Традиционный русский мир в границах Московского государства начиная с XIII и кончая серединой XVII века из европейского цивилизационного контекста был почти полностью исключен.
Иногда в этой связи употребляется термин «русская цивилизация». С моей точки зрения, он более точен, чем определение «православная», к которому приходится причислять также византийскую, что сильно размывает описываемый феномен. Вполне очевидно, что существуют весьма серьезные отличия между «византизмом» и русской версией «славянства»[11], если использовать терминологию Константина Леонтьева: вторая является порождением первого и уже поэтому от него отличается.
В то же время, применять понятие «русской цивилизации» следует с осторожностью, делая это только по отношению к периоду Московской Руси, которая по цивилизационным признакам весьма отличается как от Киевской, так и от Российской. Однако этническая коннотация прилагательного «русская» будет сбивать нас с толку, так как часть русского этноса не попала в сферу этой цивилизации. В западнорусских зем лях отсутствовала тотальность социума, составляющая уникальность Московской Руси.
Исходя из этого, я считал бы более точным применять термин «московская цивилизация», определив период ее могущества с XV по XVII век, а влияния – вплоть до XXI.
С начала XVIII века в эту «московскую цивилизацию» врывается европейская, раскалывая ее изнутри и наращивая в ней свое присутствие. С того времени мы живем уже и не в «московской» и не в европейской цивилизации, а в некоем их гибридном смешении. Пресловутое «столкновение цивилизаций» несколько столетий происходит и никак не закончится в российском социуме, порождая в нем все новые и новые катаклизмы.
«Реинкарнация» московской цивилизации в XX веке так же очевидна, как «вторая жизнь» Античности в европейском Новом времени. В символическом плане данная реинкарнация выразилась в возвращении столицы из Петербурга в Москву.
«Тотальность» – это достаточно абстрактный термин, применяемый здесь условно для обозначения диспозиции человеческого индивида по отношению к социуму. В применении к социуму в целом он означает монополию власти и влияния, установленную правящим субъектом данного социума. В применении к личности подданного в таком социуме он означа ет установку на отказ от индивидуального начала в пользу социума, его правителя идеологии и институтов. Тотальность берет начало в доцивилизационном (первобытном) состоянии общества, где принцип индивидуальности вообще отсутствует. С приходом цивилизаций каждая из них по-своему решает вопрос о допустимости индивидуального начала. С этой точки зрения, самыми большими прорывами Древнего мира были эллинская и римская цивилизации, в рамках которых торжество человеческой индивидуальности (немыслимое без поддерживающих его ментальных стереотипов, а также соответствующей системы социальных и политических институтов) достигло таких высот, для покорения которых пришедшей им на смену Западной цивилизации понадобилось немало столетий.
Другие цивилизации допускают индивидуальное начало в меньшей степени, выдвигая на первый план коллективистские ценности и нивелирующие личность политические, социальные и экономические институты. Это означает, что они на новом уровне воспроизводят в переработанном виде первобытно-общинные формы социальной жизни, в которых целое безусловно доминирует над частным, общее – над индивидуальным, единое – над единичным. В этом смысле такие цивилизации и будут называться далее «тотальными».
Для Московской цивилизации характерна консервация ряда архаических комплексов и архетипов, унаследованных от язычества (как славянского, так и варяжского), но претерпевших трансформацию в христианском духе и в таком виде поставленных в конечном счете на службу царскому самодержавию.
На один из них проливает свет феномен «русской святости», описанный В. Н. Топоровым и другими исследователями. Изначально языческая «концепция» святости, уходящая корнями в индоевропейскую древность, предполагала ее понимание как «цельности-целостности», постоянно увеличивающей свой плодоносный (и властный) потенциал. Так, например, по мнению В. Я. Петрухина, русские князья Игорь и Святослав после неудачных походов, поражение в которых нарушало целостность возглавляемой ими Руси, сознательно обрекали себя на гибель во имя восстановления этой целостности[12]. Данный архетип «самопожертвования во имя целостности» затем ярко проявляется в культе первых русских святых Бориса и Глеба, который сдвигает направление самопожертвования в сторону власти и ее организации. Отказавшись от борьбы за власть ради восстановления целостности княжеского рода, раздираемого распрей после смерти князя Владимира, эти его сыновья принесли себя в жертву ради восстановления целостности политического порядка и его устоев. Тем самым они совершили подвиг не только братской любви, но и «подвиг мудрых устроителей христианского государства, приносящих добровольную жертву ради единства русской земли»[13]. В дальнейшем государственность эволюционировала в сторону от «родового феодализма» к самодержавному деспотизму, однако комплекс безраздельного «вручения себя» (термин Лотмана) в распоряжение государства остался основополагающим признаком тотальности московского социума.
Московской цивилизации присущи также такие феномены тотальности, как удивительная живучесть крестьянской общины, феномен круговой поруки, соборности и т. д.
Инерция тотальности сказывается в нерасчлененности (недифференцированности) социума и его институтов. Это выражается, например, в том, что одно и то же должностное лицо выполняет совершенно разнородные функции, например, военные и судебные и т. д. На Западе в итоге процессов прото-модернизации (см. 1.2.4.) упорядочивание и дифференциация институтов происходит на несколько столетий раньше, чем в России.
Общим направлением прогресса (модернизации), по-видимому, следует считать уход от тотальности со свойственной ей простотой, нерасчлененностью – к сложности и дифференциации, создающим культурные и институциональные условия для системного обособления личности от социума. На этом пути западная цивилизация создает сложную систему балансов между общим благом и частными интересами. Однако в подобном виде она, естественно, не родилась в один момент. Этому предшествовал длительный процесс «изживания» тотальности, который протекал далеко неравномерно в разных западных странах и был тесно связан с модернизацией, а в каком-то смысле ею и являлся.
Для того чтобы понять любую цивилизацию, немаловажно узнать, сформировалась она самостоятельно или на основе каких-либо влияний. Во втором случае необходимо понимать, какие это были влияния и как они уживались друг с другом. Термин «влияние» представляется недостаточным для четкого понимания этого вопроса. С моей точки зрения, более точным для обозначения конкретных факторов такого влияния было бы правильно использовать термин «трансфер». Так, например, можно говорить об общем влиянии Франции времен Людовика XIV на Европу XVII–XVIII вв., но если говорить о конкретном абсолютистском способе правления, заимствованном европейскими монархиями, подражании дворцовому этикету или стилю архитектуры, то совокупность подобных конкретных заимствований я и предлагаю для удобства называть термином «трансфер».
По-видимому, есть смысл проводить аналитическое различие между «культурными» и «цивилизационными» трансферами. К первым относятся такие атрибуты цивилизации-донора, которые не влияют на «основы» бытия цивилизации-«реципиента», вторые затрагивают именно «основы», формируя общественные и политические отношения, реформируя привычный образ жизни и т. д. При этом, конечно, очень часто или даже – как правило – невозможно четко отделить первые от вторых.
Для европейских племен и народов, вступивших на историческую арену после крушения Римской империи, не было иной альтернативы, кроме восприятия влияния античной цивилизации. Однако те трансферы, в которые оформилось данное влияние, были весьма разнообразны и варьировались в зависимости от исторических, культурных и прочих особенностей каждого народа.
Важнейшей составляющей многих трансферов, идущих от Античности было, например, римское право. Однако не в каждой даже западноевропейской стране его рецепция была одинаково мощной. В одних регионах эта традиция, по сути, не прерывалась, а в других стала откровением после «второго рождения» Юстинианова Кодекса в XI–XII вв. Там, где к тому времени уже окрепла своя правовая традиция (напр., Common law в Англии), римское право навязало лишь отдельные подходы, а где-то оно потеснило местные правовые обычаи гораздо сильнее (страны континентального права), хотя и с разной степенью интенсивности. Таких примеров можно привести множество. В зависимости от разнообразия и интенсивности трансферов во многом формируется культурная и – шире – цивилизационная специфика каждой страны.
Таким образом, у каждого трансфера есть своя «миссия» – совокупность последствий для социума-реципиента. Миссия, заключавшаяся в рецепции римского права для Европы заключалась в том, что последняя встала на путь создания правовых государств, а в целом настроилась на верховенство права как способ упорядочивания общественных отношений. Разграничение понятий «трансфер» и «влияние» позволяет акцентировать внимание еще и на том, что в ходе воздействия цивилизации на внешний по отношению к ней мир, она никогда не передается целиком. Передается именно конкретный трансфер. От Рима Западу передается римское право, но не система управления, культура досуга или связанная с ней организация городского пространства и т. д. и т. п.
Рассматривая с этой точки зрения историю нашей страны, мы видим череду очевидных трансферов, которые в чем-то пересекаются с теми, которые шли из Античности в Западную Европу, но в чем-то и очень сильно с ними расходятся. Кроме того, Русь отличается от большинства европейских народов тем, что восприняла сильный трансфер с Востока. Еще одним крупным обстоятельством является то, что в течение нескольких веков она была изолирована от внутриевропейского «трансферного» обмена.
Ни один из этих трансферов не носил тотального характера, другими словами, ни одна цивилизация или культура не была перенесена на Русь в абсолютной полноте. Монголы передали деспотический характер власти хана, а также, по-видимому, институт монопольного права собственности правителя на землю, но не передали «демократический» элемент, выражавшийся в обычае избирать каждого нового хана на курултае. Ни одному завоеванному народу, в отличие от католиков и православных, они не собирались также навязывать свою религию «вечного неба». Византийский трансфер, напротив, передал Руси догматическое православие, но за его бортом осталась светская культура и ее тесная связь с классической античностью.
Попробую кратко обозначить «трансферную» историю Руси-России.
На заре ее существования первый импульс развитию государственности и культуры придал «скандинавский» трансфер, приплывший к восточным славянам на лодках варягов. В рамках данного очерка он не нуждается в отдельном анализе, чего нельзя сказать о следующем – византийском трансфере.
Его миссия была в первую очередь религиозной, она выражалась в том, что данный трансфер сформировал на Руси православную конфессию, которая сыграла исключительную роль в формировании менталитета русского социума, его культуры, образа жизни и государственности.
Не так много авторов, исследовавших византийское влияние на Русь, подчеркивают приоритет его религиозного характера над культурным. Но данное обстоятельство имеет исключительно важное значение. Главным содержанием византийского трансфера было не вовлечение Руси в культурную орбиту Византии, а насаждение в ней православной ортодоксии в таком формате, который не был характерен даже для самой Византии. Огромные пласты античного наследия, сохранявшегося в византийской культуре, были отсечены от этого трансфера. В. М. Живов в своем исследовании данного вопроса доказывает, что даже религиозное наследие Византии транслировалось на Русь по преимуществу в своей наиболее консервативной ортодоксальной части[14]. В то же время были совершенно отброшены и не попали на Русь те традиции византийской культуры, которые именуются специалистами «гуманистическими».
«В силу этого античные авторы превращаются для славянского книжника в неведомые идолы чужой культуры. В этом контексте античное наследие отождествляется с нечестивым язычеством, и какая-либо его ценность отрицается»[15]. В данной связи уместно вспомнить о ситуации «вызова», с которым столкнулось христианство в Римской империи (см. выше 1.3.2.). Тот путь, который предлагали христианам Тертуллиан и Тати- ан, исключительно сложен в условиях социокультурной среды, пронизанной античной традицией. На Руси таковая полностью отсутствует, и таким образом здесь становится гораздо более легким путь к обладанию абсолютной истиной, «соборной и бесспорной», для подкрепления которой не нужны античные премудрости в виде логики, диалектики, риторики и всего прочего.
Это обстоятельство имеет настолько судьбоносный характер для всего хода российской истории, что я буду к нему еще не раз возвращаться на страницах данного исследования.
Следующим сильным трансфером был монгольский, осу ществившийся в результате того, что называется «татаро-монгольским игом». По поводу применения термина «иго» среди историков идут бесконечные споры. По-видимому, данный термин в гораздо большей степени применим к периоду династии Юань в Китае или государства Ильханов в Иране. В то же время ни в Китай, ни в Иран монголы не смогли занести никакого «трансфера»; политический и социальный порядок этих стран в общем и целом остался прежним после того, как власть монголов потерпела крах.
В сравнении с этими странами с Русью произошла противоположная история: тяжесть «ига» для нее была существенно меньше, а степень влияния на политические институты – гораздо больше.
Определяющую роль монголы сыграли в трансформации принципа наследования княжеских столов. Они навсегда покончили с архаичным и крайне нестабильным «лествичным» принципом наследования великокняжеского престола и пресекли стихийную конкуренцию князей за верховенство над Русью. «Монгольский порядок» покончил с раздробленностью по той причине, что вопрос о власти стал решаться не по итогам княжеских междоусобиц, а по воле хана, который в русских летописях именовался «царем».
Ханская ставка являлась для русских князей своеобразным «университетом» управления нового типа, основанного совсем не на тех принципах, к которым они до того привыкли. В период пребывания в ставке они проходили школу управления подданными (включая ближайшее окружение) как рабами, причем такими же рабами в это время были и они сами. Покидая ставку, князья становились «вольноотпущенниками», правда, в отличие от римских вольноотпущенников, в любой момент могли превратиться обратно в рабов.
Вполне естественно, что по возвращении домой они устанавливали подобные отношения в своих владениях, что делалось не только из подражания, но и в силу необходимости усиливать репрессивный аппарат с целью собирать дань для монгольских хозяев.
В этих условиях уже не могла сохраняться та ‘полисубъектность’, которая так сближает Киевскую Русь с Западной Европой. Полностью уходят в прошлое такие ее элементы как вече, княжеская дружина, боярская вольница и т. п. На смену ‘полисубъектности’ бесповоротно приходит ‘моносубъектность’ деспотической власти.
Монгольский трансфер создает весьма продуктивный и крайне живучий синтез с предшествующим ему византийским. Сформированный последним жесткий тип религиозности, основанный на крайней ортодоксии и ориентированный на бескомпромиссную соборность, находился в определенном противоречии с достаточно рыхлым и весьма «либеральным» политическим порядком Киевской Руси. Опрокинув этот порядок, монгольский деспотизм достаточно органично уложился в ментальную и социокультурную матрицу, отчеканенную византийской ортодоксией.
Синтез византийского и монгольского трансферов, по-видимому, является главной причиной как той уникальности, которая позволяет относить русский социум к отдельной обособленной цивилизации, так и той удивительной прочности и устойчивости, которую обнаруживает наследие этой цивилизации до наших дней.
Достаточно сказать, что фигура русского царя совмещает в себе две непересекающиеся традиции властвования, одна из которых восходит к греческим басилевсам, а другая к золотоордынским ханам, причем те и другие на Руси признавались царями, а исчезнув, передали свою «царственность» русскому самодержцу. Из исторических аналогий подобного совмещения западных и восточных традиций власти в единое наследие можно припомнить только эллинистические монархии.
Такой синтез стал возможным во многом потому, что оба трансфера – византийский и монгольский – при всей своей разнородности имели одну общую особенность: они изолировали социум от западного влияния. Византийский трансфер отгораживал Русь от Европы путем установки языкового и конфессионального барьеров, монгольский – через сооружение барьера геополитического.
В XVII веке началось продвижение европейского трансфера, который уже не был изолирующим, но вместо этого оказался раскалывающим. В XVIII–XIX вв. он частично разрушил московскую цивилизацию и обрек ее на расщепленное (гибридное) состояние, в котором она пребывает по настоящее время.
Западный трансфер передал России светскую культуру и многие государственные институты, однако оставил «за бортом» целый ряд других институтов, а также ментальных структур, которыми поддерживаются как культура, так и институты на Западе. Рецепция западного трансфера в России была встречена жестким сопротивлением комплекса ментальных структур. Ценностей и институтов, который был сформирован на основе византийско-монгольского синтеза.
Данное «столкновение цивилизаций» послужило причиной реализации катастрофического сценария развития российского социума, не завершившегося и по сей день.
Московский социум был изолирован от существенных европейских религиозных, культурных и прочих влияний в течение четырех столетий с XIII по XVII век. Имеет большое значение, что эта изоляция была не естественной, т. е. связанной с природными факторами, а рукотворной. Многие поколения русской политической элиты, как духовной, так и светской, активно работали над усилением этой изоляции, формируя соответствующим образом и национальный менталитет. Он чеканился, по-видимому, по иным лекалам, чем национальный характер в странах с естественными причинами изоляции, например такими, как расположенность на островах на окраине ойкумены, характерными, например, для Японии. В таких странах усилия элиты в гораздо меньшей степени сконцентрированы на выстраивание рукотворных барьеров, отгораживающих социум от внешнего мира, и напротив – открыты к непредвзятому заимствованию всего наиболее полезного.
В России, расположенной на границе западной цивилизации, а частично даже внутри ее, огромные усилия были сосредоточены на создание таких барьеров, которых было возведено как минимум три: языковой, религиозный и геополитический. Несколько крупных волн ранней западной модернизации разбились об эти барьеры.
Все три барьера очень тесно между собой связаны.
Главным фактором изоляции русского социума от западноевропейских влияний, несомненно, являлся конфессиональный раскол. Различные концепции церковной власти и противоречия в догматике были причиной этого раскола, хотя во времена Киевской Руси они еще не превращались в глухой барьер, оставляя многочисленные каналы коммуникаций между русскими князьями и их западными контрагентами. В непроходимый барьер этот раскол перерос во многом благодаря монгольскому завоеванию.
Монголы подчинили Русь не только силой, но и своей толерантностью к любым религиям, закрепленной в качестве фундаментального закона в Ясе Чингиз-хана. Эта толерантность была продиктована той версией монотеизма, которую исповедовал вместе с остальными монголами Чингиз-хан. Согласно этой религии, Вечное Небо поставило его и его потомков править миром. По сравнению с мощью этой религии, чьи посылы получили столь очевидное подтверждение, все остальные были жалким лепетом, который нисколько не перечил «тенгрианству», если признавал власть монгольских ханов.
Именно по этой причине взаимная религиозная нетерпимость, разъединявшая христианские народы и препятствовавшая их геополитическим союзам, полностью отсутствовала во взаимоотношениях русских княжеств с Ордой. Данное «конкурентное преимущество» монголов перед европейскими силами позволило им привязать к себе православную Русь, усугубив ее отторжение от Запада. Тем самым, к конфессиональному барьеру, возведенному вместе с расколом церквей, добавился еще и барьер геополитический.