bannerbannerbanner
Серебряный век в нашем доме

Софья Богатырева
Серебряный век в нашем доме

Полная версия

“Эхо” и “Лето”

Первый представлен книгой стихов Михаила Кузмина “Эхо”. Вышла в свет она по тем же причинам, по которым был устроен юбилей Кузмина в Доме искусств: то была попытка поддержать поэта, которому жилось даже хуже, чем большинству. По мнению моего отца, в сборник вошло просто все, что к тому времени у Михаила Алексеевича не было опубликовано, и “книжка получилась неважная”. Сам Михаил Кузмин впоследствии безжалостно оценил ее по пятибалльной системе на двойку. Тем не менее к изданию отнесся внимательно: тщательно переписал от руки стихотворения (рукопись сохранилась в архиве А. Ивича), отмечал в дневнике путь прохождения сборника. Н.А. Богомолов в примечаниях к подготовленному им изданию Михаила Кузмина в “Новой библиотеке поэта” сообщает: “История ее [книги “Эхо”] печатания прослеживается достаточно отчетливо: 30 марта 1921 г. она была сдана в издательство «Картонный домик» (штамп на титульном листе наборной рукописи), 18 апреля Кузмин записал в Дневнике: «“Эхо” разрешили», 14 сентября: «Книжка моя вышла», 3 октября: «“Эхо” собираются ругать за хлебниковщину. Вообще положение мое далеко не упрочено, мой “футуризм” многим будет не по зубам»”[44].

Как в воду глядел! Вскоре после выхода книги, в том же 1921 году, в “Вестнике литературы” появилась статья А. Свентицкого, полная скорби о том, что в “Эхе”, как и в “Нездешних вечерах” “нет прежнего Кузмина, а есть кто-то другой, то пишущий под Маяковского, то сбивающийся на частушку, а то и пишущий что-то совсем уже непонятное…

 
Кровей пятнит кабаний клык…
О, отрочий, буявый зык!
О, бледный птич![45]
О, падь опличь! —
Плачует дале девий кличь.
 

Что это такое и как это называется? Одно ясно – не поэзия.

В «Страстном пятке» какая-то мешанина из русско-польско-словацкого языка… «Плачует Дева, Распента зря», «крвава», «земнотряси», «вонзло», «сорвные» и наконец, «млстивной главой». Это ведь натощак не выговоришь, а главное – к чему? зачем?

Неужели такие стихи, на которых спотыкается и язык, и чувство, – есть результат поэтического вдохновения? Нет, это – да простит мне автор горячо любимых мною его первых книг – лукавое мудрствование.

Здесь веет тень В. Хлебникова и ему подобных”[46].

Много лет спустя в беседе с В.Д. Дувакиным мой отец, в частности, говорил о том, что Кузмин очень хорошо относился к Хлебникову, и отмечал, что в “Эхе” и в “Нездешних вечерах” есть “нечто вроде подражания Хлебникову”.

Стремлением помочь молодому поэту и проложить ему дорогу к читателям было продиктовано издание первой “взрослой”, а по счету второй, тоненькой книжечки стихов Всеволода Рождественского. Называлась она “Лето” с подзаголовком “Деревенские ямбы”.

Я дружил с Всеволодом Рождественским. Он был к тому времени автором одной книги[47], которой стыдился, разыскивал по букинистам, уничтожал. Вышла она еще в четырнадцатом году, без его ведома: гимназические товарищи удружили. В двадцатом и двадцать первом он писал стихи несравненно более зрелые. Несправедливо: поэт работает на одном уровне, а читателям представлен на другом, сниженном. И вынужден воевать сам с собою, со своим прошлым. По моей просьбе он составил небольшую книжку. С готовой обложкой и маркой не существовавшего тогда издательства я принес ее в типографию и сказал: “Напечатайте. У меня денег нету, но тираж останется у вас. Дадите мне сто экземпляров, я их продам и с вами расплачусь”. Так и было сделано. Тогда существовал книжный магазин Виктора Ховина “Книжный угол”. Я отнес первые сто экземпляров в “Книжный угол” – с Ховиным я был в приятельских отношениях, продал сто экземпляров, расплатился с типографией и получил остальные девятьсот. На деньги, которые я получил за это, я напечатал “Эхо” Кузмина. Так оно и шло[48].

Тоненькая книжечка стихов Вс. Рождественского вызвала множество разноречивых откликов. Недостаточную самостоятельность отметили все, но в прогнозах разошлись. А. Свентицкий, оплакав “футуризм” Михаила Кузмина, в той же статье в пух и прах разбранил “Лето”: книжку назвал бледной и скучной, а автора обвинил не только в заимствованиях, но даже “в дряблости душевной”[49]. Георгий Иванов отозвался кислым брюзжанием: молодого поэта объявил эпигоном, походя задев и тех, кому тот подражает – от “шепелявого… Бориса Садовского, из могилы литературного забвения подающего весть о себе стихами своего последователя”[50] до Афанасия Фета; однако не отказал в наличии способностей и пообещал успех, буде Рождественский сумеет забыть “родное ему болото елейного провинциализма” и вступит “на трудный путь подлинной поэзии”[51]. Зато в аналитической статье П. Губера, посвященной обзору поэтических новинок года, где, в частности, речь идет о нарождающейся опасности эклектизма приемов, тем и настроений, в котором “легко теряются люди с еще не установившимся поэтическим темпераментом”[52], автор проницательно воспринял “Лето” как обещание. “Всеволод Рождественский, – писал он, – <…> совсем молодой поэт, очень непосредственный, очень искренний, но еще не нашедший себя, еще беззащитный против разнообразных <…> литературных влияний, напирающих на него со всех сторон. <…> Рождественский весь в будущем. Он может стать заметной величиной”[53]. (Любопытно, что в той статье П. Губер упрекал Георгия Иванова в чрезмерном увлечении “техническим арсеналом” и пренебрежении к подлинным источникам поэтического вдохновения, что, в более грубой форме, Георгий Иванов ставил в вину Всеволоду Рождественскому.) Борис Эйхенбаум, рассматривая “Лето” в контексте традиций русского стиха, находит здесь один из знаков грядущего поворота “к новой «высокой»” лирике. “Наша молодежь осторожно и внимательно учится у «классиков», заостряя те тенденции, развернуться которым суждено в будущем <…> В этом особом преломлении Фетовской традиции, в этом заострении тех его тенденций, которые остались неиспользованными у символистов, – главное своеобразие сборника”[54].

Что до дружбы моего отца с Всеволодом Рождественским, то ей пришел конец в более поздние годы, когда поэт решительно встал на путь конформизма. В одной из магнитофонных записей рассказов отца мелькнуло многозначительное замечание: “Не хочется мне <…> говорить о нем, рассказывая о Блоке”.

 

“Эхо” и “Лето” увидели свет в 1921 году, обе книги отличались изяществом оформления – обложки и марка издательства работы А.Я. Головина – и внесли свою лепту в поддержку дорогих издателю авторов.

Дельвиг и Анненский

Ко второй линии относится публикация “Неизданных стихотворений” А.А. Дельвига (1922), “Посмертных стихов” и второго издания “Кипарисового ларца” Иннокентия Анненского (1923).

Книга стихов Дельвига, снабженная грифом “Труды Пушкинского Дома при Российской академии наук” и сообщением, что она напечатана “по распоряжению Российской Академии наук” за громкой подписью “Непременный Секретарь Академик С.Ф. Ольденбург”, появилась в 1922 году в количестве двух тысяч экземпляров. В основном она была подготовлена по материалам В.П. Гаевского, часть архива которого незадолго до того, в 1919 году, поступила в Пушкинский Дом, с несколькими добавлениями из “Лицейской тетради” и альбома С.Д. Пономаревой. Вместе с драматическим отрывком “Ночь на 24 июня” и “Приложением”, куда вошли стихи А.А. Дельвига, не включавшиеся до тех пор в его полные собрания сочинений, издание на треть увеличивало доступное читателям поэтическое наследие поэта.

Книга вышла под редакцией М.Л. Гофмана с обстоятельным вступительным очерком, исполненным восторженных похвал и влюбленных оценок, и с его же обширным комментарием. В традициях издательства выглядела книжка строго и не лишена была элегантности – с непременной маркой А. Головина и изысканно подобранным портретом Дельвига в юности (рисунок М.Л. Яковлева, подаренный Пушкинскому Дому М.К. Азадовским).

Рецензия на книгу появилась в том же году в берлинской газете “Голос России” и содержала размышления, оценки и характеристики, которые представляют немалый интерес. “Поэт благородный, поэт хорошего стиля, приятного стиха, светило неяркое, но необходимое для равновесия в так называемой Пушкинской плеяде, – Дельвиг <…> не был значительной личностью. <…> Его значение – историко-литературное и только, – утверждал автор, скрывшийся под инициалами Р.Д. – Дельвиг жил и умер в средних офицерских чинах той армии, где Пушкин был фельдмаршалом героем. <…> Им в значительной мере расширены горизонты русской поэтики; им создана «Литературная газета» – первый литературный орган <…> пушкинской традиции; им издавались «Северные цветы» – лучший из тогдашних альманахов; он, по личным отношениям, был одним из самых близких людей к Пушкину; обладатель тончайшего художественного вкуса, он оказал немалое влияние на эпоху как судья по литературным вопросам; он угадал гений в мальчике Пушкине и «подружил с лирой» Баратынского”[55]. Перечисляя заслуги, дающие “Дельвигу и его стихам право на историческое бессмертие”, приветствуя появление стихов, дотоле неизвестных читателям, автор (а это был не кто иной, как Владислав Ходасевич) решительно отказывается признать того одним из крупнейших русских поэтов. Если похвалы были адресованы барону Дельвигу, то возражения и даже насмешки – автору статьи о нем М.Л. Гофману. Владислав Ходасевич, серьезно занимавшийся Дельвигом, – им была задумана, хотя и не издана, книга “Барон А.А. Дельвиг. Биография с подробной канвой и примечания к стихам и письмам”[56] – ревниво опровергал суждения своего друга М. Гофмана, столь же запальчиво отводившего Дельвигу слишком высокое место в табели о рангах русских поэтов. “Дельвиг <…> шел часто впереди Пушкина <…> и подсказывал Пушкину новые пути, новые формы и новые образы, был в известной мере вожатым своего гениального друга”[57] – подобные высказывания, разумеется, не могли оставить равнодушным Ходасевича-пушкиниста. Тем не менее издание “Картонного домика” Ходасевич и заметил и похвалил, назвал ценным вкладом, а статьей о книге, видимо, был доволен, т. к. впоследствии включил ее в составленный им список своих работ.

В следующем, 1923 году увидели свет “Посмертные стихи Иннокентия Анненского”, третья книга поэта, переданная издательству его сыном, Валентином Кривичем, им подготовленная к печати, с его предисловием и комментариями. Вошли в сборник без малого сто стихотворений и переводов, до тех пор не публиковавшихся, – за исключением нескольких, появившихся после смерти поэта в альманахах, но и те воспроизводились не с печатных текстов, а по автографам.

Основная часть сборника – лирические стихотворения, по времени написания и характеру близкие к первой и второй книгам поэта “Тихие песни” (1904) и “Кипарисовый ларец” (1910); вторую и третью части составляют “Песни с декорацией” и стихотворения в прозе; затем следуют переводы – из Верлена, Малларме, Леконта де Лиля, Рембо, Ганса Мюллера, из Гёте и Гейне. Заключает книгу собрание шуточных и сочиненных “на случай” стихотворений. Все вместе существенно расширяло представление читателей о поэтическом наследии Иннокентия Анненского, влияние которого на поэзию того времени, в частности, на акмеистов и младших символистов, трудно было бы переоценить.

В “Предисловии” Валентин Кривич подробно рассказывает о своей работе над текстами и о принципах выбора окончательного варианта. “Необыкновенно легко владевший стихом, Иннокентий Анненский в то же время был поэтом и чрезвычайно к себе требовательным и очень капризным. Стихи свои он исправлял, изменял и переделывал по многу раз, и не только во время черновой работы, но и в беловых экземплярах и даже в позднейших списках, причем из сопоставления текстов иногда можно видеть, что замена одного слова другим или видоизменение целой строки объясняется не внутренними свойствами или внешним построением стихотворения, а были сделаны главным образом потому, что такое изменение отвечало желанию поэта в данный момент”[58].

И в “Предисловии”, и в примечаниях к стихам – много личного. Варианты и разночтения, которые Валентин Кривич скрупулезно приводит, подробные описания автографов перемежаются с толкованиями стихов, воспоминаниями и догадками, доступными только члену семьи. Он сознает уникальность своей позиции – текстолога, исследователя и сына – и особо, не без гордости ее оговаривает: “Издание это выходит под моей «редакцией» <…> Но по этому поводу я ставлю себе в обязанность сказать, что в данном случае термин этот далеко не имеет того содержания, которое обычно ему приурочивается.

Я просто человек, которому дано судьбою печальное счастье хранить интимные тетради Анненского, разбираться в его рукописях и работать по их опубликованию и который думает, что сможет сделать эту работу, в некоторой ее части, с большей может быть полнотой и точностью, чем кто-либо другой, отнюдь не в связи с собственной прикосновенностью к области литературного творчества, а единственно в силу данных, вытекающих из исключительной родственной близости к покойному писателю”[59].

Сотрудничество Валентина Кривича с издательством не ограничилось одной книгой. Вслед за “Посмертными стихами” появилось – в таком же оформлении – в “Картонном домике” и новое издание “Кипарисового ларца”. Оно не было механическим повторением первого, выпущенного “Грифом” в Москве в 1910 году. Валентин Кривич провел большую работу над беловыми и черновыми автографами поэта. “Не только в каких-либо сомнительных случаях, но почти каждый текст-автограф я пристально сличал с текстами списков, определяя всеми доступными мне способами вероятную последовательность авторских поправок и переделок”, – говорит он в предисловии[60]. Изменения, которые он счел необходимым внести в тексты стихов, Валентин Кривич мотивирует тем, что к первому изданию “Кипарисового ларца” он “приступил в самом непродолжительном времени после кончины Анненского, составил ее в точном и строгом соответствии с его указаниями и отметками, но, разумеется, работа моя не могла протекать спокойно: ведь мне приходилось иметь дело с еще непросохшими рукописями и заветными тетрадями только что трагически скончавшегося человека, к которому я стоял в исключительной и родственной и душевной близости”[61]. Тексты, помещенные в издании “Картонного домика”, Валентин Кривич полагает окончательными, а большую часть строк, приведенных в первом издании в других редакциях, предлагает считать вариантами.

Обложки к обеим книгам Иннокентия Анненского выполнены С.В. Чехониным, “Посмертные стихи” украшены кроме того портретом и двумя факсимиле. Тираж каждой – две тысячи экземпляров. В библиографических справочниках, как правило, они не упоминаются.

“Аврора”

“Картонный домик” выпустил первую и, увы, тоже посмертную, книгу Георгия Маслова (1895–1920), мало успевшего совершить в литературе, но много обещавшего молодого поэта. Поэма “Аврора”, которая так и осталась единственной его книгой, вышла в 1922-м, спустя два года после кончины поэта, и надо думать, немалой смелости потребовала от издательства публикация автора со столь воинственно антисоветской биографией. Георгий Маслов, блестящий студент-филолог Петербургского университета, кумир литературной молодежи своего поколения, был деятельным приверженцем Учредительного собрания; ради подготовки к выборам и агитации за них в марте 1917 года оставил университет, отправился в Симбирск, где, после разгона Учредительного собрания, принимал участие в создании добровольческих отрядов. Из Симбирска ушел с частями Чехословацкого корпуса, в Сибири вступил рядовым в армию Колчака и погиб – умер от тяжелой формы тифа – во время отступления войск адмирала.

Как и другие издания “Картонного домика”, эта небольшая книжка подготовлена тщательно и солидно: краткая, однако емкая вступительная статья Юрия Тынянова; строгая обложка и стилизованный рисунок А.И. Божерянова, плотная бумага, элегантный шрифт, красивое расположение строф на страницах. Трудно было бы найти лучшего автора для предисловия: поэт и пушкинист Георгий Маслов был близок и понятен прозаику и пушкинисту Юрию Тынянову – оба посещали Пушкинский семинарий С.А. Венгерова, оба обладали редким даром жить в Петербурге одновременно в двух столетиях: в пушкинском времени и в своем. “Аврора” Георгия Маслова дала Юрию Тынянову повод высказать интересные замечания о роли возрождения традиций – пушкинской и поэтов пушкинской поры – в недавнем прошлом и в современном стихосложении.

 

“Этот возврат к стилю Пушкина, Боратынского, Дельвига заметною струею проявился <…> в литературе (Б. Садовской, Ю. Верховский). Он был плодотворен; стилизация была повторением или отблеском старого на новом фоне – пушкинский стих на фоне символистов приобретал новые, неведомые раньше, тона. Словесная ясность пушкинского стиха-плана, стиха-программы на фоне насыщенного, обремененного нового стиха получала значение сложной простоты”[62].

Скорее всего, идея издания Георгия Маслова в “Картонном домике”, пришла из венгеровского семинара, который в разные годы посещали и автор “Авроры”, и автор предисловия, и Сергей Бернштейн. Публикация продолжала главную линию издательства: стремление сохранить произведения, которые могут погибнуть. При советской власти поэме мало кому известного поэта-белогвардейца исчезнуть с лица земли и из истории русской литературы было куда как легко. Остаться – труднее.

Планы и крушение

Вениамин Каверин назвал моего отца “руководителем издательства «Картонный домик»”. Так оно, должно быть, выглядело со стороны. На деле руководить он мог только собственной персоной, ибо штат издательства состоял из одного человека: сам себе шеф, сам себе курьер, сам себе бухгалтер. До поры до времени издателю удавалось если не зарабатывать, то как-то сводить концы с концами. Самое, казалось бы, непреодолимое препятствие – практическая, денежная сторона дела – неожиданно оказалось по силам начинающему предпринимателю без средств: в 1921 году, еще до начала нэпа, можно было обойтись без серьезной финансовой базы. Типографии, не имевшие заказов, готовы были работать на самых льготных условиях, иногда даже давали свою бумагу, а расплачиваться можно было, продав часть тиража. Деньги падали в цене каждую неделю, долг типографии превращался в гроши, и еще меньшие гроши получал от книжных магазинов издатель. С началом нэпа положение изменилось. Теперь нужны были реальные капиталовложения. Издавать “чтение для немногих” – изящные книжечки стихов и о стихах – стало затруднительно. Будь у издателя какой-никакой опыт в коммерческих делах, а у издательства – толковый бухгалтер, “Картонный домик” мог бы устоять. Книги его пользовались спросом, часть изданий – “Эхо” Михаила Кузмина, “Лето” В. Рождественского, “Об Александре Блоке” – к 1923 году оказалась распроданной. В планах издательства значились сборники “Поэты XVIII века”, “Об Анненском”, “Введение в эстетику слова” Б. Энгельгардта, но помимо специальной, для узкого круга читателей, литературы, предполагались и сборники рассказов Михаила Зощенко. Шли переговоры с Андреем Белым о его книге. “Картонный домик” обратился к прозе, готовил свой альманах, похоже, наметились иные направления, возможно, со временем планы его расширялись бы и трансформировались. Он мог бы сколько-то продержаться, но и того не продержался. Все равно он был обречен. В пору гибели культуры, которую во всеуслышание оплакивал сборник “Об Александре Блоке”, ему не нашлось бы места. Сыграла ли роль в его судьбе политическая направленность изданных книг, нам не известно. Известно, однако, что владельцы частных книжных издательств значились в списке осужденных на высылку из страны, просто руки до них не дошли, но они оказались в хорошей компании. Будем считать это высокой оценкой их деятельности.

Хрупкие стены “Картонного домика” рухнули, он прекратил существование и был прочно забыт. Славы и богатства, обещанных стихотворением Михаила Кузмина, он не принес. Но свет в его окнах, пусть недолго, – горел!

Архив

А что же издатель? Он был не таким уж юным к тому времени – ему шел двадцать четвертый год, – но молод достаточно, чтобы начать новую жизнь. Лишившись издательства, он избрал близкую к издательской сферу деятельности: стал писателем, преимущественно – литературным критиком. Параллельно какое-то время работал в Институте истории искусств, потом заинтересовался детской литературой: сначала выступал в печати с критическими статьями на эту тему, затем решил, что чем рассуждать о чужих, лучше писать для детей свои книги.

Первая, вышедшая в 1930 году, адресованная школьникам, была посвящена истории техники, представленной в динамичных, сюжетных, подчас драматичных, а то и детективных рассказах. Она называлась “Приключения изобретений” и действительно рассказывала о приключениях, выпавших на долю изобретений, ибо у каждого из них была своя судьба, жизнь, отличная от жизни его создателя, полная удивительных событий, то радостных, то трагических: борьба, победы и поражения, разочарования и счастливые неожиданности, долгие ожидания и стремительные взлеты переплетаются в ней. “Изобретения путешествовали и переживали приключения <…> Они пробирались сквозь глухие леса и пустынные степи недоверия или насмешек, и часто изобретатели замечательных вещей умирали раньше, чем люди начинали пользоваться их изобретениями. Одни изобретения оказывались сделанными слишком рано, другие – слишком поздно, третьи хоть и появлялись вовремя, да не могли пробить каменную стену равнодушия людей, не понимавших пользы этих изобретений <…> Иногда замечательное изобретение казалось людям не стоящим внимания пустяком. Иногда и сам изобретатель не понимал, что он сделал великое открытие”[63] – вот о чем обещает поведать автор. Заметный успех выпал на долю этой книги. Ребята, особенно мальчики, увлекались ею, в библиотеках записывались в очередь, чтобы ее получить, мне показывали зачитанные до дыр, растерзанные на отдельные листочки экземпляры. “Приключения изобретений” выдержали несколько изданий в нашей стране, книгу перевели на множество иностранных языков, в том числе и на японский. Эта работа долго не отпускала автора, он все возвращался и возвращался к ней, отыскивал неизвестные истории изобретений, собирал сведения об их судьбах, каждое следующее издание дополнял новыми рассказами, включал новые главы. Впрочем, не только прошлое изобретений занимало его. Он вообще увлекался техникой (вот они, гены, наследство инженера путей сообщения Игнатия-старшего!), много ездил по заводам и стройкам – на Урал, в Сибирь, – писал о них очерки для газет и журналов.

С первого дня Великой Отечественной войны Александр Ивич – военный корреспондент в действующих частях авиации Черноморского флота. Полгода проводит в осажденном Севастополе, участвует в обороне Кавказа и в наступлении на Крым. Во время войны и о войне написаны им, кроме ста с лишним очерков и корреспонденций для газет, три книги для взрослых, а для детей – книга о летчиках “Июньское небо”.

К литературе для детей относился он крайне серьезно, считал ее важнейшей частью великой русской литературы. О том, какой должна быть по-настоящему хорошая детская книга, размышлял в критических и литературоведческих статьях, написал фундаментальное исследование, посвященное истории и теории детской литературы, “Воспитание поколений”. Эта книга тоже выдержала несколько изданий.

Убегая от реальности, на какое-то время попытался уйти из своего времени и переселиться в далекое прошлое, чтобы написать историческое повествование для детей. Не один год потратил Александр Ивич, собирая материалы об Иване Кулибине – в Нижнем Новгороде, в Санкт-Петербурге, работал в архивах, изучая документы прошлых веков. Изысканно стилизованная повесть “Художник механических дел”, одна из лучших работ Александра Ивича, рассказывает больше, чем историю жизни изобретателя-самородка, она передает дух эпохи: мы находим там широкую картину России на рубеже XVIII–XIX веков – от лавки купца до архиерейских палат, Академии наук и Императорского дворца. Только, на мой взгляд, автор напрасно считал повесть произведением для детей: книга в той же мере подходит и взрослому читателю.

Но все же истинным его призванием и главной жизненной задачей, достойно исполненной, было продолжение дела, начатого “Картонным домиком”: хранение культуры, нематериальных ценностей, которым грозила гибель. Мне кажется, он и не переставал быть издателем – издателем будущих книг: исподволь подбирал и готовил к публикации значительные произведения в стихах и прозе – пусть их нельзя опубликовать сейчас – для тех, кто сможет открыть их читателям. Когда-нибудь. Чтобы не сгинули.

Мой отец не был коллекционером, дух собирательства был ему чужд. Он легко и с радостью дарил в “хорошие руки” ценнейшие книги и редчайшие публикации. Не он искал рукописи для своего архива: это они находили его. Среди его современников не так много существовало людей, способных принять и не сжечь то, что считалось в годы террора крамолой.

Он сберег рукописи книг, публиковавшихся в “Картонном домике”, и те, об издании которых шла речь. Летом 1922 года Владислав Ходасевич, покидая Россию, оставил у него свои бумаги, собрание пополнила в последние годы своей жизни вторая жена Ходасевича Анна Ивановна, урожденная Чулкова. Об этом речь впереди.

Вдова Георгия Маслова, Елена Тагер-Маслова, памятуя, что “Картонный домик” издал “Аврору”, передала моему отцу некоторое количество автографов и большое число машинописных копий стихов Георгия Маслова, опубликованных в Сибири и неопубликованных, завизировав каждую страницу своей подписью.

В момент очередного наступления на литературу, в августе 1946 года, затравленная Надежда Яковлевна Мандельштам бросилась к его брату, Сергею Бернштейну, с просьбой принять на хранение немногие уцелевшие рукописи поэта, прижизненные машинописные копии и составленный ею – от руки или на машинке – корпус его поздних стихов. Они тоже хранились и сохранились в нашем доме.

Гибель ходила вокруг архива – то приближаясь вплотную, то чуть отдаляясь. Вот некоторые вехи – из самых опасных.

В 1938 году был арестован Михаил Кольцов, главный редактор журнала “Огонек”, где работала моя мать. Ее, равно как и остальных служащих, таскали на Лубянку, пытались склонить к сотрудничеству (маму выручила удачно разыгранная истерика, – кто-то сказал ей, что они, чекисты, или как их тогда называли, избегают связываться с истеричками; она попробовала и – помогло!). Ареста и обыска в доме можно было ждать в любую минуту.

Осенью 1941 года, когда отец был на фронте, а мы с мамой и бабушкой – в эвакуации, одну из стен нашего московского дома – как раз ту, куда выходил отцовский кабинет, – обрушило взрывной волной. Наша квартира на нижнем этаже оказалась открытой всем ветрам и прохожим. В пору исторической паники в октябре 1941-го, когда из Москвы бежали кто куда мог, Сергей Бернштейн ежедневно пешком, с холщовым мешком за плечами шагал со своего Столешникова в наше Замоскворечье, собирал с подмерзшего пола папки с рукописями и книги, с присущей ему методичной аккуратностью укладывал их в мешок. Дождь не дождь, бомбежка не бомбежка – он тащил мешок пешком по Пятницкой, через Устьинский мост, Красную площадь, вдоль пустынной Петровки в Столешников переулок, в глубь двора и дальше по крутой лестнице на самый верх, в свою квартиру на четвертом этаже. Было ему без малого пятьдесят (он сделал попытку вступить в ополчение – не взяли). Дни стояли короткие, но, если везло и не задерживала воздушная тревога, Сергею Игнатьевичу удавалось до наступления комендантского часа сделать две ходки подряд. Однако то, что унесло взрывной волной или утащили прохожие, исчезло навсегда: мне известно о пропаже прощального письма Владислава Ходасевича и автографов Маяковского.

Тем не менее архив продолжал существовать, хранился в надлежащем порядке, и – он жил, он дышал, он работал!

Начиная со времен оттепели стали являться в Москву залетные птицы – американцы, занимающиеся русской литературой. Первых прислала в наш дом Нина Николаевна Берберова. Дэвид Бетей, Роберт Хьюз, Джон Малмстад прилежно изучали в архиве моего отца материалы, связанные с биографией и творчеством Владислава Ходасевича, которые вошли затем в подготовленное в США первое, почти полное “Собрание сочинений” поэта, в трехтомное издание “Владислав Ходасевич. Пушкин и поэты его времени”, в монографию Дэвида Бетея “Ходасевич, его жизнь и творчество”.

Этих книг отец не увидел.

Хранившиеся у нас рукописи и машинописи Осипа Мандельштама стали базовой основой всех изданий поздних стихов поэта. В примечаниях в качестве источника не всегда, но кое-где указывается: “АИ” (архив Александра Ивича).

Об этом он тоже не успел узнать.

Те листки, что скромно лежали когда-то в ящиках его письменного стола, находятся сейчас в библиотеке Принстонского университета, в специально оборудованных подвалах-холодильниках, содержатся по строгим правилам науки, и лишь в исключительных случаях, только в сухую и ясную погоду, их поднимают в читальный зал. Это сделали для меня, когда в 1996 году пригласили в Принстон с лекциями. Я вновь увидела папку – нет, не ту, бежево-серую, что передала когда-то Надежда Мандельштам Сергею Бернштейну, а красную, чуть потоньше и завязанную не с трех сторон, а на один узелок, но также до боли мне знакомую и также помеченную рукой моего отца крупной буквой “М”. Словно весточка от него настигла меня тут, на американской земле, где он никогда не бывал.

Горькой радостью было публиковать на родине после падения советского режима материалы из архива отца. Радостью, что могу выпустить их из подполья на свет Божий, грустью, что хранил он, а печатаю – я.

Жизнь писателя и хранителя культуры Александра Ивича пришлась на жестокое время: террор, война, несправедливые обвинения и незаслуженные гонения выпали на его долю. Близкие ему люди гибли в тюрьмах и на войне, любимые книги запрещались правителями. Издательское дело, которое он выбрал для себя в юности, для частных лиц было запрещено законом. Заниматься журналистикой, то есть писать честно и открыто о том, что тебя окружает, стало в конце концов невозможно. Быть литературным критиком, то есть анализировать новые произведения с точки зрения их художественной значимости, игнорируя “общественно-политическую” направленность и мнение малограмотного начальства, – нереально. Свою любовь к литературе и понятия о чести он воплотил в том, что сберег для будущего духовные ценности, агрессивно изничтожавшиеся настоящим. Сейчас, глядя на его жизнь из иного века и с другого континента, я вижу, что девизом его было: в любых обстоятельствах жить достойно.

44Кузмин М. Стихотворения. / Сост., вступит. ст., подгот. текста и примеч. Н.А. Богомолова. СПб., 2000. С. 738.
45Курсив автора рецензии. – С.Б.
46Вестник литературы. 1921. № 8–9.
47Рождественский Вс. Гимназические годы. СПб., 1914.
48Ивич-Дувакин.
49Вестник литературы. 1921. № 8–9.
50Альманах Цеха поэтов. 1921. Кн. 2. С. 75.
51Там же, с. 76.
52Летопись Дома литераторов. 1921. № 3.
53Там же.
54Книжный угол. 1921. № 7. С. 39–40.
55Голос России. Берлин. 1922. № 1061.
56В автобиографии В. Ходасевича, датированной 23 ноября 1920 г., книга упомянута среди работ, которые “вполне или отчасти подготовлены, но не могли быть напечатаны по условиям переживаемого момента”. РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 126.
57Дельвиг А. Неизданные стихотворения. Под ред. М.Л. Гофмана. Пб., «Картонный домик», 1922. С. 13–14.
58Посмертные стихи Иннокентия Анненского. Пб., “Картонный домик”, 1923. С. 7. Разрядка автора. – С.Б.
59Там же, с. 8–9.
60Анненский И. Кипарисовый ларец. Вторая книга стихов (посмертная). Изд. 2-е. Пб., “Картонный домик”, 1923. С. 5.
61Анненский И. Кипарисовый ларец. Вторая книга стихов (посмертная). Изд. 2-е. Пб., “Картонный домик”, 1923. С. 7.
62Маслов Г. Аврора. Пб., “Картонный домик”, 1922. С. 8.
63Ивич А. Приключения изобретений. М., АСТ. 2010. С. 19–20.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru