
Полная версия:
Сергей Патрушев Изгой
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
В этом мире не было ничего лишнего. Эстетика функционализма, возведенная в абсолют: прямые линии, серые тона, минимум декора, максимум эффективности. Даже деревья здесь были не настоящими — бионические имитации, которые поглощали углекислый газ и выделяли кислород эффективнее природных аналогов втрое. Даже трава на газонах — синтетическая, не требующая полива и стрижки, приятная на ощупь, но лишенная запаха. Даже люди — во многом взаимозаменяемые, классифицированные по индексу социальной полезности, распределенные по секторам в соответствии со способностями и лояльностью.
И в этом мире больше не было места для Ландера.
Он шел, не разбирая дороги. Ноги сами несли его по серым плитам мостовой, мимо редких прохожих, которые скользили по нему равнодушными взглядами и тут же отворачивались. Здесь, в переходной зоне между секторами, еще сохранялось подобие порядка: плиты были целыми, фонари горели, кое-где даже работали информационные табло, транслирующие сводки погоды и социальный индекс секторов. Но чем дальше Ландер отходил от Института, тем заметнее становились перемены. Плиты сменялись потрескавшимся асфальтом, потом — утрамбованной землей. Фонари попадались всё реже, многие были разбиты. Информационные табло исчезли вовсе. Запах гари усиливался, к нему добавлялись новые ноты — гниющих отходов, немытых тел, дешевого синтетического топлива для автономных генераторов.
Он остановился на границе. Позади остались огни «Беты» — ровные, стерильные, расчерченные по линейке, подчиненные строгой геометрии функционального дизайна. Впереди начиналась «Гамма» — хаотичное скопление времянок, палаток, ржавых контейнеров, приспособленных под жилье, самодельных хижин из всего, что попадалось под руку. Тусклые лампы раскачивались на проводах, протянутых между покосившимися столбами, — электричество здесь было ворованным, подключенным к магистральным сетям «Беты» через кустарные отводки. Где-то плакал ребенок — надрывно, захлебываясь, тем особенным плачем, который бывает только у голодных младенцев. Где-то лаяла собака — живая, настоящая, не бионический имитатор для богатых. Собачий лай звучал странно, почти архаично, напоминая о временах, когда животные еще были частью человеческой жизни, а не экспонатами в зоопарках для высших секторов. Из распахнутой двери заведения с кривой вывеской «У Гроша» пахнуло кислым пивом, потом, мочой и чем-то сладковатым — то ли дешевым табаком, то ли наркотической смесью, популярной в нижних секторах.
Вот он, новый мир. Его мир. Отныне и навсегда.
Ландер перешагнул невидимую черту, отделявшую порядок от хаоса, и сразу почувствовал, как изменился сам воздух. Дело было не только в запахах — их спектр расширился, стал богаче, разнообразнее, но и в чем-то более тонком, трудноопределимом. Возможно, в плотности — здесь воздух был гуще, тяжелее, пропитанный испарениями человеческого существования. Возможно, в температуре — на градус или два выше, чем в кондиционированных переходах «Беты», потому что тепло выделяли тела, сгрудившиеся на небольшом пространстве. А возможно, в электрическом заряде — в «Гамме» постоянно ощущалось какое-то фоновое напряжение, словно в воздухе были разлиты невидимые частицы тревоги, агрессии, отчаяния.
Никто не обратил на него внимания. В «Гамме» не принято было интересоваться чужаками — здесь каждый носил свою историю за пазухой и не лез в чужие. Больше того: здесь не принято было вообще смотреть друг на друга дольше необходимого минимума. Прямой взгляд мог быть воспринят как вызов, как агрессия, как приглашение к конфликту, и не факт, что вы выйдете из этого конфликта живым. Закон нижних секторов был прост и жесток, как всё, что рождается на грани выживания: не задавай вопросов, не привлекай внимания, не показывай слабость. Хочешь жить — будь невидимым. Хочешь умереть — будь заметным. Ландер знал это теоретически, из отчетов Службы Социального Мониторинга, которые иногда попадали в его лабораторию по ошибке. Теперь предстояло выучить на практике.
Он прошел мимо группы людей, сидевших вокруг костра, разведенного прямо в железной бочке из-под топлива. Их было пятеро — четверо мужчин и одна женщина, все в лохмотьях, которые когда-то, возможно, были вполне приличной одеждой. Они негромко переговаривались, передавая друг другу мятую жестяную кружку, из которой поднимался пар. Что они пили — воду, чай, спирт, — Ландер не мог определить, да и не хотел. Один из мужчин — самый крупный, с лицом, изрытым шрамами, — поднял голову и скользнул по Ландеру взглядом. Быстрым, оценивающим, как сканер на кассе. Взгляд задержался на пакете, на куртке, на лице — на мгновение, не дольше. Мужчина что-то беззвучно прошептал — то ли себе под нос, то ли соседу — и снова отвернулся. Вердикт был вынесен: угрозы не представляет, ничего ценного при себе не имеет, можно не обращать внимания.
Ландер брел дальше, чувствуя себя так, словно попал в чужой сон. Нет, не в сон — в документальный фильм о жизни низших секторов, который он когда-то видел в студенчестве и с тех пор старался забыть. Там показывали примерно то же самое: грязь, нищету, покосившиеся лачуги, людей с потухшими глазами. Но одно дело — смотреть на экран, сидя в теплой аудитории, и совсем другое — идти по этой земле, вдыхать этот воздух, ловить на себе эти взгляды. Одно дело — абстрактно знать, что где-то там, за границей секторов «Альфа» и «Бета», живут люди, выпавшие из системы. И совсем другое — стать одним из них.
Он шел, сам не зная куда. Ноги несли его по извилистым улочкам, которые, казалось, не подчинялись никакой логике — они петляли, раздваивались, упирались в тупики, поворачивали под немыслимыми углами. Никакого плана, никакой геометрии — только хаос, рожденный отсутствием регулирования. Здесь каждый строил где хотел и как хотел, и в результате получалось нечто среднее между муравейником и свалкой. Лачуги лепились друг к другу, наращивая этажи из подручных материалов, громоздились одна на другую, создавая причудливые архитектурные гибриды. Где-то в качестве стены использовался борт списанного грузового контейнера, где-то — лист ржавого металла, где-то — просто натянутая ткань, хлопающая на ветру.
В этом лабиринте легко было потеряться — и в прямом, и в переносном смысле. Ландер уже потерялся: он не знал, где находится, не знал, куда идти, не знал, что делать. Единственное, что он знал — нужно найти укрытие на ночь. Ночь в «Гамме» была опасным временем: с наступлением темноты на улицы выходили те, кто предпочитал не показываться при свете дня. Мародеры, наркоторговцы, вербовщики подпольных шахт, охотники за органами — слухи о них ходили даже в «Бете», обрастая жуткими подробностями. Ландер не знал, сколько в этих слухах правды, и проверять не собирался.
На его счастье, он наткнулся на относительно целое здание — трехэтажную коробку из серого бетона, которая выглядела так, словно ее построили еще до Коллапса и с тех пор ни разу не ремонтировали. Выбитые окна зияли черными провалами, облупившаяся штукатурка свисала клочьями, обнажая ржавую арматуру, крыша местами провалилась. Но стены стояли, и это было уже кое-что. Над входом висела покосившаяся табличка, на которой еще можно было разобрать выцветшие буквы: «ОБЩЕЖ…» — дальше шла ржавая клякса, скрывшая окончание слова.
Он толкнул дверь — она поддалась с противным скрипом, от которого заныли зубы. Внутри пахло плесенью, карболкой, мочой и чем-то сладковатым — тем же запахом, который он чувствовал снаружи, но здесь он был гуще, концентрированнее. Длинный коридор уходил в темноту, освещенный лишь тусклой лампочкой у входа. Вдоль стен тянулись ряды дверей — некоторые закрытые, с навесными замками, некоторые распахнутые настежь, открывающие взгляду убогие интерьеры. Из одной доносился надрывный, захлебывающийся кашель — такой, какой бывает при запущенном туберкулезе или химическом поражении легких. Из другой — обрывки разговора, приглушенные, неразборчивые, но по интонации можно было понять, что разговаривающие то ли спорят, то ли торгуются.
— Новенький? — раздался скрипучий голос откуда-то сбоку, и Ландер вздрогнул от неожиданности.
В полумраке коридора, привалившись плечом к косяку одной из дверей, стояла женщина. Ее возраст было невозможно определить — ей могло быть и сорок, и семьдесят, и любое число между этими цифрами. Жизнь в «Гамме» старила быстро, и морщины здесь появлялись не от смеха, а от ветра, грязи и постоянного стресса. Лицо женщины было изборождено глубокими складками, седые космы выбивались из-под грязного платка, повязанного кое-как, а глаза — выцветшие, блекло-голубые — смотрели с цепкостью, неожиданной для такого изможденного лица.
— Новенький, — повторила она, не дождавшись ответа. — Вижу. Печать еще не стерлась.
— Какая печать? — не понял Ландер. Он инстинктивно провел рукой по лбу, словно ожидая нащупать там что-то инородное.
— Та, что на лбу, — усмехнулась женщина, обнажая беззубые десны. — У вас, верхних, она светится. У кого ярче, у кого тусклее, а у тебя — как прожектор, за версту видать. Не проходило и дня, как вышвырнули?
Ландер промолчал, не зная, что ответить. Отрицать было бессмысленно — эта странная женщина видела его насквозь. Подтверждать — значит признавать свое поражение, а он еще не был готов к этому. Поэтому он просто стоял и молчал, надеясь, что она примет его молчание за согласие.
— Можешь занять седьмую комнату, — сказала она, правильно истолковав его колебания. — Там до тебя один жил, да помер третьего дня. Сердце, кажется. Или почки — не помню. Вещички его я выкинула, заразу побрызгала хлоркой, так что не бойся, не подцепишь ничего. Плата — три порции в неделю. Не жратвой — так отработкой. Умеешь что-нибудь? Руки вон вроде не из задницы растут.
Ландер посмотрел на свои руки — ладони ученого, с длинными, чувствительными пальцами, без единой мозоли, с аккуратно подстриженными ногтями. Когда-то эти руки держали пробирки с реактивами стоимостью в годовую зарплату техника, настраивали прецизионное оборудование, набирали на клавиатуре последовательности геномов. Что они умели теперь? Синтезировать протеиновые цепи? Рассчитывать геномные последовательности? Моделировать регенеративные процессы на суперкомпьютере?
— Я… — он запнулся, понимая всю нелепость своего ответа, но другого у него не было. — Я умею считать.
— Считать? — Женщина расхохоталась — хрипло, с присвистом, тем смехом, который бывает только у тех, кто давно потерял способность смеяться по-настоящему. — Считать он умеет! Математик, значит! Архимед! Тут, милок, каждый считать умеет — порции до следующей получки, дни до получки, часы до закрытия раздачи. Ты мне другое скажи: делать что умеешь? Железки чинить? Проводку тянуть? Фильтры менять? Крышу латать, когда дождь? Драться, если кто на твое место позарится?
Ландер молчал, опустив голову. Каждый ее вопрос был как удар — не сильный, но точный, бьющий в самое уязвимое место. Он не умел ничего из перечисленного. Он никогда не держал в руках паяльник, не лазил по крышам, не дрался — даже в школе, даже в юности, когда драки были обычным способом выяснения отношений. Он всегда был книжным червем, ботаником, тем самым «Рэйтелом, который видит то, чего нет». И вот теперь это обернулось против него.
— Научусь, — тихо сказал он наконец.
— Ну-ну. — Она перестала смеяться и вдруг посмотрела на него почти с сочувствием — тем особым, горьким сочувствием, которое бывает у людей, слишком много повидавших на своем веку. — Все вы так говорите. Все вы, верхние, когда вас сюда вышвыривают. «Научусь», «справлюсь», «я еще покажу им». А потом дохнете под забором через месяц. Или через два, если повезет. Потому что здесь, милок, не институт. Здесь дипломы не кормят.
Она помолчала, разглядывая Ландера так, словно прикидывала, сколько он протянет. Потом вздохнула — тяжело, как вздыхают люди, уставшие от чужих проблем.
— Ладно, иди. Комната седьмая, по коридору налево. Запомни: если надумаешь буянить или красть — вышвырну в два счета, не посмотрю, что ты из верхних. У меня тут порядок, не то что снаружи. И еще: не свети своими знаниями. Здесь за умных знаешь что бывает?
— Что? — спросил Ландер, хотя уже догадывался.
— А ничего хорошего, — отрезала она. — Иди давай, пока я добрая.
Он кивнул и пошел по коридору, считая двери. Третья, пятая, седьмая. Дверь была приоткрыта, из щели тянуло холодом и запахом хлорки. Ландер толкнул ее и вошел.
Комната оказалась крошечной — метров шесть, не больше. Узкая койка с продавленным матрасом, колченогий стол, придвинутый к стене, одинокий стул с надломленной ножкой, покосившийся шкаф без одной дверцы. И окно — единственное, что здесь было от прошлой, цивилизованной жизни. Большое, во всю стену, но затянутое не стеклом, а мутной пластиковой пленкой, сквозь которую внешний мир виделся размытым, искаженным, словно под водой. На подоконнике лежал дохлый таракан — видимо, наследие предыдущего жильца, которое смотрительница пропустила при уборке.
Ландер опустился на койку. Пружины жалобно скрипнули под его весом, и этот звук почему-то показался ему самым печальным из всех, что он слышал за сегодняшний день. Даже печальнее, чем звук захлопнувшейся двери Института. Даже печальнее, чем шипение сканера, уничтожавшего чип. Потому что скрип пружин был звуком поражения. Звуком конца. Звуком точки, поставленной в конце длинной главы, за которой не следовало ничего.
Он поставил пакет с вещами на пол и долго сидел неподвижно, глядя в мутное окно, за которым медленно угасал оранжевый отсвет фильтров. Мысли текли вяло, обрывочно, как осенние листья по воде — кружились, сталкивались, уплывали в темноту, не оставляя следа. Его предали. Его изгнали. Его уничтожили. Всё, чему он посвятил жизнь, обратилось в пыль, в прах, в ничто.
Но странное дело — вместе с болью и отчаянием, которые, казалось, заполнили всё его существо, в груди зарождалось что-то еще. Что-то маленькое, едва заметное, как искра в золе, которую ветер раздувает в пламя. Злость. Нет, не так — ярость. Холодная, расчетливая, аналитическая ярость, которая не имеет ничего общего с истерикой или бессильной злобой на судьбу. Ярость ученого, у которого отняли инструмент, но не отняли знание. Ярость человека, которому сказали «ты никто», но который точно, до последней молекулы, знает, кто он такой.
Они думают, что уничтожили его исследования. Они ошибаются. Все данные здесь — в этой голове, которую они посчитали недостаточно опасной, чтобы тратить ресурс на сканирование. Все формулы, все последовательности, все результаты опытов, все протоколы испытаний — они впечатаны в память намертво, нейрон за нейроном, синапс за синапсом. Ландер Рэйтел никогда не доверял безотказности техники — за пятнадцать лет работы он видел слишком много отказов систем, сбоев баз данных, потерь информации из-за случайных ошибок. Поэтому он выработал привычку хранить резервные копии в единственном по-настоящему надежном месте. В собственном мозгу. И теперь эта привычка могла спасти не только его — она могла изменить всё.
Он еще вернется. Не ради мести — месть была эмоцией, а эмоции были плохими советчиками, он знал это лучше многих. Ради истины. Ради того, чтобы доказать, что они были неправы. Что запреты, которыми они опутали науку после Коллапса, — это не защита человечества, а его медленная, мучительная смерть. Что без развития, без движения вперед, без преодоления границ, установленных испуганными предками, вид обречен — не на мгновенную гибель, так на долгую, растянутую на поколения деградацию. Что человечество, отказавшееся от познания, — уже не человечество, а лишь его оболочка, биомасса, ждущая своего часа.
Ландер лег на койку, не раздеваясь, только скинув ботинки. Пружины скрипнули еще раз, устраиваясь под его телом, а потом затихли. Он закрыл глаза и попытался представить будущее — не то будущее, которого он хотел, а то, которое теперь было возможно. Картина получалась мрачной. Выживание в нижних секторах — на грани голода, болезней, насилия. Постепенная потеря себя, своих знаний, своих целей — потому что среда имеет свойство перемалывать людей, стирая всё лишнее, всё, что не помогает выжить здесь и сейчас. Возможно, через год или два он уже не будет помнить формул — они сотрутся, вытесненные более насущной информацией: где достать еду, как избежать патрулей, кому можно доверять, а кому нет.
Но возможно и другое. Возможно, он сумеет сохранить себя. Возможно, найдет способ продолжить работу — не здесь, не сейчас, но когда-нибудь потом, когда подвернется случай. Возможно, «Гамма» — не конец пути, а лишь перевалочный пункт, остановка на обочине, с которой рано или поздно удастся вернуться на дорогу.
Эта мысль была тонкой, как нить, и такой же непрочной. Но Ландер ухватился за нее обеими руками, потому что больше ухватиться было не за что. Потому что без этой нити оставалась только темнота — глухая, беззвездная, бесконечная.
Где-то за стеной заплакал ребенок — тот самый, чей голос он слышал с улицы. Теперь, вблизи, плач звучал еще более надрывно, еще более безнадежно. Ребенок плакал долго, минут двадцать, а потом затих — то ли уснул, обессилев, то ли получил наконец то, чего требовал. В коридоре послышались тяжелые шаги — кто-то из жильцов возвращался после ночной смены на подземных шахтах или в перерабатывающих цехах. Шаги звучали устало, шаркающе, с той особенной тяжестью, которая бывает у людей, вымотанных до предела. В бочке на улице догорал костер, бросая дрожащие оранжевые тени на облупленные стены общежития. Тени двигались, жили своей жизнью, и в их танце было что-то завораживающее, почти гипнотическое.
Вентиляция больше не гудела. Здесь ее просто не было — воздух поступал через щели в рамах и открытые форточки, и от этого тишина казалась оглушительной. Ландер вдруг поймал себя на том, что скучает по этому гулу — ровному, предсказуемому, успокаивающему. Там, в Институте, гул был гарантией того, что всё работает, всё под контролем, всё идет по плану. Здесь тишина была гарантией только одного — что ты один, и никто не придет на помощь.
Тишина и пыль. Пыль на ветру, которой он стал. Пыль, которую несет куда попало, пока она не осядет где-нибудь в грязи. Но пыль — странная субстанция. Она может быть ничем, пустотой, прахом. А может собраться воедино, спрессоваться под давлением, превратиться в камень, в скалу, в нечто, способное противостоять урагану. Кем он станет — пылью, развеянной по миру без следа, или камнем, о который споткнется Система? Этого Ландер пока не знал. Но твердо решил, что выбор будет за ним, а не за теми, кто вышвырнул его за дверь.
Он не знал, сколько времени это займет. Не знал, хватит ли сил. Не знал даже, доживет ли до завтрашнего утра — в конце концов, болезни в «Гамме» косили людей не хуже пуль, а иммунитет у него был ослаблен долгими годами в стерильной среде. Но одно он знал точно, с той абсолютной, непоколебимой уверенностью, которая свойственна только людям, прошедшим через полный крах и нашедшим в себе силы встать: Ландер Рэйтел еще жив. И пока он жив, точка в этой истории не поставлена. Запятая — возможно. Многоточие — вероятно. Но не точка.
За окном, затянутым мутной пленкой, занимался рассвет. Первый рассвет в новой жизни. Или последний рассвет в старой — Ландер еще не решил, как к этому относиться, да и не время было принимать такие решения. Рассвет в «Гамме» был не похож на рассветы в «Альфе». Там солнце вставало над куполом Института, окрашивая серый металлопластик в оттенки розового и золотого, и этот свет казался обещанием нового дня, полного открытий и свершений. Здесь рассвет был серым, пыльным, почти неотличимым от заката. Солнце с трудом пробивалось сквозь вечную завесу смога, висящую над нижними секторами, и его лучи были тусклыми, размытыми, словно даже небесное светило не хотело смотреть на то, что творится внизу.
Ландер смотрел, как этот тусклый свет медленно ползет по облупленной стене, стирая тени ночи, обнажая трещины в штукатурке, пятна плесени, грязь, которую темнота милосердно скрывала. Он ждал. Чего — он и сам не мог бы сказать. Может быть, знака — какого-то намека свыше на то, что всё будет хорошо. Может быть, чуда — внезапного пересмотра приговора, возвращения в Институт, восстановления статуса (хотя умом он понимал, что этого не будет никогда). Может быть, просто очередного удара — одного из тех, к которым пора было привыкать, потому что в «Гамме» удары сыпались градом и уворачиваться от них было бесполезно.
Но удара не последовало. Последовало утро — обычное, серое, наполненное звуками просыпающейся «Гаммы». Кашель десятков людей, одновременно выбравшихся из своих нор и наполнивших воздух бактериями и вирусами. Ругань — утренняя перебранка соседей из-за очереди к общему туалету. Скрежет открываемых ставен, детский плач, собачий лай, шипение примусов, на которых готовили скудный завтрак. Утро, в котором не было места ни чудесам, ни знамениям, ни особым приметам. Только жизнь — грубая, неприглядная, редуцированная до базовых инстинктов, требующая немедленных действий, а не размышлений.
Ландер встал с койки, чувствуя, как ноют мышцы — с непривычки спать на продавленном матрасе. Подошел к окну. На подоконнике всё так же лежал дохлый таракан, успевший за ночь покрыться тонким слоем пыли. Ландер аккуратно смахнул его на пол — почему-то ему показалось важным сделать это самому, словно этот простой жест был первым шагом к обустройству нового мира. Затем прижался лбом к холодной пленке, вглядываясь в утреннюю жизнь переулка.
Внизу, в сером утреннем свете, уже копошились люди. Продавцы раскладывали свой нехитрый товар на импровизированных прилавках — куски пластика, старые схемы, ржавые детали, что-то похожее на еду в мутных пластиковых контейнерах. Дети бегали между лотками, шныряя под ногами у взрослых, что-то выкрикивая на своем, особенном языке «Гаммы» — смеси уличного жаргона и технических терминов, понятных только местным. Старуха в лохмотьях, с лицом, напоминающим печеное яблоко, рылась в мусорном контейнере, извлекая оттуда то, что могло пригодиться — обрывки проводов, пластиковые бутылки, куски пенопласта. Где-то дальше, в глубине улицы, слышался ритмичный стук — наверное, работала какая-то подпольная мастерская, производящая контрафактные детали для фильтров или генераторов.
Никому из этих людей не было дела до вчерашнего ведущего научного сотрудника Центрального Института Прикладной Бионики. Они просто не знали, кто он такой. А если бы и знали — вряд ли бы это что-то изменило. В «Гамме» ценились не звания, а умение выживать. Не дипломы, а сила. Не знания, а связи.
Да и был ли он на самом деле тем, кем себя считал? Может, всё, что случилось до вчерашнего дня — лишь сон, морок, наваждение, галлюцинация, порожденная переутомлением? Может, он всегда жил здесь, в этой каморке, а лаборатория, Институт, коллеги, конференции, премии — всё это привиделось ему в горячечном бреду?
Нет. Ландер тряхнул головой, отгоняя эти мысли. Он помнил всё. Помнил запах стерильных боксов — смесь озона и медицинского спирта, от которого першило в горле. Помнил гул центрифуги, разгоняющей образцы до немыслимых скоростей. Помнил вкус кофе, выпитого на рассвете перед решающим экспериментом, — горький, обжигающий, с привкусом надежды. Помнил глаза Элайзы, когда она показывала ему первые результаты тестов на обезьянах, — широко распахнутые, сияющие, полные восторга и страха одновременно. Помнил холод сканера на запястье и пустоту внутри чипа, превратившегося в мертвый кусок пластика.
Он помнил всё. И этого у него не отнять. Никому.
Ландер отошел от окна, надел куртку, проверил, на месте ли блокнот — тот был надежно спрятан во внутреннем кармане, — и вышел в коридор. Старуха-смотрительница сидела на том же месте, у двери своей каморки, словно не сходила с него всю ночь. То ли она вообще не спала, то ли встала задолго до рассвета — привычка, выработанная годами. При виде постояльца она осклабилась беззубым ртом.
— Живой? — констатировала она скорее, чем спросила. — Ну, стало быть, не всё еще потеряно. Для первого дня — уже достижение. Некоторые до утра не дотягивают.
— Что мне делать? — спросил Ландер. Он не хотел спрашивать, вопрос вырвался сам, помимо воли. Наверное, потому, что смотрительница была единственным человеком в этом новом мире, который хотя бы говорил с ним, а не просто скользил равнодушным взглядом.
— Что делать? — она хмыкнула и почесала щеку, покрытую старческими пигментными пятнами. — Иди, покрутись по округе. Посмотри, чем люди живут. Может, найдешь чего.
— Что искать? — снова спросил он.
— Себя, — ответила она и зашлась дребезжащим, надсадным смехом, от которого запершило в горле. — Себя ищи, пока другие не нашли. Ты-то себя потерял, верно? Вот и ищи. А найдешь — приходи, потолкуем.





