bannerbannerbanner
Бродячая Русь Христа ради

Сергей Васильевич Максимов
Бродячая Русь Христа ради

Часть III
Нищая братия

– Ай же ты, Спас, Спас милосердный,

Не давай ты им (нищей братии)

горы золотые,

Не давай ты им реки медвяные.

Сильные, богатые отнимут;

Много тут будет убийства,

Тут много будет кровопролитья.

Ты дай им Свое святое имя:

Тебя будут поминати,

Тебя будут величати.

От того они слова

Будут сыты да и пьяны,

Будут и обуты, и одеты,

Будут и теплом обогреты,

И от темные ночи приукрыты.

Из русской старины
о Вознесении Господнем

Глава I
Побирушки и погорельцы

Не родом нищие ведутся, а кому

Бог даст.



И церковь не строй, а сиротство

прикрой да нищету пристрой.

Народные пословицы

I

На дворе осень. Однако еще не та пора ее, когда неустанные дожди распускают невылазную грязь и холодную, пронизывающую до костей сырость, когда исчезает спокойное настроение духа и серенькая природа кажется еще сумрачнее.

Осень была в начале. Листья деревьев изменили цвет: шершавая осиновая роща из долговязых деревьев окрасилась в светло-желтый, как охра; вишневые приземистые кусты ярко покраснели – листья на них стали как кармин, но дубовый пожелтелый лист еще не перешел в грязный и мрачный бурый цвет. Лиственные леса начали уже навевать грусть и усиливать осеннюю тоску, и только березовые перелески по низинам отливали совсем лимонной окраской умиравшей листвы и приятно для глаз вырезались на темном фоне хвойных лесов, оживляя и скрашивая их мертвенную несменяемую одежду.

Утренники с холодком уже давно начались, и холодная роса усердно выгоняла на солнечную дневную пригреву сочные и маслянистые головки грибов – остаточные признаки растительной силы, несомненно истощенной и значительно ослабевшей. Свежий и сухой холодок днем, задерживавший высыхание всего намоченного росой и дождем, давал чувствовать в теле ту бодрость и силу, которые делают приятным труд и оживляют работы в той мере, в какой умеют ценить это всего больше в деревнях и всего чаще на полях и гумнах.

Я вспоминаю теперь одну такую осень на Клязьме, во Владимирской губернии, когда, потаскавшись пешком в тех местах и натолкавшись между офенями, возвращался я от богомазов навстречу новых впечатлений, которые на тот выход были тоже остаточными.

В самом деле, стояла пора хлопотливой деревенской осени, в самом серьезном ее величии, когда идет строгая проверка и оценка сельских работ и земледельческих знаний. Не богата такими впечатлениями промысловая Владимирская губерния, однако кое-что дает, потому что и на Клязьме крестьяне стараются еще сохранять старинный и заветный характер земледельческого народа.

– Где ни бегают: кто с лучком, кто с иглой, а кто, как и наш брат, с коробочком, – где ни бегают, а к осени домой гоношат, – подсказывает мой товарищ по телеге, красноглаголивый говорун офеня.

– После Покрова опять все на все четыре разойдутся… Так ли я говорю?

Вопрос относился к третьему из нас, сидевшему на облучке и имевшему за эту работу получить от нас по доставлении на условленное место «чалковый рупь».

Угрюмо отвечал он в поучительном солидном тоне:

– Мы тоже. По берегам-то Клязьмы в поймах корье дерем.

– Ивовое?

– С черноталу (с ивы). Выждем вот ненастную погоду и пойдем драть.

– Не от вас ли это колодцы-то копать ходят?

Не дождавшись ответа, мой спутник обратился ко мне:

– Только одним ремеслом и занимаются и на него простираются. Не надо колодцев – и они без дела. Какова промышленность?

– А ты не зубоскаль. Закопаешь, брат, когда что ни посей – ничего не взойдет. У нас вон и на попе кругом поля-то объезжали бабы, да и тут ничего не выдрали.

Разговор продолжался все в таком роде: с насмешливыми, бойкими заметками – с одной стороны, в самом простодушном и откровенном тоне – с другой.

Эта другая сторона любопытна была для меня тем, что разговор ее был резко отличен от обыкновенного и не всегда понятен по множеству новых слов. Наш товарищ успел наговорить их довольно даже за коротеньким обедом, за который сели мы по приезде с ним на место (я их записал тогда и теперь помню).

Он, постучавшись в окно знакомой избы, попросил высокую кичку, высунувшуюся в окно, припоромить (приютить). Войдя в избу, тотчас же принялся пить, оправдавшись тем, что он сильно бажает (жаждет), и кружку с квасом назвал «ручкой».

– Покормись, заведай (покушай, отведай)! – говорил он, предлагая мне своего домашнего пирога из-за пазухи, и, когда пирог мне не понравился, посоветовал, указывая на деревянный ящик с прорезной высокой спинкой и приподнятой крышечкой:

– Трухни солью-то!

Худенького хозяйского ребенка назвал «непыратым», а себя, после того как приласкал эту девочку, вы-хвастал «незагнойчивым», что после хлопотливых допросов и догадок с нашей стороны оказалось в значении человека «ласкового».

Описывая деревенское хозяйство, он как-то кстати упомянул «баран де пудок» (робок).

На вопрос мой:

– Знаешь ли ты, что значит слово «робкий»?

Отвечал:

– Не веду.

Это был один из судогодских лесовиков, которые и пастбища до сих пор зовут «пажитями» и вместо «посетить» говорят «назрить», вместо «толстый» – «дебелый», вместо «горячий» – «ярый» – словом, еще продовольствуются многими старинными оборотами и словами из глубокой древности.

Наслушались мы, наелись и поехали с новым цокуном опять на одной лошадке в телеге дальше.

Но и дальше видим все те же суетливые и торопливые приготовления к годичному испытанию. Куда ни посмотришь – везде хлопотливый спех и видимые следы усиленных и чрезмерных забот и трудов. Ни днем ни ночью следы эти не исчезают, и если не слышно лихорадочного базарного крика, толкотни и суетни толпящегося народа, зато и в глубокую полночь видно и слышно, что наглазное спокойствие только кажущееся.

На белесоватом безоблачном просвете ночного голубого неба вырезаются обглоданные крылья ветряной мельницы, сменяясь одно другим: совсем обломанное – заплатанным и починенным, и оба то исчезнут во мраке, густо задернувшем землю, то выплывут одно после другого на густую темную синеву неба. Немазаное колесо так и скрипит, и слышно, как срываются кулаки с зубьев, а песты толчеи так и колотят, словно и они тоже побаиваются и торопятся.

Из того же неодолимого глазом мрака не медлит дать знать о себе шумом и стуком водяная мельница, где в перебой и перегонку за струями воды, сплескиваемой с колеса в омут, торопливо стучит шестерня. Мигает в маленьком оконце огонек: знать, полусонный мельник зажег его, чтобы смазать вал или заправить мельничную снасть. Пусть быстрее трясется крытцо и спорнее стряхивает готовую горячую муку в подставной сусек: одолели мужики заказами. Всем надобно скоро, и всем зараз.

Поворчал он, присел на порог, прислонился к косяку, захотел подремать, а спать нельзя – такова уж эта осень перед Покровом.

И солнышко давно закатилось, и заря прогорела, а в деревнях не до сна: играют огоньки и спят только малые ребятишки. Долго еще не подниматься на небе солнцу, белеет небо предрассветным блеском еще до зари, а в разных местах спопутного проснувшегося селения уже взлетают на воздух невысокие столбы густой пыли. Это веют обмолоченный хлеб и гремят ускоренно цепом на гуменниках торопливые хозяева.

У неосторожных стали вспыхивать овины. Всего один вечер ехали мы, а не одну такую беду видели: первую – прямо, вторую – налево.

Вспыхивала вдали, как порох, свечка; на наших глазах превращалась в пламя и разливала свет от него по темному небу коротким заревом. Упало вскоре зарево, погасла и свечка, предварительно выбросив из себя облачко ярких искр и густого черного дыма, который мы не видали только потому, что мешали вечерняя мгла и даль. Стало быть, сбежались вовремя мужики, растаскали горевшие бревна, залили водой головешки, затоптали лаптишками затлевшуюся солому, накиданную по гуменнику.

Второе зарево держалось дольше, оно все искрилось и очень скоро встало в ночном мраке и на темном небе огненной полосой несомненного пожара. Так понимают и спутники и в одно слово со вздохом говорят оба:

– Деревня занялась.

– Упаси Бог ветра!

– Клетищи, кажись, горят, словно бы в ихней стороне, али Объедово?

– Видал ты Объедово-то в этой стороне!

– Разве я не знаю, где Объедово-то? Вон оно как будет, Объедово-то твое!

Рукой мой офеня – проходимец своей и чужой земли – указал прямо.

– Ну так либо Жуковица, либо Шпариха. Шпариха, надо быть, – она самая! – соглашался наш проводник.

Но после долгого раздумья он опять отказывался, иногда для очистки совести немного поспорив.

Спор, однако, не выяснял места, деревня не отгадывалась: на ночное время нужна особая сноровка, которой не всякий владеет.

В этом согласились и спорщики:

– Угадай ты ночью-то!

– А не угадаешь.

– Дорога-то тебя как водит? Как она тебя водит? Ты думаешь, все прямо едешь, а она тебя задом поставила да повернула направо совсем. А там ты за поворотом опять влеве очутился. Угадай тут!

– А можно. Дедушко (проходящему старику), где горит?

– Пропастищи горят.

– Совсем, значит, искали не в той стороне; попали пальцем в небо: вот како дело.

– От овинов, надо быть, дедушко?

– От чего больше? От них – от овинов.

Дул ветер в лазейку овина, на яму, где горят сухие дрова, выбивал из них и крутил наверх крупные искры. Одна крупная пролетела сквозь решетины потолка, на которых разостлан сухой хлеб, зажгла солому. В плохо притворенное окно «садила» опять влетел ветер и раздул тлевшее место: занялись и хлеб, и решетины.

 

Перепуганные мужики не сладили с огнем и ветром: вырвал ветер головешку и вонзил в первую соломенную крышу жилья, да так, что никто того не приметил, – слизнул огненным языком эту избу. А там загорелась и соседняя, и еще третья в другом порядке, да так вся деревня подряд. Кричат на пожаре все что есть мочи. Бегают от избы к избе, словно опоенные, наталкиваются, сшибают с ног ребят и баб, обходящих избы с образом «Неопалимой купины», который на такие случаи имеется во всякой деревне.

– А всё пострелята-ребята. Их сторожить оставили да глядеть, а они спать завалились: пригревает теплом-то овинным! – толковал мой спутник, всматриваясь в пожарище.

– Не ребятки тут виноваты, – замечал ямщик, – запажины в этом деле беда. На них зерна заваливаются, попадают в зерна искры: искра в сухом зерне – лютый зверь. Ты ее затаптываешь, а она тебе лапоть прожигает. Гляди еще и унесешь его с искрой-то в какое недоброе место: залезет в прошву – не скоро из нее искру-то выколотишь.

– Построить бы мужику овин-от каменный, да железную крышу сделать, да пожарную трубу вдвинуть. Эдакие-то я во Владимире видал. Вот оно и не было бы беды, – заметил офеня и засмеялся.

– Оставь, парень, шутки-то: завтра, чай, сбирать пойдут?

– Что им делать-то осталось?

– До единого человека на сбор выйдут.

Разговор продолжался все на ту же тему, а тем временем взошло солнышко, засиял светленький денек. Осветилась дорога, и на ней большая толпа задымленных, немытых, в рваных армяках погорельцев.

– Какие такие?

– Из Дубков.

– Когда погорели-то?

– Да вот третий день ходим.

– Примите Христа ради от нас!

– Спаси тебя Бог на святой твоей милостынке!

Подали и мы этим людям, этим осенним встречным спутникам, в том убеждении, что уж если они случайно погорели, то у них сгорело все, что было из спасенного и копленного, – дома у них ничего не осталось. Иной без шапки выскочил и второпях не успел захватить армячишка – так и остался. Другой в лаптях на одной ноге, а ребята все в одних рубашонках. Сколько ни было в деревне жителей, все вот они налицо, все вышли на большую дорогу.

– Не осталось ли кого?

– Да дядя Митрий, ветхий человек. Искали его – не нашли.

– Глухой он был и на ногах нетвердый – сгорел.

– Еще кого не забыли ли?

– Антон не пошел, у него зять богатый, Федосей, приютил, сам мужик денежный; пошел, к кому вздумал. А остальные все здесь в куче, все здесь.

Один время от времени в подробных и охотливых рассказах о пожаре схватывается за ухо.

– Что у тебя?

– Сжег ухо-то. Спал я, проснулся – горим. Спасибо еще, что запалило ухо, а то бы и не проснуться. Надо-быть, огня в нутро-то попало и спалило там. Так и закатывает – места не нахожу. Еле-еле успел выскочить.

В самом деле, идет он без армяка и без шапки, лишь подвязался синим платком, выпрошенным в спопутной деревне у встречной бабы.

Это темное пятно, вырезавшееся на светлой веселой картине честного осеннего труда, отодвинулось от нас на дорогу, на задний план, и исчезло в соседней деревне. Появлялось оно потом еще несколько дней на околицах ближних селений и на проселках унылых заклязьменских мест.

Пятна эти, впрочем, скоро исчезнут. Появление погорельцев в осеннее время – явление сколько неизбежное и почти обязательное, столько же и скоро-проходящее. Глубоко сознавая нужду, нарождающую подлинную голь, просвечивающую до белого тела, погорельцам охотно помогают все те, которые счастливее работали, давно уже выучились разуметь, что попасть в беду можно от одного сгоревшего овина, от одной желтенькой копеечной свечки, как говорит и ясно доказывает город Москва. В сущности, погорели случайно, несчастье выбрало их на этот год по капризу, но не отказывалось посетить на будущий других очередных.

Погорельцы – нищие временные, а потому не тяготят и не докучают: им бы обогреться да покормиться на время нечаянного случая – беда избывная. Дать им прийти в себя, приласкать их, чтобы не отчаивались, – и воровать, и грабить они не пойдут. Иной хоть и не говорит о подаче милостыни в ссуду с возвращением при первой поправке, да так думает и так сделает. Не в состоянии сделать этого один, может быть, только тот, у которого огонь спалил животину и лопатину. Остаться без лошади, когда негде взять ссуды, потерять овец и корову, когда на базарах приведется потом покупать их на чистые деньги, – вот где для совершенного обнищания действительные и сильные причины. А так как все эти беды сплошь и рядом валятся разом на одну и ту же горемычную голову, то неудивительно, что не бывает таких деревенских пожаров, после которых не оставался бы хотя один несчастный в совершенном нищенстве, без надежды поправления, с полным правом идти на все четыре стороны. Если у него не хватит находчивости и умения поступить так, то, пристроившись к родному пепелищу, он не во многом выгадает. Помощь за угощение вином и едой ему не под силу и не по средствам – та помощь, которая другим людям, подостаточнее и находчивее его, в один день и луга косит, и поля убирает, и избы на пожарищах выстраивает в две-три недели. Для вдов, для солдаток, для сирот и малосильных семей пожар – истинное несчастье.

Из этого несчастного разряда деревенских жильцов выделяется на погорелое место та неимущая братия, которая весь век потом бродит по избам и стучится по подоконьям. Селится она на родном пожарище, на старом месте, в чьей-нибудь бане, которая уцелела от огня и от которой отступился хозяин. Он подарил ее жалкому бедному человеку, прорубил, глядя на его немощь, пошире окна и переделал банный полок на избяные полати, каменку – на белую печь. Приютившаяся тут бедность с того и жизнь начинает, что ходит по новым строениям и сбирает про себя в замену дров щепу и стружки.

Если положить по одному такому горемыке на любой пожар и на каждую деревню и если, поверив официальной цифре, свидетельствующей, что на каждый месяц выпадает во всей России тысяча пожаров (а на осенние месяцы в три раза больше), сообразить общее число погорельцев, превращающихся в полных нищих, – можно глубоко призадуматься. Для размышлений и дум здесь простор в обе стороны: и в ту, где скопляется неотразимо и неустанно каждый день совершенно беспомощная нищета, бессильная для себя, бесполезная для других, и в ту сторону, соседнюю с первой и ближнюю к ней, где живет и действует благодеющая сила, которая сдерживает зло нищеты, умеет сокрушать его вовремя и не дает разыграться.

Нищета ходит большими шагами, да и взаимная помощь, соседское сердоболье за ней поспевают. Погорельцы действуют с открытым лицом и со спокойной совестью; для городов умывают даже лица, одеваются в лучшие платья, заручаются открытыми форменными свидетельствами и, во всяком случае, на сборе в качестве нищей братии и попрошаек ходят недолго.

Кто следил за деревенской осенью на самых местах, тот видел это чудо воочию: погорельцы бродят недолго – раз прошли, другой раз этих в одном месте в нищей братии не увидишь, хожеными путями они не пользуются. На зиму соседское сердоболье их присадит где-нибудь по сватовству и кумовству, а с ранней весны осенние погорельцы уже рубят свои новые избы, после посева яровых и в ожидании озимей. Помогают им все беззаветно, уготовывают милостынькой и себе путь поглаже: авось того и гляди и самим не сегодня завтра приведется по этой дорожке прогуляться.

Людская слабость – лень, семейное бессилие да власть Божья, сказывающаяся неурожаем, плодят и множат неимущую братию и в малохлебных местах вырождают невеселые правила. Пропустил два-три дня горячей рабочей поры – значит, наверное, потерял если не все, то очень много. Когда своевременно не высохнет хлеб на корню, когда высохший не уберется вовремя с поля – зерно наполовину утечет (обсыплется), а затем позобает перелетная птица то, что не успеют вколотить в землю и загноить там сильные проливные дожди. Нищий готов.

Удивляться тут, собственно, нечему: деревенская жизнь в крестьянском тягловом положении – что переход через речку по жердочке: и жердочка тонка, и речка глубока. Сорваться можно каждый день – стоит только чуть-чуть позазеваться, а завязнуть затем в тине (и, конечно, по горло) – неотразимая неизбежность. Вот, между прочим, почему во всегдашнем страхе подобных опасностей хлопотлива и суетлива в работах деревенская осень, даже и там, где земля давно отказывается кормить и где не прекращают с ней знакомства и дружбы только по старой памяти, как на этот раз в той местности, куда привел я читателя.

В подобных местностях малохлебной полосы лесных губерний если выпал на несчастную долю земледельцев неурожай, то он сейчас же и скажется прямо: в городах – наплывом нищих, тех самых хозяев, которые все лето питались надеждами, а в начале осени торопливо работали, на что-то рассчитывали; в деревнях – докучливым криком малых ребят и стуканьем палкой в подоконницу стариков и старух. Те и другие ввиду голодовки, по исконному деревенскому обычаю, забываются дома и предоставляются самим себе.

А в счастливое урожайное время?

И в такое редкое счастливое время с умного лица русского деревенского человека не сходит невеселая сосредоточенная задумчивость. Морщины не сглаживаются, улыбка бывает, но смехом лицо не оживляется, и глаза редко блещут веселостью.

– Зачем умолот считать? К чему себя поверять? Дело известное: не хватает.

– Что Бог даст – все в закромах будет, а нам Его, Батюшку, поверять не приходится. На Божью власть не пойдешь с жалобой к мировому.

– Грех умолот считать. Чего тут считать? И сосчитаешь когда лишний овин, все на то же выйдет: чего тут считать?

И не поверяют себя. Верного ответа на то, каков приполон (прирост), никто сказать не решается, и всякий боится; и узнать о том в тех местах от самих хозяев – совсем невозможно. В самом деле, труд учета излишний: даже полный урожай круглый год не прокормит; без прикупки чужого хлеба не обойдешься. А так как хлебная торговля всегда идет на чистые деньги, то и надо промышлять эти ходячие и разменные деньги там, где они водятся.

Во Владимирской губернии, давно истребившей леса, это лучше всего понимают: давно – по пословице – обжегшись на молоке, дуют и на воду. С незапамятной старины в тех местах приобрели промысловый навык и хорошо знают даже про самые отдаленные места, где дают деньги и хорошо кормят.

II

Не долог осенний день. Скоро набегают сумерки, когда легко смешать встречного прохожего – безразлично – с вором и волком. Неохотно везут лошади и то и дело срываются ногами в неожиданные колдобины или скользят по налощенному дождями глиннику и падают. Любя животинку, проводники из крестьянской бедности, занимающиеся извозом по великой нужде и на досуге, осенними вечерами ездить не любят. Нас остановили в первой встречной деревне и высадили в первую случайную избу, лишь только представилась к тому возможность.

Изба, приютившая нас, как и все тысячи прежних, дававших приют и угреву с дорожного холоду и сырости, сразу понравилась и успокоила нас. Большая печь дышала теплом. От нее, с придатком участия наполнявших избу хозяев, было и жарко и душно. Дедушка, лежавший на полатях, метался и поскрипывал полатними брусьями; а с печи, которою завладевают старухи, доносился почти непрерывный стон; даже малые ребятки, свернувшиеся на грязном полу под материнским полушубком, разметались, переплелись ручонками и уткнулись головками самым неудобным способом.

Покормили нас, заезжих людей, чем удалось, однако не дальше неизменного молока и яичницы, которая за похвальный обычай являться всегда к услугам называется, между прочим, скородумкой. Надо спать. По-видимому, легкое занятие – сидеть в телеге и ехать; но на осеннее время, по грязным проселкам в этом – большой труд и великое испытание: устанешь до тоски и истомы. Крестьянская изба, награждающая теплом, особенного ночного спокойствия не дает, но кое-какой получить можно, приноровясь по навыку и приспособясь по опыту.

На печь и на полати не лезешь, там и дышать нечем, да и привычные к ним старики не один раз за ночь слезают оттуда и уходят в сени освежить себя и очнуться. На полу дует, по тяге из дверных щелей и из голбчика над подизбицей – в неплотные окна без двойных рам и в волоковое окно, которое и прорубается, как известно, для этой тяги прямо против печи. Свернулись мы в кутном хозяйском углу, в котором не прорубают окон; свернулись мы тут в верном расчете на посещение тех докучливых хозяев, которые зарождаются во мху в стенах и любят, по обычаю житья на чужой счет, выходить на разбой темною ночью, когда уже в светце и последний уголек на лучине перестал чадить и стрекать. Усталость взяла свое. Клопов мы как будто не слыхали: крепкий, здоровый молодой сон посетил нас с товарищем в качестве истинного покровителя и услужливого благодетеля.

Проснулись мы, по обыкновению, довольно рано, немного позднее самих хозяев. Проснулись от того холоду, который, по обыкновению, напустила хозяйка, затопившая печь и отворившая дверь в сени настежь. Свежая лучина в светце трещала, и угольки, стрекавшие в поставленную лоханку, шипели, опрокидываясь в воду, и немедленно всплывали на поверхность ее. Дедко сполз с полатей и очень усердно мыл из рукомойника морщинистые и мозолистые руки, много потрудившиеся, а теперь безнадежные. Сквозь полумрак освещения лучиной и насколько позволяла напряженность глаз, можно было высмотреть и другие подробности проснувшейся избы – все, впрочем, как бы заказные для наших деревенских изб и семей без изъятия, однообразные и достаточно невеселые.

 

Шевелятся на полу проснувшиеся детки в ветхих рубашонках, свалившихся с плеч. Один испуганно-любопытными глазками посматривает в наш угол, как бы дивится новому пятну на однообразной и приглядевшейся картине, и в одно и то же время радуется, что пятно это появилось: что оно значит и зачем тут зачернело? Ребятам дают понежиться, побаловаться: никто их не будит и не торопит вставать.

Со вздохами по временам шепчет молитву хозяин, стоя против переднего угла, в котором, среди непроглядного мрака, затонуло тябло с образами, почернелыми и источенными тараканами, охотливыми до дешевых икон, писанных в Холуе красками на яичном белке. Молящаяся фигура хозяина то взмахнет головой, порывисто и круто откинет со лба назад волосы, свалившиеся на лицо во время поклонов, то почешет под мышками, то слазит рукой за спину и не перестает шептать молитвы. Время от времени он прекращает поклоны, обдергивает рубаху и поправляет подпояску. Встал на молитву и дед впереди сына.

Хозяйка прежде других поднялась и прежде всех помолилась за перегородкой, теперь она возится с горшками, перетирает их и постукивает. Видно там, как широким огненным языком зализывает печное пламя черное чело печи: слава Богу, печь с трубой, изба не курная и, стало быть, на ночной холод не выгонит. Можно продолжать осматриваться, хотя, собственно, смотреть нечего. Можно высмотреть одну лишь неизбывную бедность, которой, по деревенской пословице, изувешаны шесты. На стенах ничего не видно, кроме сбруи в нашем углу и над нашими головами; не видать даже и заветных лубочных картинок. Иконы и в самом деле крепко попорчены, и, хотя села Холуй и Полех мы оставили всего лишь третёводни, вот эти иконы и подменить на новые, видно, нечем. На хозяйке сарафан в заплатах, на плечах молодухи ситцевая рубаха, только и есть, что видно; под сарафаном – нижний стан весь из домотканого толстого холста. На обоих хозяевах порты и рубахи тоже из домашней пестряди; видно, и при дешевизне фабричного миткаля, который под боком запасают на всю Россию и Азию, выгоднее обойтись без него, потому что на всякий день не закупишь. Полушубков без заплат мы и не видим, а непришитые и торчащие дырьями овчинные лоскутья для каждого полушубка словно заказаны были нарочно.

Невеселый вид, невеселая картина!

Все мы это видим и разглядываем и обдумываем вот уже целый час, а еще никто не проронил словечка. Все очень мрачно настроены, все высматривают исподлобья и не взглядывают друг на друга, словно взаимно надоели и с вечера ложились побранившись и передравшись, а ничего и похожего не было.

Нам почуялись за все это время какие-то глухие звуки человеческого голоса, да и тем доверяться не решаемся, и они едва ли не создались в воображении нашем. Угрюмо глядит изба; угрюмо смотрят и жители ее. Молодуха, например, как только встала, так и уселась, минуты не медля, за работу. Она подхватила под себя донцо прялки и пощипывала торопливыми руками новую льняную бороду, надетую на гребень. Большуха как перетерла горшки, так и полезла за квашней на припечек и с таким усердием начала месить и катать хлебы, что мы не знали, чему подивиться: ее ли торопливости в работе, ее ли способности всюду поспеть и по возможности как можно больше и скорее все переделать.

Еще немного спустя времени и остальные все очутились за работой.

Стали и ребяток подымать с полу на дело. Оживилась изба первым говором, живым словом, и опять смолкла и задумалась – над чем? Над тем ли, что вот опять новый день коротать надо: пришел он без твоей воли, но с твоей заботой, длинный день и хлопотливый? Вчерашний изжили кое-как, а кто его знает, чем этот новый день подарит. Не от воспоминаний ли о вчерашнем, когда ничего веселого в подспорье не выдумалось, не от дум ли при взгляде в непроглядную темень, предшествующую сегодняшнему, стало всем так боязно и у всех проявилось невеселое, задумчивое настроение духа. И народилось оно так вот вдруг, без видимых причин. На беду и ум отдохнул, и память посвежела: неужели они представляют себе и оценивают только невеселые картины?

Должно быть, так.

Заплетая вчера новый лыковый лапоть и думая про кожаные сапоги с голенищами, смекал хозяин про умолот хлеба:

– Хорош был, не в пример лучше прошлогоднего. А давай Бог, если своего нового хлеба хватит от Покрова до зимнего Николы.

– Да нет, и примеру того не было, чтобы даже до Введенья доставало. И до Введенья не протянешь, и надо со своих харчей уходить, оставлять дома только баб со стариками и ребятами – им до Николы хлеба достанет. На Никольских торгах могут прикупить чужого хлеба, а на это надо денег добыть, таких денег, которые можно бы было разменять на мелочь.

И мужик проковырял такую большую дыру кочедыком в лапте, что и лапоть испортил. Отбросив его на лавку, мужик огрызнулся на липовые лыки и стал распутывать новую связку из целой сотни свежих покупных лык. С вечера они отмокли в корыте с горячей водой и расправились, сделались широкими лентами. Чернота и неровности соскоблены ножом. Взято 20 лык рядом в руку. Стал кочедык – кривое шило – выплетать сначала подошву, затем подъем на колодке и, в конце концов, пятку.

Хорошо бы тут песню приладить, сама она просится на уста, а где ее взять? На голодный живот и песня не поется.

Пахтая сметану на масло для продажи на сельском базаре, и хозяйка вздумала свое:

– Вот уйдут сами за промыслом: как колотиться? Не уторгует ли опять барынька-становиха на масле по две копейки с фунта, не выпросит ли опять матушка попадья фунтик в придачу на духовное свое звание, да еще на своем безмене вешать будет?.. Сохрани Бог!

Вздумала так да и вздрогнула.

Маленький баловник надел горшок на голову, да не сдержал его маленькими ручонками, сорвался горшок на пол и разбился.

Бросилась мать за перегородку к печи, нахлопала там сына досыта и сама накричалась до слез:

– Где я теперь горшок-от возьму? В чем я кашу варить буду? Не по соседям же за горшком-то ходить да выпрашивать, ведь и не даст никто, да всяк и пристыдит тебя. Что ты, постреленок, разбойник экой, наделал? Вот и глиняной бы горшок, а сколь дорог!

Долго кричала и еще дольше потом ворчала баба, грозясь на сына, и взглядывала на деда – потатчика ребячьим шалостям и заступника за внуков.

Но и дед не вступился, и дед смолчал: видно, дело говорила баба и велику беду напрокудил внук.

Свесив голову и седую бороду с полатей, старый дед – ежовые в семье рукавицы – думал свою думу, смотря на спину и голову сына, который точал в куту под полатями новый лапоть.

– Пойди, кормилушко, на старое дело, выходи, голубчик, за новыми денежками: ох-охо-хо-хо! Не пора ли уж?.. Вот и осенины вглубь пошли: к Покрову подваливают. Хлеб теперь по всему свету сжали, серпы иступили и воткнули их в стену в холодной светелке: тебя серпы эти ждут. Сам я за ними с покойничком-батюшкой хаживал и сам один собирал и тебя выучил, передал тебе те места, где меня знали и почитали; ты сотен по двенадцати приносил, а велика ли корысть?

Старик углубился в расчеты.

– Тупой серп надо выправить, отточить и вызубрить, на то и зубрильщики в соседях живут. Ему за сотню надо дать полтора, а не то и два целковых. Себе серп обойдется в две копейки – дадут четыре-пять копеек. За зиму надают рублей до ста, да 60 проездишь, проешь; 30 рублев дома останутся на ков, на соль, на государеву подать. А еще завидуют добрые люди, сказывают, что наш-де промысел – самый барышный. А не пойти попробовать?

Немедленно за этим вопросом у деда мелькнул в голове холщовый мешок через правое плечо к левому боку, высокая черемуховая палка, да паперть церковная, да базарная площадка со старцами-слепцами и калеками.

Он дальше не думал и на сына перестал смотреть. Повернулся он на полатях на спину и с тяжелыми вздохами поглядывал в осевшую и покривившуюся матицу задымленного и почернелого потолка.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru