
- Рейтинг Литрес:5
Полная версия:
Sirin Темные рассказы
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Старший дома не спал уже, кажется, лет двести. Не то чтобы не смыкал глаз….смыкал, ложился, лежал в темноте, а не спал так, как перестает спать всякий из них, кто прожил слишком долго. Сон приходил, но не приносил забвения, потому что за смертного сон отделяет день от дня и год выбеливает горе, а тут не было ни выбеливания, ни отделения, был один сплошной, ничем не разгороженный век, в котором утро тысячелетней давности стояло рядом с нынешним утром, плечом к плечу, одинаково живое. Он помнил лицо брата в последний миг так же ясно, как помнил лицо того, кто это лицо разрубил. А тот, кто разрубил, был жив тоже, был здоров, ходил по своему чертогу в трех днях пути отсюда, под своими трехобхватными деревьями, и тоже помнил, и тоже не спал, потому что и у него был свой убитый, положенный когда-то рукою этого дома, и свое пятно на своем полу.
Так они и не спали, оба дома, вот уже которое столетие. Войну отвели давно, обескровили друг друга так, что и мстить-то стало почти некем, а просто не спали, и помнили, и раз в поколение по людскому счету, раз в те сорок-пятьдесят лет, что для смертного целая жизнь, а для них не срок, отправляли друг к другу одного. Одного тихого, умелого, помнящего. И тот делал свое, и возвращался или не возвращался вовсе. И на белом мраморе прибавлялось еще одно пятно. Счет не сходился никогда, потому что счет этот и не должен был сойтись. Он и был самой их жизнью, единственным, что еще отделяло один их бесконечный день от другого.
Младший брат вошел к нему под утро, когда черные колонны леса за высокими окнами только начали проступать из ночи, и застал старшего там, где заставал всегда, у того самого пятна, на коленях, но не в молитве, а так опустившись, положив длинные бледные пальцы на побуревший мрамор, будто грея о него руку или, напротив, стыв.
Эльф и не спрашивал ничего, потому что помнил это наперед. Помнил как старший брат стоит вот так, спиной, у пятна, перед тем как послать очередного, как ведет пальцами по камню туда и обратно, туда и обратно, и как встанет после с лицом ровным и пустым, и как обронит распоряжение, не повысив голоса, тем выцветшим, дочиста выпитым голосом, каким они все начинали говорить со временем. И голос этот был страшнее всякого крика, потому что кричит тот, в ком еще горит жизнь, а тут не горело уже ничего. Тут чувство, которое пережило в них не одно людское царство от закладки до пепла, истерлось наконец до сухой корки, и под коркой не осталось ни горя, ни даже ненависти в ее горячем, живом, человеческом смысле, а осталась одна привычка руки, что сама тянется к камню, туда и обратно, туда и обратно.
Тот, кто рубил, состарился.
Вот что было в это утро, и было сказано не сразу, и понято не сразу, потому что слово это входило в него медленно, как входит холод под кожу, и, войдя, не грело и не жгло, а стыло.
Не оттого, что месть не свершится, месть-то как раз свершить было еще можно, надо было только успеть, и старший это знал, и в том и была вся мука, что успеть еще можно, а спешить нельзя. Стыло оттого, что тот уйдет первым. Что убийца ляжет и закроет за собою дверь, и его встретит покой, забвение, чертоги без памяти, а тот, кто держал убитого мальчиком на руках, останется тут, над этим пятном, и будет держать в себе руку убийцы на мече брата еще тысячу лет после того, как сам убийца забудет и брата, и себя, и то утро, когда рубил. Убийца отделается смертью. Отделается. А обиженный — нет. Обиженному смерти не дадут, обиженному дадут помнить, и помнить, и помнить, покуда не выпьет его самого до той же корки. Это было так несправедливо, так наизнанку вывернуто, что впору было завыть.
Они звали тех, за грядой, мотыльками. Однодневками. Презирали за то, что те истлевают, не успев ничего понять, не удержав ни одного дня. И только теперь, глядя брату в затылок, он додумал до конца то, чего они не смели додумать никогда. Это не мотыльки истлевают недостойно, а они, вечные эльфы, застряли. Тот, кто ложится умирать под своими деревьями, не преступник, обойденный карой, а единственный, кому дали дочитать до конца и закрыть книгу и уйти, тогда как им, гордым, недостойным даже смерти, оставили одну и ту же страницу, и они читают ее тысячу лет, и будут читать еще, и обида их бездонна не оттого, что так глубока, а оттого, что ее некуда деть, некуда вынести, негде схоронить, покуда жив тот, в ком она сидит, а он не умирает. Не умирает. Он все еще не умирает.
Он вызвался сам. Пойдет мстить. Не ходил ни разу, а тут вызвался, пока тот, другой, не ушел первым. Застанет его прежде, чем тот ляжет, и сделает, и тогда последнее пятно крови будет их, и, может статься, на этом сочтется. Он говорил это себе и сам знал, что лжет, что не сочтется, что у того дома тоже есть свой брат, и что этот брат пошлет своего, и все пойдет по кругу, как шло тысячу лет, потому что кругу этому не было конца, покуда живы те, кто помнил начало. Но помнящие не умирали. И он все равно вызвался.
И пошел. Три дня пути под черными трехобхватными колоннами, что помнили себя саженцами, три дня без сна, потому что спать было незачем. На исходе третьего вошел в чужой чертог так же тихо, как входили все они. Нашел того, за кем шел, там же, где оставил брата, у пятна, на коленях. Только пятно тут было другое, и стоял над ним старик.
Не сразу верилось, что старик. Их порода не старела, а этот старел, и это было страшнее всякой раны. Свет в нем и вправду убывал, кожа на длинных пальцах пошла той сухой прозрачностью, сквозь которую видно кость, волосы, которым не полагалось седеть, отдавали пеплом, и весь он клонился к земле той тягой, какой их не тянуло никогда. К покою, к концу. Он поднял на вошедшего глаза и понял все разом, но не испугался, и не потянулся к оружию, а сделал то, чего этот эльф не ждал. Лишь облегченно выдохнул. Он дождался.
Вот что было на этом лице, хотя губы не двигались, а может, и двигались, но слов уже не разобрать было в том, что не было речью. Старик боялся не дождаться. Боялся уйти прежде, и что резать придется остывшего. А какая в том месть? Старик не молил и не грозил. Он лишь подставил горло буднично, как подставляют шею цирюльнику, и в этом было все, что другому эльфу предстояло унести домой, что старик уходит первым и там, за гранью, забудет и убитого, и себя, и их всех, а вернувшийся под свои трехобхватные деревья будет помнить и это утро в придачу ко всему прочему, еще тысячу лет. И кто из них двоих наказан?
Эльф ударил, потому что за тем и пришел, и потому что не бить теперь значило унести этот вопрос домой еще и живым, а он и так нес домой слишком многое. Кровь легла на чужой мрамор и въелась, как въедалась всегда. Мрамор ее принял, и стало на одно пятно больше. Старик ушел первым, с тем покоем на лице, которого эльф за всю свою нескончаемую жизнь не видел ни на одном лице своего народа, и понес свое забвение за грань, куда его было не достать.
А он вернулся. Три дня под черными колоннами, что помнили себя прутьями, и вошел в свой чертог, и снова застал брата там же, у того же пятна. Он ничего не сказал, лишь опустился на колени рядом с братом, у их общего пятна, и положил длинные пальцы на холодный побуревший мрамор, грел ли о него руку, стыл ли, и стал ждать того дня, когда и в нем убудет света настолько, что можно будет наконец уйти.
Ждать было долго.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




