать. В пути нам встречаются другие корабли: маленькие круглые шлюпки, окутанные пеной сигарного дыма, и китобои, все еще окруженные последним издыханием уже мертвого туманного кита. Я грустно подмигиваю им, но они меня не видят, потому что я одна, совсем одна. И тут приходите вы. Видите, вон там вы выходите на капитанский мостик: вы наверняка искали меня, и я, Кассандра, бросаюсь вам навстречу, чтобы рассказать обо всем, что с нами будет дальше. И тут происходит катастрофа – оттуда, сверху, вам, наверное, все видно – я так обрадовалась, увидев вас, что выронила сумочку, которую не выпускала из рук с того момента, как мы вышли из гавани; она скользит по влажной палубе, никаких ограждений нет, сумочка открывается, и все содержимое в один момент оказывается в море. Вам, должно быть, видно, как все вываливается в море, потому что на нас медленно опускается туман, как от пожара, ведь в моей сумочке был только туман. Какой же вы злой.

О, как бы он хотел иметь здоровые ноги, которые унесли бы его прочь от этих коварных и, что самое ужасное, совершенно искренних разговоров, опутывавших его стремление к бегству невидимыми туманными нитями. Но он был парализован, пусть и временно; постоянно усиливалась боль в груди, в щиколотках, в артериях и в висках, и он ощущал паралич всякий раз, когда пытался повернуться на сухом песке, печально постанывавшем в ответ из-под брезента. Ему приходилось оставаться и постоянно убегать – неразрешимая дилемма паралитика. Нужно прогнать ее, ту единственную, которая без малейшей задней мысли своим искренним желанием, чтобы он продолжал жить, вынуждала его оставаться, лишала его возможности бегства, а он, он не хотел убеждаться в том, что бегство – штука совершенно бесполезная, не хотел убеждаться в том, что когда-то в его жизни было то, что заставляет оставаться. Остановить бегство, которое уже началось, – ужаснейшая затея: моменты промедления каменными жерновами повисают у беглеца на шее, все, от чего так хотелось убежать, набрасывается на него, подобно своре коренастых, скалящих зубы псов, топчется у него на животе и рвет на части задыхающееся тело, пока не выпустит кишки наружу.

– Если ты думаешь, что я могу полюбить тебя, то серьезно ошибаешься, – прошептал он ей тихо-тихо, чтобы никто не услышал. – Я лежу здесь и гнию заживо, и тебе это прекрасно известно. Ведь это настоящая пытка – ты выбираешь меня, именно меня, неспособного сдвинуться с места, меня, неспособного даже справить нужду, не причинив себе и вам массу неудобств! Чего бы тебе не пойти к здоровяку-капитану, у него потенции хватит на всех нас! Прошу, спрячь меня от всех этих взглядов, и прежде всего – от своего, заверни меня в брезент, как заворачивают в саван умершего, а потом изо всех сил колоти по невидимому телу кулаками, ведь я уже не сопротивляюсь, я уже не жилец, и ты это наверняка понимаешь.

Против его воли взгляд тут же взлетел вверх, минуя огромную, неимоверно гладкую поверхность моря, и наткнулся на белые яхты полуденных облаков, величественно плывших к горизонту. Ее же взгляд упал вниз, и он наблюдал за тем, как лед со всех сторон окружает острова ее зрачков, как по лицу проносится пронизывающий холодом ветер и черты застывают, словно пейзаж где-нибудь в тундре. Англичанка, завернутая в грубую ветошь и похожая на мумию, медленно поднялась на ноги, и в тот же момент из глубины острова раздался вопль, довольно громкий, резкий, но крайне непродолжительный – кричал ли то человек или зверь? – но девушка ничего не слышала. Просто четыре раза ударила его тыльной стороной загорелой и шершавой от песка правой ладони по скуле и носу, ударила вяло и лениво, навеки застыв в своей боли: казалось, будто руку случайно поднял труп или вдруг пошевелился памятник, – и на этом всё.

Неподвижными шагами, поразительно похожая на статую, она направилась к огню, не замечая, что тряпки, обернутые вокруг правой израненной стопы, постепенно размотались и волочатся за ней, словно истекающий кровью взорванный бронепоезд, подошла к костру и медленно осела на песок. На берегу больше никого не было, как будто они остались одни в целом мире: только птица кружила над струйками дыма и беззвучно раскрывала клюв, словно бы что-то бросая в огонь. На скалах глухо стучали хвостами ящерицы, из расположенного на возвышении леса слышались чьи-то настойчивые крики – наверное, кричавшего все еще пытались найти.

Ее удары помогли Джимми одержать победу над внутренним параличом: мир снова обрел четкие очертания, присущее ему зло ясно обозначило свое присутствие, и вот что удивительно – с каждой секундой яма в высокой траве, шуршавшей где-то далеко над ним, рывками приближалась. Мышцы размягчились под руками веселой невидимой массажистки, и теперь ему не хватало только последней капли злости, которая выдернула бы его из дремы и одним броском переместила бы его тело на оставшиеся несколько шагов. Всю ночь и весь день он пролежал один: все покинули его, притворяясь, что не замечают, – судя по всему, они приняли решение дать ему спокойно умереть, что вполне совпадало с его собственным намерением, ведь бурлящая внутри них злоба многократно повышала шансы на побег.

Внезапно на остров пришла ночь, черная и беззвездная, над морем словно проблески маяка время от времени вспыхивали белые крылья птиц, волны прищелкивали огромными языками и жадно чавкали. С наступлением темноты немые птицы будто бы обретали голос – или же голоса звучали у него в голове? Тишину изредка разрывал надрывный, сдавленный гортанный звук: птицы говорили сами с собой, а не друг с другом. Песок внезапно снова стал влажным, будто кто-то быстро лизнул его языком, остров сковали доспехи холода, в небе на неприятной высоте вспыхнули звезды, но тут же перестали мерцать, своей неподвижностью напоминая застывшие зрачки только что умершего человека.

На рассвете произошло нечто удивительное – спавший рядом с боксером Лука Эгмон со стоном встал и утопил свое притворное милосердие, выпустив из бочки остатки пресной воды. Какую же благодарность Джимми испытал к нему за этот поступок: еще один швартовочный конец обрезан, и теперь можно воздушным шариком взмыть вверх в тишину и одиночество. Болезненное наслаждение растеклось по конечностям, паралич, как уже говорилось, отступил, и вот Джимми бежит. Быстрее ветра он несется сквозь утро, стопы клавишами печатной машинки бьют по чистому листу песка, постоянно омываемого прибоем, и вот солнце уже светит ему в спину, море еще не плавится под знойными лучами, бескрайняя голубая гладь еще подрагивает после ночного холода, как спина нетерпеливой скаковой лошади, дельфины молниями взмывают над линией горизонта. Зеркально гладкая поверхность лагуны отражает все детали его побега, на брюхе рифа еще постанывает корабль с переломанным позвоночником, влажно поблескивающие водоросли, как внутренности, вываливаются из пробоины в борту, наполовину разбитый иллюминатор рыдает потоками тьмы, извергая ее в светлую воду. Где-то наверху из травы снова поднялись в воздух птицы: стая держалась вместе, на расстоянии вытянутого крыла, и бесшумно парила над лагуной – раздавался лишь тихий шелест крыльев, будто кто-то негромко читал книгу, – ее отражение воздушным мазком невидимой кисти легло на воду и поплыло к кораблю: там птицы резко опустились. Пьяно пошатываясь, они шествовали по кормовой части палубы, а потом, одна за другой, исчезали в чреве корабля, прыгая в люк. Как просто было бы сейчас добежать до нужного места на побережье, добраться до рифа, залезть на корабль, заколотить люк досками или затянуть брезентом, а потом просто поджидать птиц у иллюминаторов и оглушать их при попытке бегства – тогда безопасность провианта была бы обеспечена.

 

Но опьяненный бегством Джимми, не раздумывая, идет поверху и перемахивает через скалу, с хрустом давя ногами шкурки ящериц. Снова став хозяином самому себе, он даже не удивляется, что острые камни не доставляют ему ни малейшей боли, что ящерицы прыскают в разные стороны при его приближении, царапая камни длинными шершавыми хвостами.

Что же заставляет его бежать? Мало ли у людей причин для бегства… Джимми Бааза всю жизнь заставляло бежать одно-единственное воспоминание, всякий раз причинявшее ему боль. Иногда ему снилось, что кто-то загнал его на самый верх огромной лестницы, и теперь он просит пощады и умоляет о спасении, но во сне лестница всегда совершенно жалким образом шаталась и падала, и он снова оказывался в липких объятиях болота. В других снах он пытался убежать из этого воспоминания по длинным улицам, но, подобно американским горкам в парке аттракционов, тротуар вдруг изгибался и начинал нести его в противоположном направлении, и его неотвратимо затягивало обратно. Он напрягал все тело перед решающим броском в отчаянной попытке выбраться из стальной хватки улицы, но та лишь сильнее сжимала его в своих кольцах. Беспомощным кулем он оседал вниз, запутываясь в красных нитях собственного страха, просыпался в холодном поту, а потом несколько часов не мог до конца выпрямить сведенные судорогами конечности. Мышцы болели еще долго, удары становились глухими и незаконченными, левый хук беспомощно отскакивал обратно, даже не попав в цель. Из страха, что сновидение снова настигнет и обездвижит его, накануне важных поединков он делал себе сильнейшие инъекции, которые быстро опускали его на самое дно забытья. Но если ему случайно удавалось избежать ночных кошмаров, они начинали происходить наяву: за ним следили странные люди, они проходили мимо него на улице, вызывая непонятную тревогу; на некоторых улицах он вдруг замечал отвратительный запах, а если пытался держаться широких, ярко освещенных проспектов, где люди на бегу пихали визитки в его знаменитые кулаки, то за ним обязательно начинала ехать какая-то странная машина или же увязывалась какая-нибудь бродячая собака с неопределенными намерениями – земля уходила у него из-под ног, и он снова падал на дно глубокого колодца страха.

На вершине своей боксерской карьеры, на верхней ступеньке той самой лестницы, он страдал от высокомерных преследователей ничуть не меньше. Теперь у него было все, чего только душа может пожелать: подаренный государством дом у озера, кишевшего лососем, ослепительно-белая вилла, купол, украшенный государственным гербом, вокруг метры колючей проволоки, как положено видным государственным деятелям, но что с того, если под конец он стал бояться выйти за порог, если каждый порыв ветра над огромным озером приносил с собой запах безжалостного преследователя. Когда он решил опробовать новую лодку, порывы ветра хлесткими ударами довели его до безумия, лодка села на мель и затонула. Как просто было бы взять и умереть, но он все-таки с готовностью дал себя спасти, потому что в последние секунды борьбы понял, что для того, кто все время проводит в бегстве, смерть ничем не отличается от жизни. Огромный плот отчаяния не дал ему пойти ко дну.

К Джимми пришла такая слава, что от него уже никто ничего не ожидал, его звезду надежно приколотили к тверди небес, больше не надо было боксировать – нет-нет, это могло даже повредить его репутации, ведь теперь он выступал исключительно на масштабных мероприятиях для их величеств, выходя на поединок со знаменитыми, но, конечно, не настолько знаменитыми, как он, боксерами, с молодыми бычками, которые перед поединком проходили тщательную подготовку, а потом внезапно падали на ринг от его неуклюжих ударов в строго назначенное время, словно гербы, срываемые со щитов при лишении дворян титула. Забравшись в пещеру, куда его привело бегство, он неожиданно обнаружил, что здесь еще небезопаснее, а ведь это был уже конечный пункт. Система бегства состояла из восемнадцати соединенных между собой пещер, и, дойдя до самой дальней, он словно одержимый бросался на каменные стены, чтобы пройти еще дальше, но тщетно, а если решал повернуть обратно, вход в последнюю пещеру вдруг закрывался, и он, запертый в сейфе, где народ хранил своих героев, бежал, будто белка в колесе, из партера и с галерки раздавались аплодисменты, иглами пронзая его мозг, сердце, почки. Он чувствовал себя парашютистом, с нетерпением ожидающим того момента, когда люк наконец откроется и последует быстрое падение в обитель боли, в зеленое болото воспоминаний, где липкая гнилостная волна сбивала его с ног, забивалась в глотку, плескалась в легких, укачивала его распухший труп в объятиях вечности, и здесь, внутри этого кошмара, даже самые жуткие варианты казались райскими – все, что угодно, лишь бы избежать этой пытки. Единственным путем к спасению представлялся позорный провал на ринге, но как, если любая ошибка с его стороны всегда трактовалась как проявление величия?

И тогда он предпринял жалкую попытку открыть наглухо задраенный люк собственными руками. На одном из гала-концертов, когда сидевшая в ложе императорская семья бросала на сцену серебристую мишуру в его честь, он внезапно рухнул навзничь, сжав голову в ладонях, словно экзотический фрукт. Побледнев от волнения, юный боксер, сваливший чемпиона, попятился к краю ринга, в ужасе таращась то на поверженного противника, то на собственные руки, словно боясь увидеть на них кровь. Красная лампочка над рингом тут же потухла, и на сцену осквернения святыни пролился приглушенный серо-зеленый свет. В ожидании свиста и воплей неоправдавшихся надежд Джимми застыл в судороге, шея немного подрагивала от страха перед острым лезвием гильотины, но на самом деле он ждал, когда люк наконец откроется, с таким спокойствием, какое возможно, лишь когда человек уже миновал крайнюю степень отчаяния. Раздался приглушенный шелест тысяч выпавших из рук зрителей пакетиков с конфетами, зал прозрачной, почти хрустальной пленкой затянула тишина, и тут из-за кулис вышел мужчина в белом халате и сдавленно прокричал, словно священник на похоронах: он болен, он внезапно заболел, предлагаю всем встать и воздать павшему почести! Оркестр заиграл патриотичную мелодию, Джимми аккуратно подхватили за руки и за ноги, следя за тем, чтобы он ни обо что не ударился головой, и под ритмичную музыку торжественно унесли с ринга.

Беспомощно повиснув у них на руках, он понял, что из этого бегства сбежать уже невозможно. И в этот самый момент, когда занавес за ним закрылся, раздался восторженный рев на четыре голоса: толпа ревела в его честь, в честь вечного победителя, способного завоевать все, что угодно, кроме поражения. О как он хотел вырваться из шестнадцати липких рук, выбежать на сцену и проораться от боли, мощным фонтаном выплеснуть свою тревогу и затопить ею весь мир, но смог лишь дернуться в жалкой предсмертной судороге, после чего носильщики ухватили его покрепче.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru