bannerbannerbanner
Высокая кровь

Сергей Самсонов
Высокая кровь

– Вы, может, и с белыми договорились? – добавил Сергей и тотчас пожалел о собственной мальчишеской запальчивости, об учительском и распекающем тоне, который он взял.

– В последнюю неделю, Сергей Серафимович, – отчеканил Челищев, – и мы, и наш противник, по крайней мере конница его, настолько истощились, что перейти к активным действиям физически не можем. До утра – так уж точно. Несмотря на смертельную между нами вражду. К тому же в нынешний момент мы в сильной степени зависим от погоды. Как видите, буран, и снег лег глубокий, по балкам и вовсе по пояс, то есть по конскую грудь.

«Я что, ему курсант? – подумал с раздражением Сергей, но тотчас признал: – Ну а кто же?»

– Так что ж, пока не кончатся бураны, так и будем стоять? Чтоб белые еще лучше на валу укрепились?

– Отчего же? Они-то – да, а мы – наоборот.

– В метель наступать? – спросил Сергей, догадываясь о логике ответа, но все же с любопытством человека, ни разу не видавшего, как войска наступают в метель.

– Метель – завеса обоюдная. При хорошем знании местности вы получаете определенное преимущество маневра.

– Но белые ведь тоже местность знают, и даже, может, лучше…

И тут в сенях затопали, и в комнату с грохотом, уханьем, сорочьим чечеканьем, визгучим верещанием рожков и вправду ввалились безумные ряженые, шаманы, скоморохи в размалеванных личинах, в мохнатых шапках с вербовыми ветками, цветными лентами, козлиными рогами, в овчинах и вывернутых наизнанку тулупах, изображавшие медведей, Иродовых слуг, и закружился вокруг елки дикий хоровод…

– Коляда, коляда, подавай пирога…

– Мы ходили по всем по дворам, по всем дворам да проулочкам…

– Не служи королю, служи белому царю…

– Торжествуйте, веселитесь, люди добрые… облекуйтесь в ризы радости святой… – перекрыл верещание делано зычный, густой чей-то голос, и Северин увидел вожака всей этой безумной оравы – рождественского деда с мешком и длинным посохом, увенчанным латунной Вифлеемской звездой. Почти до пят спадала крытая голубоватым шелком шуба, по брови был надвинут лисий малахай… – Он родился в тесных яслях, как бедняк. Для чего же он родился, отчего же бедно так? Для того, чтоб мир избавить от диавольских сетей, возвеличить и прославить вас любовию своей… Здорово вечеряли, дорогие хозяева. Тута, что ли, живут Ванятка Пантелеев и сестра его Полюшка?.. А иде ж они?.. А ну-ка, подите ко мне, орехи лесные. Да не робейте, милые мои…

Штабные стали вперебой подсказывать обоим ребятишкам подойти, и лица их, глаза преобразились, выражая едва ли не больший восторг и ребячьи-наивную веру в волшебную природу этого вот ряженого, чем глазенки обоих детей, несмело, бочком, кусая кулачонки, подступавших к «деду».

«И вправду осумасшедшели», – подумал Сергей.

Лицо Аболина и то переменилось – отчего? – большие, отрешенные глаза гадательно впились в полоску между ватной бородой и малахаем, и весь он стал похож на цепную собаку, готовую не то рвануться к своему хозяину, не то кинуться на чужака.

– А ты не колдун, – ответил мальчонка, смотря на ряженого исподлобья.

– Вот так голос! А кто же я? – с дурным упорством пробасил «старик».

– Ты Леденев, – ответил сумрачный Ванятка снисходительно: нашел, мол, дурака, – и Сергей дрогнул сердцем.

– Это как же ты меня угадал?

– А то поутру тебя не видал. Глаза у тебя не смеются, когда ты смеешься. И сапоги под шубой, как у казака.

– Ух и глазастый же ты, брат! А энто вот кто? – ткнул старик-Леденев набалдашником в Аболина, как будто вставляя в него туго сжатую, дрожащую в предельном напряжении пружину.

– Не нашенский, и с вами его не было.

– Ага! Мимо тебя, брат, не проскочишь, – сказал старик с каким-то уж чрезмерным торжеством, смотря на одного Аболина и, кажется, глазами говоря тому известную лишь им двоим всю правду.

Пружина вылетела вон – рука всполохом захватила вилку со стола! – и, будто повинуясь ребячьему соблазну, Сергей успел воткнуть взлетевшему подножку… Аболин всею силой рывка обломился, разбивая запястья, колени, и немедля толкнулся, завыв, – на него навалились, надавили коленом на выгнутый что есть мочи хребет, рванули за волосы кверху, показывая колдуну-шуту-комкору аболинское лицо, по-собачьи влюбленно, вопросительно взглядывая: отвернуть?

– Беги, Ванятка, в сени и солдат позови. И ты, Полюшка, к мамке ступай, – велел Леденев, скинув шапку и стягивая бороду, и Сергей наконец-то увидел лицо, то самое, которое разглядывал на фотографиях, – и вместе с тем, казалось, совершенно незнакомого, не того человека, живого, осязаемого, потому и другого.

– Взять, – сказал Леденев. – Не бить, не разговаривать, никого не пускать, – и слова его будто бы перетекли, воплотились в движения двух часовых, тотчас поднявших Аболина.

Лицо того с расширенными, побелевшими глазами, вбирающими Леденева, сломалось в каком-то неверящем недоумении и даже будто бы раскаянии – на миг показалось, что он вот-вот стечет перед комкором на колени, словно только теперь осознав, на кого покушался.

– Ты!.. ты!.. – хрипнул он, и к горлу подтекли какие-то слова, но один из бойцов завернул ему руку до хруста, заставив охнуть, онеметь от боли, и вот уж вытолкали, выволокли в сени.

Комкор, бритоголовый, в бабьей шубе, напоминающей боярскую с картин Васнецова, прошел к столу и сел напротив онемевшего Северина, и все вокруг них перестали быть – в глаза Сергею, любопытствующий, не потерявший, что ли, той лукавинки, с какой глядел на ребятишек, но все равно ударил леденевский взгляд.

Глаза эти, казалось, увеличивали все, на что смотрели, будто сильные линзы, собирали в фокальную точку весь свет, в самом деле все зная, все видя. Не в одном только этом пространстве, но еще и во времени – все, во что он, Сергей, заключен и к чему прикреплен, где родился, как рос, кем воспитан, почему стал таким, каков есть, и каким еще станет, к нему, Леденеву, попав.

– А ловко вы его, – сказал Леденев, смотря уже как будто сквозь Сергея, и подавился застарелым кашлем. – Выручили положение, а то и до горла дорвался бы.

– Роман Семеныч, любушка! Прости ты меня! – убито-покаянно начал Носов, штабной комендант. – Да я из него, гада, все кишки повымотаю, – когтями вцепился Сергею в плечо. – Живьем буду грызть!

– Помолчи, – попросил Леденев, прокашлявшись.

– Вы, что ж, его правда узнали? – набросился Сергей.

– Узнал. Товарищ мой старый. Еще по германской.

– А я чувствовал! Знал! Офицер!.. От белых отбился и к нам – подпольщик, большевик!.. С кем очную ставку?! Вот – с вами, выходит! Не раньше! Кретин! Наган ему в бок надо было – и до выяснения!

– Звать-то вас как? – Подчеркнутое обращение на «вы» в соединении с забывчивым, не застревающим в Сергее взглядом не то чтобы обидело Северина, а именно внушило стыд и отвращение к себе.

Никогда еще он не чувствовал себя таким никчемным, лишенным веса, плоти даже, а не то что голоса, – под давлением этого леденевского непризнавания его, Сергея, значащим и стоящим хоть что-нибудь.

– Откуда ж вы прибыли? – спросил однако Леденев.

– Из Калача через Саратов.

– Каких мест рожак?

– Тамбовский. Учился в Москве.

– Бывал я в Москве, давно, при царе. Как зазвонят все сорок сороков – так и мороз по коже, душа из тела просится, как стрепет из силков, будто и вправду сам Господь к себе ее покликал. Иль будто ангелы на землю снизошли. А нынче разве снизойдут? А главное, нам и без них хорошо. На крови и возносимся – в вечную жизнь. Новый мир только в муках рождается, так, комиссар? – Леденев говорил, как больной под гипнозом.

«Бог, ангелы… Христа вон славит, как юродивый», – подумал Сергей взбаламученно.

– Допросить его надо, – сказал он, кивая на дверь.

– А чего вы хотите от него услышать? За что он нас бьет – и так вроде понятно. Кем послан – так об этом и в газете можно прочитать, в «Донской» их «волне». И вольно ж ему было явиться сегодня – весь праздник испортил. Детишек вон перепужал.

– Так Рождество еще как будто не сегодня, – сказал Северин, невольно проникаясь творящимся вокруг него абсурдом.

– А вы до завтра чаете дожить? – спросил Леденев. – Так завтра – это о-о-о… Кому еще выпадет Рождество-то встречать?.. Пойдем, Челищев, – приказ писать будем на завтра.

– Теперь и с комиссаром, – напомнил начштакор, кивая на Сергея.

– Само собой, – поднялся Леденев.

Сергей и не заметил, как оказался за другим столом, на котором была уж разложена карта-трехверстка, и будто ниоткуда появился, должно быть вылез из звериный шкуры, новый человек – опять щеголеватый офицер, высокий, хромоногий, Мефистофель, с холеной конусной бородкой и заостренными усами, с невозмутимым, жестким взглядом темных глаз, в которых чудился нерастворимый осадок превосходства надо всеми. Мерфельд, начоперод.

Леденев наконец сбросил шубу, и ордена Красного Знамени на черной гимнастерке его не было, как и знаков различия. Сел у окна на табурет и, не взглянув на карту, врезал взгляд в неизвестное время, в ночную снеговую пустыню, где как будто и вправду ничто не могло ни возникнуть, ни сдвинуться с места без его разрешения, и даже налетавший неизвестно из каких пределов ветер лютовал на бескрайнем просторе не сам по себе – нес его, леденевскую, волю, слова:

– Противник перед фронтом корпуса пассивен и наблюдает за передвижениями наших войск по линии Персияновка – Грушевский. На правом фланге корпус действует совместно с кавбригадой Блинова. Тылами опирается на двадцать первую и двадцать третью стрелковые дивизии и третью бригаду Фабрициуса. Комбригу-один, произведя необходимые приготовления до двух часов утра, скрытным маршем обойти высоту «четыреста три» указанным разведкою маршрутом. Забрать Жирово-Янов, выдвинуть разъезды к Норкинской и, оседлав железную дорогу, рвать пути на Новочеркасск…

То была речь машины – в ней не было не то что интонаций, но даже ни единого живого слова, одни только термины, названия бригад и голые глаголы. Ни происхождения, ни места рождения она не выдавала, разве только привычку и даже предназначенность повелевать, разве только военное образование, хотя ни императорской военной академии, ни даже офицерского училища Леденев не кончал.

 

– Комбригу-два к семи часов утра вести бригаду к высоте и развернуть к атаке в линию, не доходя трех верст.

– Но Горская с марша – отдохнуть не успела, – сказал Челищев, обрывая бег карандаша и вскинув на комкора острые глаза. – А мы ее вперед пихаем. На пушки, без достаточной поддержки артиллерией.

– Потому и пихаем, – ответил Леденев, – что у нее пугаться чего-либо теперь уже сил не найдется. Она ведь, усталь, всякое другое чувство давит. Сытый и отдохнувший красоваться идет, а заморенный – умирать. Такой зря и пальцем не ворохнет.

Сергея поразила эта мысль – его, человека, не раз писавшего в газеты: «победа или смерть», «кто себя пожалел, предал дело борьбы за всемирное счастье трудящихся», «переносить во имя революции не только голод и усталость, но даже огонь». Не то чтоб он не представлял, что такое усталость в походах, но все-таки почувствовал себя едва ли не ребенком, который каждый день ест мясо, но ничего не знает о людской работе на быка или свинью.

Леденев говорил не о жертве и не о самоотвержении, а о слабости человека, от которого бесполезно требовать чего-либо сверх человеческих сил, но можно поставить в такие условия, когда ему придется стать героем. Да и не героем (потому что герой, представлялось Сергею, – это собственный выбор), а машиной, которая не ошибается.

– Так, стало быть, блиновцы изобразят наш правый фланг, – поднял голову Мерфельд. – Сидорин будет лицезреть их со всех своих аэропланов у Горской на уступе, в то время как Гамза уже заполз ему за шиворот. Красиво. Но что это нам даст, помимо суматохи в их тылу на левом фланге? С валов-то их такою горсткой не собьешь. С чего же ты взял, что Сидорин на этот твой вентерь с подводкой всю конницу выпустит? Куда как выгодней держать ее за валом, предоставив нам лезть в эту гору, как грешникам к небу, а верней, нашей пешке, которой еще больше суток тянуться. А конницей своей обхватывать нас с флангов, когда наша пешка в эту гору полезет? Для хорошего концентрического удара сил у нас слишком мало – какой там прорыв? А ты толкаешь Горскую под пушки, да и Донскую и Блиновскую туда же – ведь втопчет в землю «Илья Муромец». На ровном месте – как на стрельбище. Артиллерийскую дуэль-то проиграем, даже не начав.

– Артиллерийская дуэль, – повторил Леденев с удовольствием. – Запомнить бы надо – вверну на совещании в штабе армии. Буран завтра будет, – сказал он так, как будто сам уже и вызвал из каких-то незримых пространств тот буран. – На небо погляди – ни звездочки. С Азова нажмет.

– Ну подведешь ты к валу корпус по бурану, а он-то из вала разве выйдет? Что ж, он куриной слепотою мозга заболеет к завтрашнему дню? Уроки-то прежние помнит, наверное. Потопчемся под валом, как бездомные собаки перед тыном, и назад, поджав хвост, побежим? Или подымемся, подобно облакам, и кони наши, как орлы, взлетят?

– Сказал слепой: «посмотрим», – ответил Леденев. – А ну как вся Донская армия назавтра к тем высотам стянется. Это дело живое – в приказе не опишешь… Ну, все на этом? Тогда пойдемте, ваше благородия, на Партизанскую посмотрим.

– Благородиями бывают прапорщики, – ответил Мерфельд, поднимаясь. – А я, уж коль на то пошло, высокоблагородие.

– А ты знаешь, отчего я в красные пошел? – сказал Леденев. – Чтоб это «вашевысоко…» не выговаривать, язык не ломать.

– Других соображений не было? – насмешливо осведомился Мерфельд.

– А это чем плохо? Кто меньше гордость твою гнет, тот тебе и родной.

Сергей насторожился, с жадностью вбирая разговор, но все уж поднялись, накидывая полушубки и шинели, и, спешно подписав свой первый боевой приказ по корпусу, он вышел вслед за всеми на крыльцо и тотчас осознал, насколько опоздал с никчемной подписью, поскольку в слепом, завьюженном мире все вправду ожило и двинулось по первому же леденевскому слову. Перед взглядом его потекли сотни призрачных всадников, из невидья и в невидье, в метель, и впрямь уже казалось – только тени, ибо двигались все в совершенном, каком-то неестественном беззвучии, не кони, а гротескные мифические чудища, уродливые межеумки былинных великанов и готических химер – с непомерно огромными, словно раздувшимися от водянки головами и ногами как будто в инвалидных лубках. Он, Северин, не сразу понял, что к мордам коней приторочены торбы с овсом, а копыта обуты в рогожу – чтоб ни всхрапа, ни звяка подков о придонные камни и наледи.

И проводив глазами этих, как будто созданных одним его воображеньем всадников, по три в ряд исчезающих в пепельной мгле, Леденев, не сказав ни единого слова, толкнулся под крышу, и Сергей как привязанный двинулся следом. Все оставили их с Леденевым вдвоем.

– И все же надо допросить его, – сказал Северин, чтоб хоть что-то сказать, а может, просто понимая, что Аболин – это единственное, что пока еще связывает его с Леденевым.

– По дороге не наговорились? – спросил Леденев и вдруг резко выдохнул, как будто прочищая грудь и горло.

– Как же имя его? Настоящее?

– Извеков. Евгений Николаевич. Здешних мест рожак, новочеркасский. В семнадцатом году подъесаулом был, теперь в каком чине, не знаю.

– Так вот и надо допросить. Вдруг тут у нас их люди – надо понимать.

– Вот репей, прицепился. Вот я у нас и есть его человек. На жертву он пошел. У них, как говорится, у корниловцев, мертвых голов: когда идешь в бой, считай себя уже убитым за Россию. Мне нынче, как видите, малость не до того.

– Но есть начальник оперчасти.

– Ну вот он и займется, – ответил Леденев, как о чистке конюшни.

– Вы что же, вместе с ним служили? Ну, в германскую?

– В плену у австрияков познакомились. – Твердо спаянный рот Леденева шевельнулся в едва уловимой улыбке. – Ну а вы где воевали?

– На Украине, с гайдамаками. – Сергей чувствовал, как голос у него по-петушиному срывается, и с возрастающим ожесточением продолжил: – Давайте уж начистоту. Сосунка к вам прислали? Да только это, извините, не вам уже решать. Прислали – стало быть, сочли необходимым. Именно меня! Так что придется уживаться. И в штабе я отсиживаться не намерен.

– Ты с бабой спал? – посмотрел на него Леденев будто с жалостью. – Есть у тебя присуха, ну невеста или, может, жена? А что ты так смотришь, будто тавро на мне поставить хочешь? Это, брат, не шутейное дело, а самая что ни на есть середка жизни, то же, как и людей убивать. О Рождестве ты спрашивал – почему я его на сегодняшний день передвинул? Всем срок невеликий дается на этой земле, а нынче и его лишиться можно. Вот если ты, допустим, ни одну не облюбил, тем более обидно умирать. Так что, может быть, и погодил бы – себя-то пытать? Вот заберем Новочеркасск, а там, поди, и девочки из офицерских бардаков – тогда и воюй.

– Я чужие объедки не жру, – отрезал Сергей, как ему показалось и хотелось ответить, с холодным достоинством.

– А где ж я тебе нынче честных баб возьму или девок непорченых? Голодает народ, хлеб не сеет никто. У меня тоже бабы есть, милосердные сестры. Все бляди. Товарищи бойцам, потому и дают. Обслуживают всем чем могут. Да и бабье нутро нипочем не уймешь – наоборот, еще жадней становятся.

– В настоящее время о половом вопросе думать считаю для себя смешным, – отчеканил Сергей, испытывая раздраженное недоумение, как может столь ничтожное животное занимать Леденева, и вместе с тем почуяв сладостно-мучительную, идущую откуда-то из-под земли голодную тоску – двойной раздирающий стыд: за то, что это темное, звериное неподавимо им владеет, и за свою мужскую нищету, за то, что близость с женщиной – простейшая из милостей природы – ему до сих пор не дана, и что Леденев это видит.

– Понятно. Железный боец. Да только революция нам будто этого не запрещает. Или может, ты квелый, ну, хворый какой?

– Я сейчас нахожусь в непосредственной близости от позиций противника и ни о чем другом не думаю.

– Ну и где же ты предполагаешь завтра пребывать?

– Где вы посчитаете нужным, – влепил Северин. – Но прошу испытать меня в деле. Я командовал взводом и ротой.

– На коне ездить можешь?

– Могу, – чуть не выкрикнул он.

– Ну, побудешь при мне. Дадим тебе коня. И шашку выбирай, – повел глазами Леденев на целую гроздь клювастых клинков, подвешенных на крюк.

Сергей как можно медленнее и безразличнее поднялся, степенно подошел к многосуставчатому железному ежу, повглядывался в медные головки, в старинную чекань кавказской работы и выбрал простую казачью, саму будто легшую в руку. Такую же, какой рубил лозу и глиняные чучела под руководством Хан-Мурадова, сухого, маленького, жилистого ингуша с широкими покатыми плечами и талией в наперсток.

Уроки даром не прошли: наивный ребяческий трепет и романтическая, что ли, через книги, зачарованность бесстрастно-хищной красотой холодного оружия («Не по одной груди провел он страшный след…») как будто уже перешли в привычную тягу к нему и даже охлажденную, почти ремесленную дружбу.

Но все-таки Сергей не мог поверить, что он уже у Леденева, сидит и разговаривает с этим человеком во плоти; что завтра же очутится в сосредоточии той силы, о победах которой кричало советское радио; что, возможно, и сам налетит на врага и рубанет, достанет по живому, откроет заточенную в костях и мясе душу, просечет ее страшным ударом, чтоб навсегда остался след, чтоб никогда не забывалась эта лютая свобода – пересоздать, переиначить мир.

– А что же о приказе ничего не скажешь? – спросил Леденев, наблюдая за ним, словно за первыми шагами ребенка без поддержки.

– Так вы уж будто без меня решили, – засмеялся Сергей злобновато. – Бригада вон уже ушла – чего ж мне, кидаться за ней? Да я и обстановки, в сущности не знаю.

– Вон карта, погляди. А лучше вечерять садись да спать, – немедля сжалился комкор, и Сергей то ли вспыхнул, то ли похолодел, решив, что над ним издеваются.

– А начпокор Шигонин что же – почему вы его на совет не зовете?

– А вон у Пантелеевых в хлеву поросенок живет – почему не зову?

– Ну, знаете…

– Вот именно, знаю, – сказал Леденев. – В Саратове есть доктор, Спасокукоцкий – может, слышал? Так вот, он как Лазаря меня воскресил, потому как Господь наделил его даром таким – с того света людей доставать. А, скажем, мне или тебе такого дара не дал. И если б я, допустим, встал над человеком при смерти да начал его резать, как телка́ в домашности, так, верно, и сгубил бы, а?

– Вы что же, в Бога верите? – спросил Сергей с вызовом.

– Нет, не верю. Я каждый день господнее творение глазами вижу и руками щупаю. Управил же кто-то, что каждый из нас таков, какой есть, и только то и может совершать, на что был от рожденья предназначен.

– Так ведь и вы учились… ну, стратегии. И если учиться…

– Ну-ну, валяй. Труд обезьяну человеком сделал, говорят.

Сергей, не зная, что ответить, сел к столу, почувствовав себя мучительно нелепым с этой шашкой – словно подаренной ему игрушкой, которой можно невзначай порезаться.

Расстеленная перед ним штабная карта была теперь как бы гербарием старого, уже не существующего положения сил. Сергей вбирал ее, обшаривал глазами, а Леденев уж стягивал свои напоминавшие чулки, из мягкой кожи сапоги с окованными по износ каблуками.

Полосатая змейка железной дороги ползла к папиллярным извивам тех самых Персияновских высот, в тиски, в насаждения синих гребенок, в ледоходный затор зачерниленных и наискось полузакрашенных прямоугольников (пластунских и конных казачьих полков) и уводила взгляд к неровным заштрихованным квадратам далекого и близкого Новочеркасска. Казачья конница стояла за валами, за всеми гребенками, скобками, реснитчатыми полудужьями окопов, и как ее оттуда вытянуть на голую равнину, Сергей не понимал.

Заснуть он, конечно, не мог. На расстоянии, казалось, запаха, дыхания не то спал, не то бодрствовал овеянный легендами войны, живой, несомненный теперь человек, чью внутреннюю жизнь необходимо было разгадать, и человек этот двоился, троился перед ним – то совершенная, непогрешимая машина, то будто бы психиатрический больной, заговоривший под гипнозом, то, наоборот, совершенно здоровый мужик, насмешливый и приземленно-мудрый, даже не презирающий интеллигентов, разводящих бесплодную «умственность».

Северинские мысли скакали и путались. То он думал о завтрашнем дне, о том, как взметнется в седло и покажет себя Леденеву, то видел карту ощетиненных, клыкастых ромбами белогвардейских укреплений, то вспоминал «признательные показания» комкора («чья сила меня меньше унижает, за тех и воюю») и его же поповские проповеди, которым он, Сергей, не мог, однако, противопоставить ничего, в такую глубину… нет, не веков, не векового страха ослушания, а именно самой реальности они уходили, как цепкая трава корнями в землю, и даже если ее выполоть, то вырастет другая, такая же живучая, упорная.

 

И Аболин не шел из головы, и стыд за свою слепоту свивался с ребячливой гордостью: а может, он, Сергей, и вправду Леденева спас? Но в это ему почему-то не верилось – такая, что ли, сила исходила от этого человека, что Северин невольно вспоминал суеверные слухи о комкоровой заговоренности. Да и в самом Аболине, верней Извекове, в давнишнем знакомстве его с Леденевым была какая-то загадка: упрямо чудилось Сергею, что Леденеву еще есть о чем поговорить с вот этим ходячим мертвецом. Наверное, совместная борьба за жизнь когда-то связывала их – такого не забыть. И эта вот невольная улыбка, как будто осветившая на миг лицо комкора…

А вдруг он, Леденев, сейчас подымется и тихо выйдет к этому Извекову, которого велел не бить и никого к нему не допускать? – кольнула мысль, не показавшаяся дикой, как будто и впрямь не более странная, чем все произошедшее сегодня, и какое-то время Сергей в самом деле сторожил каждый звук.

Но Леденев не двигался за загородкой, и вот уже не к месту, против воли шевельнулось то самое чувство двойного стыда, которое в нем поднял Леденев, заговорив о бабах. И тотчас вспомнились красноармейцы, с которыми Сергей уже успел поговорить, те самые прославленные леденевцы, иструженные переходом сквозь метель, набившиеся в хату и говорящие о золоте, которое возьмут в Новочеркасске, о женщинах, которых там найдут. И он вдруг подумал, что Леденев не то и сам такой же, как они, не то хорошо понимает, что только звериный инстинкт и может двигать несознательной мужицкой массой. Страх смерти с одной стороны и вожделение с другой. Скакать сквозь смерть и быть либо убитым, либо вознагражденным. И эта мысль его не испугала и не оскорбила. Ему опять представилось, что он не в лагере красноармейцев, а в становье какой-нибудь древней орды, идущей завоевывать полуденные города, где женщины, мясо и мед.

Ему и раньше чудилось, что в такой кочевой, дикой жизни людей, даже и не людей, а кентавров, в непрерывных походах, в жестоких лишениях и потому столь яростном кидании на всякую добычу – в таком-то образе существования и есть полнота бытия, его ничем не приукрашенная, а значит, и ничем не искаженная нагая сердцевина. Быть может, таким-то и должен быть настоящий боец революции – по-звериному мощным и жадным, цельным завоевателем нового мира. Не то чтобы свободным от каких бы то ни было нравственных требований, но целиком отдавшимся… чему?.. кровавому бою, грабительству, поняв, что вот это и есть твоя сокровенная суть?..

Он не мог передать свое чувство, догадку словами – еще и потому, что чуял ноющий озноб, волною разливавшийся по телу. Да что же это с ним такое? Он не был невинен, но тот случай близости – с деревенской девчонкой, Марылей, привлеченной его командирством и новеньким, щеголеватым обмундированием: тот же самый барчук, только красный! – оставил в его памяти лишь силу телесного влечения и унизительное разочарование: ждал какого-то непредставимого, невыразимого восторга – и ничего, обман, опустошенность, нищенская милостыня, одно физическое ощущение, не захватившее души.

Он мало знал женщин, смотрел на них сквозь книги, музыку, стихи, сквозь виденья тургеневских девушек, роковых незнакомок и всадниц Майн Рида, а с другой стороны – сквозь отцовские медицинские энциклопедии, которые не только раздевали, но и потрошили человека, вываливая для ознакомления раскрашенные внутренности, показывая страшные сифилитические язвы, провалившиеся, как у смерти, носы…

Конечно, он был молчаливо, угрюмо влюблен – в необыкновенную девушку, Соню Брайловскую, в ее антилопьи глаза, неизъяснимо лицемерную улыбку приглашающего отвращения, – и не было сил допустить, что сделана она из мяса и костей, ест ту же пищу, что и ты, чихает, подмывается, что и она когда-нибудь умрет…

Да о чем же он думает? Корпусной комиссар! На которого завтра смотреть будут тысячи: какого к ним прислали нового большевика. А может быть, так действует сознание приготовляющего себя к смерти человека: вдруг вперемежку начинаешь думать обо всем пережитом и еще не испытанном, о том, чего, быть может, никогда уже не испытаешь?

Не мог уснуть – переполняло предстоящее. Завтра утром – в бою, на глазах Леденева – должно было решиться: пустое место он, Сергей, иль все же человек. Как будто бы такое же волнение испытывал он в ночь перед экзаменом, перед оценочными стрельбами и смотрами, и было странно, что сейчас боится немногим сильней, чем тогда… А отчего же трепетать? Под орудийными обстрелами, под приникающим к земле пулеметным огнем он бывал много раз, видел смерть, хоронил своих павших товарищей, так странно, невозможно непохожих на себя живых… только вот никогда еще не дорывался до живого врага.

Ему вдруг вспомнились слова кого-то из наполеоновских маршалов: мол, воевал он двадцать лет без перерыва, но ни разу не видел двух сошедшихся кавалерийских громад, разве только как конница вырубала спасавшихся бегством стрелков. «А я вот увижу, – сказал он себе. – Вот это-то я завтра и увижу».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64 
Рейтинг@Mail.ru