bannerbannerbanner
Высокая кровь

Сергей Самсонов
Высокая кровь

«Ну что ты будешь делать? – засмеялся Сергей про себя. – И тут не винит и не судит. Не судит, но и не оправдывает».

– А не подымить ли нам, Федор Антипыч, на улице? – сказал в расчете на иную степень откровенности – наедине.

– Э-э, нет! – засмеялся Сажин. – Пока вот этого всего не перечту, права уж не имею покидать помещение. И вы, кстати, тоже, Сергей Серафимыч. Под вашу подпись и никак иначе. Вон он у Соломина в глазах какие черти пляшут. А, Соломин? Вот эта вот подвеска грушей, поди, на целый пароход потянет. Давайте уж считать, товарищ военком. Вот ведь какая штука-то обременительная – совесть.

Сергею сделалось тоскливо до удушья. Он все забывал о своей безотменной повинности – скреплять личной подписью и карманной печатью все приказы по корпусу, все акты, все описи, – и власть подтверждать, запрещать, арестовывать была ему мучительна, как университетский курс юриспруденции посредственному гимназисту, не говоря уж о моральной стороне вопроса: судить и оценивать тех, кто и старше, и умнее его. Эх, с какою бы радостью он поменялся местами с любым здешним взводным, да хоть и с Мишкой Жегаленком…

А еще он надеялся вскорости выйти отсюда и добраться до госпиталя: там она обитала, только раз им и виденная, совершенно необыкновенная девушка, Зоя – из жизни ли, из снов ли, как будто не могущая принадлежать вот этому воюющему, кочевому миру, но и неотрывная ото всех этих ожесточившихся, грубых и наивных людей. Хотелось увидеть ее – и поверить, что она не приснилась ему.

И вот он сидел при свечах в зашторенной комнате и с той же отупляющей тоской, с какой перебирал пшено и гречку вместе с матерью когда-то, пересчитывал сотни червонцев, смотря на них сквозь призрак ее оцепенелого в усталости, но все равно бесконечно живого лица, такого чистого, что даже взглядом к нему больно прикоснуться, а уж выдержать взгляд этих глаз… И вместе с тем такое чувство, будто он, Северин, ее знает давно, даже рос с нею вместе, и только подойдет к ней – она его немедленно узнает, будто пробудившись, и тотчас же они продолжат как будто бы оборванный на полуслове разговор, шутливый, со взаимными насмешками и чуть ли не возней, обвальными падениями в снег, в котором затеряешь валенок иль варежку. В лице ее было обещание счастья, того, что смешно назвать счастьем, ибо девушка эта явилась Сергею его же собственной душой, которую в него пока что не вложили.

И вот все золото и камни были пересчитаны, уложены в ящики и опечатаны, и Сажин, с наслаждением потягиваясь, вышел на балкон. Раскрыв, протянул Сергею серебряный, с каким-то вензелем на крышке портсигар.

– Вы будто бы из сормовских рабочих, – сказал Сергей, закуривая.

– Из них, – улыбнулся чекист, – да только к чужой славе лепиться не стану. Я в пятом году в восстании ведь не участвовал. Слесарь был я в ту пору на хорошем счету, по технике много читал, в мастера меня прочили, а у мастера жалованье было знаете какое. Со штабсом-капитаном наравне. Нашел свою линию жизни, а тут меня спихнуть с нее хотят. Свои же, понятно, рабочие – чего ж, я не видел, каково им у горнов по десять часов? – а все ж своя рубашка ближе к телу. Ну и вот болтался, как навоз в проруби. Пока пелена спала с глаз…

– А сейчас как? – спросил Сергей резко, позволяя себе даже нотку презрения. – Может, тоже, простите, болтаетесь?

– Это вы о чем? – уточнил Сажин мирно.

– Ну как, о Леденеве. Знакомы мы, конечно, с вами без году неделя, но все же не могу понять, как лично вы к нему относитесь. Другие отзываются определенно: герой так герой, бандит так бандит. Для вас-то он кто?

– Для меня-то? Герой. Вины за ним не знаю никакой, а подозрения свои в кишку могу засунуть, потому как субстанция это летучая и ни к какому протоколу ее не пришьешь. Пока, как говорится, не доказано обратного – герой. Советовал вам давеча его остерегаться? Говорил, политкомы у нас пропадают, несогласные с ним? Ну так и сейчас говорю и советую. Да только любую, Сергей Серафимович, контру, даже самую мелкую, с поличным надо брать, как кошку на ухват. А это громадная личность: он вам на каждое сомнение Новочеркасск преподнесет, а сверх – телеграмму от Ленина: «Примите мой привет и благодарность». А это уж читай как хочешь, хоть даже и так, что именем народа разрешаю вам, товарищ Леденев, казнить любых людей согласно своей совести.

– И как же он, по-вашему, вот эту телеграмму прочитал?

– Да кто ж вам это скажет? – ответил Сажин чуть не бабьим причитанием. – Оно конечно, лютый он, как и не человек. Кровь и так дешева нынче стала, а для него и вовсе вроде смазки в дизель-двигателе. Да только ведь иначе революцию не делают, полки за собой не ведут. Куда ведут, спросите? За Советскую власть или к собственным целям? Так этого и там, – возвел Сажин к небу в глаза, – я так полагаю, не знают доподлинно – откуда же мне? Темен ведь человек, и ничем-то ты его до дна не просветишь, пока он сам тебе свою натуру не покажет. Так-то будто и спору нет: за Советскую власть добровольцем пошел с первых дней, несмотря что папаша кулак. Да, кулак, вышел, так сказать, в люди из бедняцкого класса, мельничушку свою заимел, да уж где она, та мельничушка, теперь – ведь сожгли беляки, столько крови ему, Леденеву, пустили, что вовек не откупишь. Третий год белых бьет – это надо считать. Да только ведь власть получил – и соблазн. И бабами, и водкой, и даже вон золотом – всем пресытиться можно, а власти хочется до без предела.

– Это все философия, – отмахнулся Сергей, – а вы любите факты. Вот и дайте мне их. Шигонин-начпокор, Кондэ, другие вам известные товарищи не раз уж доводили до сведения Реввоенсоветов, что он в открытую ругает коммунистов перед массой. Выставляет грабителями трудового крестьянства, вплоть до того, что, мол, побьем всех генералов – тогда и за Советы примемся. Про это вам известно что-нибудь?

– Известно, – ответил чекист таким тоном, как если б Сергей вопросил о снеге зимой. – Об этом московским «Известиям» с «Правдой» давно уже известно – что он за казаков вступался перед Лениным, чтоб Донбюро получше разбирало, кто есть кто, бедняк-хлебороб или закоренелый кулак, а не всех под одну контрибуцию стригло.

– А про то, что с Советами воевать предстоит, ни слова, значит, не было? Получается, врут комиссары?

– Эх, Сергей Серафимыч. Человек как напьется, так пьяная правда из него и полезет, то же самое и у голодного – правда своя. Не умом – брюхом смыслит. Да какая бы власть ни была, даже наша, Советская, все равно ее будут ругать, по первой-то. Разорение-то налицо – через войну оно, конечно, да разве это каждому втолкуешь? Мужик-то видит что? Что у него ревкомы хлеб все время забирают, что евонная баба с детишками давно уж пшеничного хлеба не видели, а то и вовсе помирают с голоду, пока он с Леденевым за всеобщее счастье воюет. Ну вот и начинает он роптать. Вон в корпусе без малого пять тысяч человек – так от каждого третьего слышишь: довели нас жиды распроклятые.

– От Леденева что, от Леденева?

– А что вы от него хотите, ежли он – тот же самый мужик? А во-вторых, он, может быть, и враг в самой тайной середке своей, да только вот именно что не дурак. – Голос Сажина медленно засочился в Сергея, словно в кровь из иглы. – Вы спрашиваете: может ли он корпус повернуть? А зачем ему корпус? Рубаки, конечно, отборные, да только что они такое против целого нашего фронта? Взбунтовать их сейчас – это значит себя объявить вроде как прокаженным. Волчья доля – как ни мечись, а все одно затравят. А если поставят на армию, двадцать тысяч дадут, пятьдесят, тогда уже совсем другое дело.

– Так что же нам, сидеть и выжидать?

– Ну зачем же сидеть? Слушать, соображать. Присматриваться хорошенько. А то вы, Сергей Серафимыч, и вправду у нас пятый день, а уж хотите полной ясности, кто же он такой есть. Да и потом, не нам решать. Наше дело – все видеть как есть и доводить до сведения кого надо. Громадная личность – центр должен судить.

«Да он просто премудрый пескарь, – подумал Сергей, проникаясь брезгливостью к Сажину. – Будет ждать, чья возьмет, и примкнет к победителю. Нашел свою линию жизни, ага. Что в пятом году, что теперь… Но в главном он прав – судить-то нам не из чего… Но я ведь верю в Леденева. Еще и не зная, не видя его, уже в него верил, в одну лишь красоту легенды, а теперь – в красоту его силы. И если так пойдет и дальше, я не смогу его судить – смотря влюбляющимся взглядом, а не беспристрастно».

Попрощавшись с чекистом, он вышел на улицу. Леденев вместе с Мерфельдом отбыл в Ростов. Сергею хотелось отправиться с ними, посмотреть на живого Буденного, но надо было вытащить себя из леденевской силы – чтоб целиком себя не потерять. А еще он все время, как голодный о хлебе, – ну скажи еще, как о воде в Каракумах, но ведь вправду безвыборно, – думал о Зое.

Совсем уж растеплело, везде журчала неурочная вода – с домовых крыш, с налившегося самогонной мутью небосвода. Зарядив, день и ночь убаюкивающе воркотали дожди, червоточили, плавили снег, и вот уж не осталось ни клочка рождественской снеговой чистоты, черно и масляно заслякотило мостовые, разлились рукавами огромные талые лужины, стольный град потускнел – уже не боярин в бобрах, а нищий в отсырелом рубище.

Сергей сошел с седла, бросил повод Монахову, которого взял к себе ординарцем, безмолвной тенью, сгорбленной под ношей своей ненависти, и двинулся в глубь засаженного липами больничного двора. Его уже многие в корпусе знали в лицо – и самого страшного, чего Сергей боялся, уже как будто не случилось: зажить среди этих людей на правах приблудного призрака, сквозь которого, не застревая, проходят все взгляды.

Бойцы смотрели на него со сложным чувством собственной ущербности и превосходства, какого-то почтительного, отчасти даже трепетного и вместе с тем жалостного любопытства, с каким, наверное, глядят на человека, произносящего латинские названия всех злаков, но не могущего запрячь быка, собственноручно никогда не сеявшего хлеба.

Сергей понимал: почтительны не перед ним, а перед той непостижимой, абсолютной силой, которая его прислала, – и не перед волей, которая может казнить, а перед небывалой, всесокрушительной громадой человеческих умов и воль, которая переворачивает мир и носит имя Ленина и партии большевиков. Во-вторых же и, может быть, в-главных, Сергея признал Леденев – не то чтобы поставил вровень или рядом с собой, но все-таки дозволил числиться в живых, а не в чернильных, мертвых душах корпуса.

 

В конце концов, многие видели, что он не тюфяк и не трус – и вот, идя по госпитальному двору, Сергей будто сам ощущал, как он ловок и ладен – в скрипучих наплечных ремнях, в добытом Жегаленком защитном полушубке, уже побывавший в знаменитом бою, упомянутый в первом же номере корпусной «Красной лавы» как произнесший речь перед бойцами Горской и даже будто бы увлекший их на танки. Он думал, что и Зоя должна его видеть таким, и тотчас же чувствовал страх: а вдруг сейчас увидит себя ее глазами – надутым пузырем, самозванцем, никем?..

Привычно-нестрашно, но почему-то странно близко – в лазарете? – чмокнул выстрел, и тотчас же за домом плеснулся женский вскрик… Он никогда не слышал Зоиного голоса, но почему-то вмиг почуял: там она!.. Сорвался на крик, царапая ногтями крышку кобуры… и расшибся о воздух, как птица об оконное стекло, в самом деле увидев ее, оседавшую прямо на белую розваль поленьев – под тяжестью раненого! В тот же миг он узнал и Шигонина – тот сидел на дровах, зажимая ладонью бок слева и бессмысленно уж поводя непослушной рукой с револьвером…

В глубь больничного сада, оглядываясь, убегали безликие двое. Сергей молчком рванулся следом – не догнать, а скорее погнать… больше всего боясь, что те опять начнут палить – в нее!

За спиной – облегчающий, подгоняющий топот и крики своих… Один из убегавших, почти не оборачиваясь, выстрелил. Сергей на бегу наструнил зудящую от напряжения руку, врезал мушку в подвижную серую спину и нажал на курок. Перед глазами все скакало, дергалось, рвалось: и эта серая спина, и мушка, и деревья, – но Сергей, распаляясь, трижды клюнул бойком… Ответная пуля грызанула ствол яблони у его головы, и тотчас же оба безликих метнули себя на забор, взвиваясь, перемахивая, обваливаясь вперевес.

Он выстрелил еще раз с пьянящим ложным чувством: «попаду» – в дощатой стенке пуля выщербила метину, осыпала на землю мелкую щепу…

К забору прибилось с полдюжины красноармейцев:

– Куда?! Зараз срежет! Ушли!.. Видали их, товарищ комиссар?!

Сергей немедля побежал обратно – к Зое. Она была там же, с Шигониным, на груде поленьев, у козел, прижимала к его заголенному, окровавленно-бледному боку белый скомок чего-то оторванного от себя, от исподней рубашки, от тела.

– Шигонин, жив?! Вас не поранило?.. – свалившись на колени, выдохнул Сергей, бесстыдно радуясь, что может с ней заговорить.

– Да помогите ж снять шинель! Подержите его! – приказала она твердым, бешеным голосом, жиганув Северина коротким повелительным взглядом, и поневоле подалась к нему, и он в упор увидел ее кошачьи гневные глаза и родинку над верхней оттопыренной губой, когда обнял и стиснул Шигонина, как большого ребенка.

Тот рычал и мычал, выгибался дугой, ощеряясь от боли… Почти прижимаясь к Сергею лицом, опаляя его своим срывистым, тягловитым дыханием, она с удивительной ловкостью и быстротой перепоясала Шигонина своим чисто-белым платком.

– Монахов, бери его! Куда нам? Ведите.

Шигонин не обмяк, не обезволел, ответно вцепился Сергею в плечо, и Зоя пошла впереди… «А ведь и ее могли…» – не смог уместить Северин, оглядывая всю ее, от сбившейся косынки на светло-русых волосах до желтых солдатских ботинок, должно быть английских, трофейных, с неизносимыми подошвами, в застиранной защитной гимнастерке и юбке синего сукна чуть пониже колена, во всей этой грубой одежде солдата.

Он знал, что у Монахова убили сына и жену, что смерть не заклясть, не убить чистотою единственного человека, никакою твоей в человеке нуждою, – и ему стало страшно, как в детстве при мысли, что ни отца, ни матери когда-нибудь не будет, а значит, и его никто не пожалеет.

Но сразу следом поднялась, по горло полня, радость, что вот она цела – и он уже с ней говорит, хотя бы и допрашивая, что произошло, кто были эти двое и почему стреляли в начпокора… что вот сейчас он утвердится в ее бытии на правах… ну хотя бы товарища… такая радость, что и раненый Шигонин показался ему совсем легким.

Крыльцо, вестибюль, милосердные сестры… Шигонин был нем, лишь иногда постанывал сквозь стиснутые зубы, наступая на левую ногу.

– Постойте, без вас тут… – шалея от собственной смелости, поймал Северин Зою за руку, так страшно и блаженно почуяв всю ее, что сердце рухнуло, и с невозможной, в оторопь кидающей покорностью она пошла за ним в какой-то кабинет. – Что ж это было? Кто? – спросил как можно строже, усевшись напротив нее.

– Не знаю. Не видела раньше. Одеты в военное, безо всяких вот только различий. Я пошла за дровами. Тут они – «не помочь ли, сестрица?». Ну и позволили себе. – Улыбка какой-то нехорошей бывалости искривила ее опеченные губы. – Тут товарищ Шигонин – «не сметь!». Они его по матери, все в крик. А дальше уж вы… Сами видели все.

– Шигонин-то откуда взялся? За какой-такой нуждой?

– А все за той же – с дровами хотел подсобить, – улыбнулась она той же скучно-привычной, искушенной улыбкой. – Нет, он себе не позволяет. Ночевать не зовет.

«А куда зовет? Замуж?.. Ну, Шигонин, монах…»

– Узна́ете вы их?

– Узнала бы, наверное. Да только где же их теперь найти – весь город в наших. Да и не только наших – всяких много, все по-военному одеты, как тут разобрать. Я ведь не Александр Македонский – всех в лицо не помню, тем более счастливцев, каких еще не ранило, да и новобранцы идут.

– Ну а сюда-то, в лазарет зачем идти бойцам, если они не ранены?

– К нам, знаете, идут с любыми жалобами. Лекарство требуют от сифилиса. А то ведь и карболкой сами лечатся, и толченым стеклом.

– Давно же вы в корпусе? – спросил Сергей лишь для того, чтобы ее не отпускать.

– С тех самых пор, как есть он, корпус.

– Так что же, вы от самого Саратова? – напоказ восхитился Сергей.

– От Саратова, да. Товарищ Леденев у нас лечился. Все думали: не встанет, а он встал. – Так говорят простые люди о божьей воле, о судьбе.

– Работали в госпитале?

– Да, у профессора Спасокукоцкого. Потом пошла за Леденевым.

Сергей вспомнил Мишкин рассказ: ходила за комкором, выкармливала с ложечки, – и будто ткнули спицей в сердце.

– А если бы не он, остались бы в Саратове?

«Для Леденева женщин нет, – немедля вспомнил он. – «Но разве она не может любить безответно?»

– Пошла тогда, когда решилась. – В глазах ее мелькнуло что-то неопределимое – не то испуг, не то, быть может, стыд, – и вот уж посмотрела на Сергея с прямотой отторжения, говоря: не его это дело, из-за кого она пошла и что ей Леденев. – Раньше боязно было, и мать не пускала, не хотела бросать я ее, не могла. А потом уж бросать стало некого. Вот и пошла.

Сергею захотелось откусить себе язык, ударить по лицу…

– Вы что же, думаете, он меня… ну как персидскую княжну? – спасла его, сжалившись, Зоя. – Или что я за ним, как собака? А хоть бы и так – что ж в этом такого? В свободном обществе никто не запрещает, и вообще, чем дешевее жизнь, тем больше стоит каждая минута. Живые же люди. Но только не он.

– А он какой?

– Да мне откуда знать? – засмеялась она, на миг и вправду став той девочкой, которую знаешь всю жизнь. – Я, по-вашему, кто ему? С ночными горшками его и кальсонами близко знакома. А в душу ему не заглянешь – не то чтобы страшно, а он тебя только к горшку своему и допустит.

Сергей почувствовал освобождающую радость, но тут в кабинет, как на пожар, вломился Сажин:

– Это ты, что ли, милая, с начпокором была?

– Она, – ответил за нее Сергей. – Двоих этих не знает.

– Отойдемте, Сергей Серафимыч, – красноречиво зыркнул Сажин.

Преследуя ждущим, настойчивым взглядом потупленные Зоины глаза, Сергей поднялся и сказал:

– Ну, счастливо служить вам. Мы обязательно еще увидимся.

Она подняла на него строгий взгляд, как будто запрещающий к ней приближаться:

– Мы если увидимся, то потому, что вас поранит или заболеете. А мне бы этого не хотелось. – И как будто с издевкой добавила: – Хватит с меня одного комиссара.

На дворе гомонили бойцы, милосердные сестры.

– Глухо, тарщ Сажин, – доложил подбежавший к крыльцу особист Литвиненко. – Дворы проходные – как канули.

– Ну ясно, – отмахнулся Сажин. – Вы, может, ранили кого из них? – спросил Сергея.

– Как будто нет. Не видел.

– Ну вот что, Сергей Серафимыч. Шигонин сказал: на него покушение. То самое, о чем мы говорили, – что политкомы у нас часто погибают, – неловко улыбнулся Сажин, как будто сообщил Сергею о своей нехорошей болезни и спрашивал о пользе толченого стекла.

– Чего?! Да кто же это покушался?

– Смешно сказать. И страшно. – Сажин поозирался: не услышит ли кто – и выдавил с болезненной, как будто стыдливой улыбкой: – Комкор, говорит, вот этих послал.

– И на каком же основании? Узнал их?

– Да нет, говорит, не видел их раньше.

– Ну и какое ж покушение? Ведь ясно: уголовный случай пьяных идиотов.

– Со слов сестрицы заключаете?

– Так к ней и пристали. Шигонин нечаянно рядом случился.

– Непохоже, Сергей Серафимыч, на ножовщину пьяную. Та – по темным углам, в бардаках, на базаре, тоже как и разбой. А чтоб средь бела дня да в госпитале – из-за женского пола? Вон их сколько по городу, девочек, – покупай не хочу, зачем же к сестрице цепляться? Врать-то ей, надо думать, конечно, никакого резона, и с виду все, пожалуй, так и обстояло, как она говорит, да только уж больно провокацией пахнет. Всем в корпусе известно, что топчет за ней начпокор. Вы только не подумайте – интеллигентно, осаду ведет по всем правилам: «Под душистою веткой сирени…» и такое подобное. Ну вот и получается: при иных обстоятельствах он всегда на людях, то есть, можно сказать, при охране, а тут дело такое, строго с глазу на глаз. Ну вот и бери его рядом с ней. Удобнейший случай.

– Чепуха! – засмеялся Сергей. – Почему же он жив-то тогда, извините? Хотели убить – что мешало? Ведь видели, что жив, – и убежали?

– Да и девчонку бы прибрали заодно, – сказал механически Сажин, и у Сергея сжалось сердце. – Пожалуй, правда ваша, но все же дело путаное. А если, предположим, не убить хотели, а только припугнуть на первый раз? Из строя вывести, на койку уложить? Язык, словом, вырвать?

– Так он и на койке, как видите, не замолчал, – усмехнулся Сергей. – И потом, разве так уж Шигонин вредит ему? А если не ему, тогда кому?

– Ну а как же, Сергей Серафимыч? Ведь ругает комкора в открытую – и в штаб нашей армии, и в Реввоенсовет Южфронта пишет.

– Это, Федор Антипыч, только предположения. А их вы сами говорили давеча, куда засунуть. Да ну приставьте вы, в конце концов, к нему охрану, и пусть себе ругает.

Шигонин Сергея не то чтоб отталкивал, но и ничем не притянул. Наверное, в иных, доледеневских, обстоятельствах Сергей бы подпал под влияние вот этого большевика, еще молодого, но много уже испытавшего: за плечами у Павла были годы партийной борьбы – пароли, явки, сходки, типография, стачки, начальство над красногвардейским отрядом в Дебальцеве, участие в двух оборонах Царицына, карательные экспедиции по казачьим станицам. Вдобавок к этому, рабочий-самоучка, он был необычайно образован и спорить умел как никто. Но рядом с Леденевым было место только для одного человека – самого Леденева, все остальные рядом с ним не просто меркли, но даже будто бы переставали быть.

Шигонин был отталкивающе из другого вещества, чем каждый в этой дикой, первобытной и гармонической стихии. Все были одно тело с Леденевым, подобные ему и неразлучные с конями, как будто так и вышедшие из утробы матери, верхом, а Павел – вот именно что инородное тело, заноза. Высокий, нескладный, издерганный, трясущийся в седле, как куль мякины.

Соперника в Шигонине Сергей не видел – тот был не то что страшно некрасив или тщедушен, но, верно, именно таких и называют «дохлая сула» казачки на Дону. В лице его, по-бабьи голом, с бесцветными бровями альбиноса и такими же белесыми глазами, казалось иногда, и вправду было что-то скопческое, как настаивал Мерфельд. Какая-то насильственная, постная, безысходная непогрешимость. Как будто и за Зоей-то ухаживает только потому, что свыше было постановлено, что настоящий коммунист обязан быть женатым, и не на ком-нибудь, а на товарище, таком же бойце, – издевался Сергей и, тотчас же спохватываясь, стыдил себя за то, что насмехается над раненым.

Ему опять пришлось вникать в клубок взаимных притяжений и отталкиваний в корпусе. Впрочем, разве же это клубок? Сергей видел четкую линию. С одной стороны – Леденев, влюбленные в него красноармейцы, даже кони. С другой – непричастный и, верно, не могущий причаститься к этой красоте Шигонин и его политкомы. Посередке – Гамза, который, видимо, страдает от того, что, несмотря на всю свою отчаянную лихость, никогда Леденевым не станет, и осторожный, дальновидный Сажин, соблюдающий «нейтралитет».

 

Непонятен был сам Леденев – кристалл его личности, сути, абсолютно прозрачный и абсолютно же непроницаемый. Вокруг него, казалось, и вправду существует заговор молчания, в который вступили только самые близкие люди. Или, как Мишка Жегаленок, по-собачьи преданные, или отмеченные офицерством, происхождением, породой – Мерфельд и Челищев. Откуда у него такая тяга к офицерам, такое доверие к ним? Опять вставал перед глазами отпущенный на волю Извеков-Аболин. Когда и где он, Леденев, так коротко сошелся с белой костью? Что́ не может забыть – как клятву верности, как Царское Село? А должен-то их ненавидеть – чужую, неприступную породу, хозяев культуры, войны, ведь так Извеков говорил. Халзанова этого, зажиточного казака, который у него любовь украл.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64 
Рейтинг@Mail.ru