bannerbannerbanner
Закрытие темы

Сергей Носов
Закрытие темы

Полная версия

Лунное затмение

 
Когда вдали угаснет свет дневной
И в чёрной мгле, склоняющейся к хатам,
Всё небо заиграет надо мной,
Как колоссальный движущийся атом,
 
 
В который раз томит меня мечта,
Что где-то там, в другом углу вселенной,
Такой же сад, и та же темнота,
И те же звёзды в красоте нетленной.
 
 
И может быть, какой-нибудь поэт
Стоит в саду и думает с тоскою,
Зачем его я на исходе лет
Своей мечтой туманной беспокою.
 

Посыпалась труха откуда-то сверху, потому что завели мотор на реке, и всё задрожало. Задребезжало на пожарном щите ведро, консервная банка съехала на край доски. И снова сделалось тихо. Солнце уже садится. Скоро стемнеет.

– Это Заболоцкий, – говорю я.

Я стряхиваю с коленей древесную стружку.

– Угу, – отвечает Алина.

Без гаечного ключа прикрутить педаль не так-то просто. Когда проезжали пилораму, педаль опять соскочила, – Алина чуть не упала. Контргайка потеряна, у конусной гайки повреждена резьба. Я прикручиваю. Алина – она любит эксцентрические жесты – находит удобным лежать спиной на куче опилок.

– Что же вы там наструктурировали? Папа просто в восторге.

– Стихотворного текста анализ, Алина.

Аллитерация. Ассонанс.

Или: «саду и думает», «в другом углу».

Дмитрий Дмитриевич. (Стёганый ватный халат, присланный из Байрам-Али, шлёпанцы, тюбетейка, очки на кончике носа.)

Моя стиховедческая работа произвела впечатление. Особенно последняя страница – про Циолковского. Дмитрий Дмитриевич оценил. Он любит парадоксальные параллели. Помнится, у Ахматовой: «три “к” выражают замешательство автора»; так вот: он чуток к космизму. Но я не испытываю замешательства.

Пока мы ездим за молоком, Дмитрий Дмитриевич готовит сырники.

– Я рассмотрел симметрию…

– Угу, – отвечает Алина.

Она обхватила руками колени. (Свитер, джинсы, кроссовки.) Она изображает внимание.

– Видите ли, – объясняю я с нарочитой серьёзностью (худо-бедно, но педаль прикрутилась), – видите ли, в этом замечательном образце медитативной, так сказать, «ночной» лирики, реализуется известная мифологема: человек, оказавшийся наедине с мирозданием в минуту углублённого созерцания неба, ощущает себя как плод фантазии, мечты, тоски своего двойника с «другого конца Вселенной».

Я умею говорить как по писаному. У меня болит голова. Сегодня, однако, она болит меньше. Сегодня меньше, ибо воздух чист. Я рад. Жаль: завтра первая электричка…

– Содержание стихотворения, – продолжаю я профессорским тоном, – во многом определяет его форму. Симметрия задаётся, Алина, чем бы вы думали? – присутствием двух субъектов восприятия. Заметьте, каждый из них мыслится относительно другого как объект. Соответственно симметрична вся картина мира, наблюдаемого как бы с двух сторон.

– Неужели?

– Представьте себе, Алина.

Мы едем на велосипедах. Конечно, она изменилась. За два года, что я не видел её, она сильно изменилась, – и, разумеется, в лучшую сторону. Она стала… стала похожа на своё имя. Все женщины, однако, походят на свои имена. Возможно, возможно. Особенно с такими именами. «Высокая и стройная. Очень тонкая только… Её можно всю в узел завязать или перегнуть надвое». Это Полина, у Достоевского. Или, вспомним, Ася – у Тургенева… Или, допустим, Лика… Правда, чеховские шутки насчёт полноты… Трудно представить полную Лику. Я не могу представить Лику, но легко (Лика – легко) представляю (мы выезжаем на Лесную улицу) двенадцать строк стихотворного текста. Двенадцать строк, три катрена как будто перед глазами, перекрёстные рифмы. Мужские и женские. В основном, точные. Богатые. «Хатам/ атом» – строго говоря, неточная при всём своём полнозвучии и «поэт/лет» – тоже неточная, приблизительная, но традиционная рифма – вот и все исключения. А-и-а и е-о-а-о-е! Изящная инструментовка четвёртой и одиннадцатой строк. Абсолютная симметрия! Более того, определённую симметрию обнаруживает и синтаксическая структура стихотворения. Оно начинается и заканчивается придаточным предложением. Если бы восьмой стих кончался не точкой, а запятой, всё стихотворение представляло бы сложноподчинённое предложение, причём главное «в который раз томит меня мечта», занимая одну лишь строку, смещалось относительно середины фразы ближе к началу. Точка, завершающая восьмую строку, обрывает придаточное и даёт возможность начаться новому главному, чем и компенсируется в чисто интонационном плане указанное смещение. В конечном итоге сохраняется относительная симметрия: придаточное (с соподчинением) – главное – придаточное – главное – придаточное…

– Алексей Фёдорович!

– Да?

– Алексей Фёдорович. – И я опять не могу понять, шутя или всерьёз она называет меня по отчеству. – Хотите, после ужина сходим на берег. Я Каменный Глаз покажу. Сегодня ночь лунная.

– Хочу.

Сегодня ночь лунная. Вчера было затмение. Я не видел.

Смеркается.

В мифологическом плане симметрия мыслится относительно звёзд, им соответствует определение «те же», то есть в системе Заболоцкого они абсолютны и едины для обоих миров. Что касается темноты, то она всегда «та же». Сад «такой же» – указание на обыкновенное подобие. Совершенно неконкретен поэт-двойник, он – «какой-нибудь»; в то же время ему, двойнику, следует быть конкретным, определённым: это двойник именно этого поэта, ощущающего его как двойника. Следовательно, на словосочетание «какой-нибудь поэт» отчасти ложится печать самооценки земного – «такой же, но один из многих».

Не слезая с велосипеда, я закрываю калитку.

– Приехали.

На крыльце стоит Дмитрий Дмитриевич. В руке он держит веник.

– Ах, папа. (Алина идёт к рукомойнику.)

Дмитрий Дмитриевич беспокоится: он увидел опилки на спине у Алины. (Я плохо отряхивал.)

– Ничего не случилось?

– Педаль, папа, – одно мучение.

Он сочувствует. Алина просит цитрамон для Алексея Фёдоровича. Я отказываюсь. Уже не болит. Спасибо. Но вот что было. Приходила соседка, пока мы ездили за молоком, и Дмитрий Дмитриевич узнал новость: сегодня раскопали Морщина. Эксгумация. Фотограф на кладбище, комиссия.

– Ужас. Месяц как похоронили. Говорят, отравлен.

– Простите, я не знаю, кто такой Морщин.

– Директор универмага. Мафия.

Ужинаем на веранде. Говорим о мафии. О моей аспирантуре. О жмуриках. Полуфольклорный рассказ о перезахоронении Гоголя.

Я анекдот рассказываю – из рода филологических. Заменяю в последней фразе опорное слово мимическим эвфемизмом: беззвучно, но энергично шевелю губами.

Дмитрий Дмитриевич хохочет (анекдот смешной).

Алина снисходительно улыбается.

– Я вот что хотел сказать, – сказал Дмитрий Дмитриевич, успокоившись. – Называйте вещи своими именами. Вы тут, Алексей, пишете: синтаксический ряд, члены которого расположены в порядке возрастания значимости… Зачем? Это же название имеет. Вы что, не знаете?

– Знаю, климакс.

– Так и пишите: климакс. Обыкновенный стиховедческий термин. Климакс он и есть климакс.

– Хорошо, климакс.

– И потом, оппозиции… которые, по-вашему, уравновешивают друг друга… Знаете, не убедительно.

– Парадигма…

– Боже, как скучно, – вздыхает Алина.

Кто-то пробежал по саду.

– Ч-ч-ч!

Мы прислушиваемся. Некоторое время вглядываемся в темноту, но свет на веранде мешает рассмотреть, что происходит за окнами. Я вижу своё отражение.

– Абраксас крыс ловит.

Абраксас убежал в малинник.

– Нет, Александра, ты не права. – Дмитрий Дмитриевич назидательно поднимает палец. – Вовсе даже не скучно. Смотри, какой интересный конец. – Он берёт в руки мою статью. Сейчас он будет читать последнюю страницу. – Ты только послушай, Александра.

Алина слушает.

– Пользуясь в основном традиционными средствами выразительности, – с выражением читает Дмитрий Дмитриевич, – и пренебрегая внешними эффектами, Заболоцкий, однако, допускает довольно-таки смелое сравнение: «…небо… как колоссальный движущийся атом». Выразительность его ещё более подчёркивается фоном, создаваемым постоянными эпитетами: «свет дневной», «чёрная мгла», «красота нетленная»… – Дмитрий Дмитриевич задумывается, он добавляет от себя: – «мечта туманная»…

– «Мечта туманная», – подтверждаю я, и Дмитрий Дмитриевич продолжает:

– Это сравнение интересно тем, что в противоположность планетарной модели атома, созданной по подобию Солнечной системы, в сознании Заболоцкого сам миропорядок строится по образцу атома. Для Заболоцкого, так же как для Циолковского (слушай, Алина!), слово «атом» является сакраментальным. В письме к Циолковскому поэт постоянно сопрягает понятие «атом» с понятием «жизнь», «смерть», «бессмертие». «…Атомы, составляющие моё тело, разбредутся по Вселенной». «…Атом… проникается жизнью… организма и начинает думать…». «Атом… разрушается точно так же, как разрушаюсь (умираю) я». «Не бессмертны ни человек, ни атом». Видимо, в этом контексте и следует понимать несколько необычный образ. Своеобразная симметрия наблюдается и здесь – на сей раз по отношению к учению Циолковского. Для Циолковского человек – это «государство атомов», вечность и неделимость атома – залог бессмертия и «блаженства» человека. Заболоцкий, не принимая идею о «блаженстве нас самих», отмечал «блаженство нашего материала в других, более совершенных организациях будущего». «Колоссальный движущийся атом», с которым ассоциируется в сознании поэта звёздное небо, символизирует вечную, абсолютную организацию, блаженную в своём совершенстве, и человек – лишь её частица!

– Браво! – восклицает Алина. – Алексей Фёдорович способен на пафос.

Она убирает посуду. Мы будем играть в «блошки». Всем раздаются «блошки» – каждому свой цвет – пластмассовые кружочки, похожие на пуговицы. Одним кружочком нажимаешь на другой – тот прыгает. «Ходим» по очереди. Нужно «съесть» кружочки противника, то есть накрыть их своими.

 

Дмитрий Дмитриевич любит нелепые игры – он слишком учёный.

– Папа (когда первый круг кончился), мы хотели с Алексеем Фёдоровичем сходить на берег.

Дмитрий Дмитриевич испугался:

– На какой берег?

– Видите ли, Алина обещала показать мне Каменный Глаз.

– Бросьте, бросьте, ребята. Уже темно. Ты что, Алина? Алексею вставать рано. Не ходите, Алёша. Самая игра пошла. Так редко видимся.

– Какая дурацкая игра! – возмущается Александра Дмитриевна, но делает свой ход.

Играет она рискованно – стреляет издалека, часто мимо. Дмитрий Дмитриевич равно расчётлив как и азартен. Моя ставка – на ошибки противника.

Глупые «блошки» прыгают по белоснежной скатерти.

– Кстати, о звёздах. Вы видели затмение?

– Нет, не видел.

– А мы видели.

– Тенденцию к образованию симметричных структур, – говорю я, – можно проследить на последовательности оппозиций.

– Совершенно правильно, – соглашается Дмитрий Дмитриевич и тут же предлагает первый член ряда: – «Свет дневной – чёрная мгла»…

– «В другом углу… такой же сад», – продолжаю я.

– «И та же темнота, – говорит Дмитрий Дмитриевич, – и те же звёзды»…

Алина:

– Лунное затмение – солнечный удар.

– Этого нет в тексте, – хмурится Дмитрий Дмитриевич.

– «Солнечный удар», – говорю я, – это рассказ Бунина.

– Вот именно. – Алина встаёт из-за стола. – Я ухожу. Спокойной ночи.

И действительно уходит. А мы остаёмся. Дмитрий Дмитриевич делит её кружочки на двоих, но интерес к игре пропадает.

– Трудно мне с ней.

Он ещё хочет что-то сказать – не решается.

– Вы не смейтесь, Алёша. Я вам вопрос задам, можно?

– Пожалуйста, Дмитрий Дмитриевич.

Слышно, как Алина бьёт комаров за стеной.

– У меня заскок, Алексей. Просто ум за разум какой-то… Только вы не смейтесь, хорошо?

– Хорошо, не буду.

– Я про затмение. Весь день вчера думал… Откуда оно берётся?

– Что? Затмение? – Право, несообразительность Дмитрия Дмитриевича меня удивила. – Ну, как же, – говорю я, слегка шокированный, – это очень просто. Луна, Земля и Солнце выстраиваются в одну линию…

– Вот-вот, в одну линию… Тень, полутень… Я понимаю. Но тогда объясните мне, как месяц образуется? А? Как месяц-то получается?

– Какой месяц?

– Обыкновенный месяц на небе. Была луна… круглая. И вдруг месяц!

– Да вы что, Дмитрий Дмитриевич? Падает тень от Земли на Луну, вот вам и месяц.

– Согласен, что падает. А вы нарисуйте. Не получится.

Беру бумагу, рисую. Похоже, не получается.

– Подождите, сейчас получится.

Рисую.

– Луна, она, Алёша, за ночь по всему небосклону проходит. А месяц всё тот же. Вы полагаете, Луна тень земную отслеживает? Так, что ли?

– Нет… это не Луна тень, а тень на Луну…

– Подождите, вы не понимаете меня. Сосредоточьтесь. Луна ночью передвигается по небосклону? Или нет, не передвигается?

– Естественно, передвигается… Луна вращается вокруг Земли.

– Вот! Так что же, выходит, тень от Земли вокруг Земли вместе с Луной вращается?

– То есть как?

– Ну, если месяц это часть Луны, не заслонённая тенью от Земли, да?., и если в течение ночи по мере его движения по небосклону он сохраняет свою форму, что это значит?., значит тень от Земли вместе с ним вокруг Земли вращается?

– С месяцем?

– Ну!

– По-вашему, Луна тень от Земли притягивает?

– А по-вашему?

– Тут должна быть какая-то компенсация.

– А когда месяц и солнце вместе на небе бывают? Вы видели такое, Алёша? Месяц и солнце?

– Месяц и солнце? Нет, не видел.

– Ну как же, ну утром часто… С одной стороны солнце светит, а с другой ещё месяц виден… Бывает?

– Да, очень часто бывает.

– Откуда же тень от Земли берётся? Если солнце и месяц вместе видны. Вон туда смотрю – солнце, туда – месяц!

– Тут, наверное, что-то отсвечивает…

– Господи, что вы говорите, Алёша?..

– Земля… Луна…

– Тень-то откуда?

– Откуда?

– Вот она, загадка.

Сплю. Нет, ещё не сплю, а лежу с открытыми глазами. Я вижу узкую полоску неба, недозадёрнутую занавеской. Там звезда. Крохотная колючая звезда, размазанная по стеклу. В стекло бьётся мотылёк. Наверху колобродит Алина. Я слышу её шаги. Открывает окно. Не поддаётся рама. Только в седьмом и восьмом стихе глухой звук «т» используется восемь раз. Это придаёт фонетическую окраску центральному образу «звёзды».

 
Такой же сад, и та же темнота,
И те же звёзды в красоте нетленной.
 

Ночь, луна, земля, тень… Я что-то не понял. Я не понимаю, как образуется месяц. Что-то. Что-то очень, очень простое.

1985

Тут на горе…

Три года тому назад на свет появился Радостный. Обладая замечательными экстерьерными качествами, как то: просторным лбом, большими поблёскивающими глазами, ровной спиной, глубокой грудью, крепкими ногами, пружинистой кожей, мягкой, почти что нежной щетиной, особенно на ушах, тонких и едва ль не прозрачных, и, что тем более важно для хряков, отлично развитыми семенными железами (не говоря уже о безупречном заде без видимого крутосклона в верхней части крестца), хряк Радостный имеет в числе предков благородного Хистона-Боба. Хистон-Боб, а полное его официальное имя Хистон-Боб 27 НВ 69135 покрыл в своё время Ньюхолл-Сократ 370 НВ 195950 – свиноматку, высоко ценимую в Англии. Будучи купленной советскими селекционерами, свиноматка Ньюхолл-Сократ опоросилась в наших краях, с именем её сына Свата 97 (339 кг во взрослом состоянии) связывают появление особой линии в крупной белой породе свиней, так называемую линию Свата. Хорошо известны молодые потомки Свата, ценные прежде всего в племенном отношении, есть среди них и рекордисты породы, и чемпионы сельскохозяйственных выставок. Один из многочисленных сыновей «девяносто седьмого» был передан колхозу «Высокое», где уже находились матки брейтовской породы свиней, доставленные сюда из-под Ярославля. В марте тридцать шестого на свет появляется Радостный, чьи замечательные качества скоро восхитят специалистов. В тридцать девятом о свинарке-стахановке Антонине Быстровой пишет статью Владимир Павловский, а в нынешнем, сороковом, Виктор Ласточка сам едет туда, в передовой колхоз «Высокое», он едет поездом, вернее уже подъезжает, молодой корреспондент, без году неделя работающий в газете, он листает блокнот, просматривает записи по свиноводству, изучает родословную хряка Радостного. И радостно на душе у Виктора Ласточки – это первая его командировка.

Между тем снаружи холод собачий. Не то чтобы был мороз, конечно же, не мороз, но для середины июля ощутимо нежарко. Мерзопакостная дождливость располагает к сонливости, – большинство пассажиров дремотствует, им не мешают ни плач ребёнка, ни переборы гармоники в тамбуре (кто-то разучивает плясовую). Старый и малый, что везут куда-то пчелиный улей, снова затеяли разговор о медоносе: «Липа, смотрю, цвесть не начинает по такой сырости». – «Брось, батя, куда она денется?» – «Думаешь, зацветёт?» – «Зацветёт, думаю». И Ласточка тоже глядит в окно, думая, впрочем, о другом, не о липах, тем более что за окном, кажется, ёлки. По ногам дует. Кашляет проводник за стенкой. Генеалогическое древо племенного хряка напоминает родословные богов Древней Греции. Кронос и Рея родили Зевса, Гера от Зевса родила Ареса. У Ареса сын Эрос. Ласточка убирает блокнот в карман брюк. Эрос – бог любви. Переезд, семафор, бараки. Пора собираться.

Поезд стоит недолго. Не успел Ласточка отойти от вагонов, как дежурный по станции дважды ударил в колокол. Двое вышли – он, Виктор Ласточка, да ещё один гражданин, держащий под мышкой двуручную пилу, будто живую рыбу, – гражданин шагает по деревянной платформе, и рыба, завёрнутая в бумагу, бьёт хвостом; больше никто не выходит, а потому нет нужды встречающему зыркать по сторонам глазами, ища корреспондента:

– Это вы из газеты?

– Я, – говорит Виктор Ласточка. – Я корреспондент Виктор Ласточка.

Тот нехотя представляется:

– Егорыч.

И всю дорогу до «Высокого» будет казаться Ласточке, что Егорыч нарочно скрыл от него своё имя.

Если сказать по-честному, в области свиноводства Ласточка даже не дилетант, а гораздо хуже. (Правда, сейчас в этом он себе ни за что не признается.) Живых свиней он видел, пожалуй, только в детстве, когда отдыхал в деревне, да ещё прошлой осенью на ВСХВ, куда ходил вместе с Павловским. Владимир Петрович фотографировал чемпиона Всесоюзной сельскохозяйственной и дал заметку в номер. Ласточка присутствовал лишь за компанию. Увиденное поразило Ласточку. Особенно хряки (серьёзно!). Он и представить себе не мог, какими сказочно огромными, здоровенными бывают эти невообразимые существа. Даже теперь, когда организаторы прошлогодней выставки подверглись принципиальной критике за недостаточно научный подход к отбору лучших наших достижений, он не может освободиться от впечатления исключительности и неповторимости. Что же касается колхоза «Высокое», то ровно год назад Павловский привёз оттуда помимо статьи об Антонине Быстровой ещё и частушку:

 
Приезжал корреспондент,
задавал вопросы,
как стремительно растут
наши опоросы.
 

Павловский любил петь эту частушку, потому что она была сочинена прямо у него на глазах, и он первый, кто частушку услышал (а вовсе не потому, что она правильно характеризовала стиль работы Павловского). А ещё он привёз жёваную-пережёванную, трёпаную-перетрёпанную брошюру профессора Стаховского «Уход за свиноматками и поросятами (для малограмотных)», – выпустило брошюру в 1931 году одно уже несуществующее издательство с очень длинным и сложным названием. «На, – сказал Павловский, – изучай, библиографическая редкость».

Шутки шутками (а Павловский любил подшутить над Виктором), но в глазах Быстровой корреспондент Ласточка действительно хотел выглядеть специалистом. Конечно, это мальчишество. Именно мальчишество: в детстве он много натерпелся из-за своей причудливой фамилии, оттого, быть может, и воспиталась в нём тяга к солидности и основательности. Увы, то, что ценит в себе Ласточка как основательность, есть попросту избыточное знание частностей. Имея весьма приблизительное представление о таком, например, предмете, каким является навоз – настоящий навоз! – он легко усвоил из литературы, что по ряду причин навозом не следует утеплять стены свинарников; или, допустим, что хряков необходимо выгуливать каждый день и купать в речке; или, к примеру, что должен быть микроскоп на ветеринарном пункте для ежемесячной проверки спермы производителей. Сейчас он мог бы, не моргнув глазом, спросить Антонину Быстрову: «А как вы боретесь с яловостью маток? А даёте ли вы железо малокровным поросятам? А в каких пропорциях?» В свой журналистский блокнот он выписывал «полезные» слова, вроде «отъёмыш» и «супоросная», – могут пригодиться ему в разговоре.

– А что, Радостный прибавляет в весе?

Вместо ответа Егорыч натягивает посильнее вожжи, – кобыла ровнее пошла, она кивает головой, не переставая, а на повороте ведёт мордой в сторону, будто хочет обернуться, чтобы посмотреть на Ласточку. Ласточка, поёживаясь на ветру, поднимает воротник рубашки. С листьев деревьев срываются дождевые капли – ветер порывист.

– Я не свинарь, – отозвался Егорыч. – Я конюх колхозный. Но, но, мил ай!..

В том-то и трудность, что «но, но, милай!..». В том-то и трудность… А то, что репортаж в газету или заметку, статью – это дело несложное. Но не стал бы Ласточка так готовиться к этой поездке, если бы тем всё и кончилось. Нельзя упускать возможности. Он способен на большее. Он сам не знает, на что он способен, во что это выльется… В крупный, быть может, проблемный очерк о судьбах колхозной деревни. Или в рассказ. Да, пожалуй, в рассказ. Не в газету, конечно, а как придётся… в журнал, если получится. Или что-нибудь путевое – ни слова неправды. Едет в деревню корреспондент… В том-то и трудность, что едет корреспондент.

Сотни едут. Корреспондент в деревне. И каждого встречают на станции, и каждый третий «но, но, милай» слышит, потому что дальше надо на лошади, и лошадиный зад у каждого перед глазами маячит, и хвост – тут уж как ни изображай, с чем ни сравнивай, ново не будет (а как не заметишь всё это, если самое что ни на есть заметное?). Или Егорыч: вот он, Егорыч, вожжою по сапогу похлёстывает в такт лошадиному шагу, – так ведь что из этого? Не он же один, и до него похлёстывали, и не Ласточка один это заметил. Нужно настраиваться на неповторимое, на то, что другие мимо глаз пропустят или увидят не так, по-другому. Лес над головой, как огонь зелёный. (Плохо.) Тот человек на станции, а под мышкой пила, как живая рыба. Пила как рыба. То есть не пила, как рыба, не глагол «пила», а то получилась двусмысленность… Двуручная пила, как живая рыба. Ласточка любит прозу Олеши. Он вообще многих любит. И Сергея Малашкина, и… Ну да ладно. Он глядит на ватник Егорыча. Недавно читал у одного автора – тоже про журналиста, и тоже встречают на станции, а тот, кто встречает, в «огненно-диком тулупе». Это же образ, «огненно-дикий тулуп»… Образности не хватает.

 

Лес кончился. Поле.

– «Высокое», – объявляет Егорыч.

Церковь, избы, внизу – коровник, на коровнике – ветряк. Село действительно расположилось на возвышенности.

– А где свиноферма?

– Дак то в ту сторону, – говорит Егорыч, указуя рукой туда, «в ту сторону», в сторону рощи осиновой. – Авонаси-насно-но-но-но!

И без того невнятный возглас Егорыча заглушается тележным скрипом – поднимаются в гору, проходит немало времени, прежде чем Ласточка распознаёт в неказистом сооружении, торчащем из-за деревьев, силосную башню.

– Высокая, – говорит Ласточка.

Товарищ Яровцев жмёт ему руку. Парторг. «Доехали-то как? Как, хорошо ли доехали?» – «Просто отлично, – отвечает Ласточка, – отлично доехал!» – «А у нас тут дожди. В Москве тоже, наверно, дожди, как погода?» – «Был дождь, когда уезжал, несильный был». – «А я был прошлым годом в Москве, – говорит Яровцев, – нет, в позапрошлом… это когда Карлу Марксу сто двадцать лет отмечали… это, значит, май месяц был, да?» – «Да, май был, – говорит Ласточка, – пятое мая».

Он вытирает ноги о вязаный половик. Он ещё не преодолел целиком смущение. Минуту назад, когда соскочили с телеги, – а Ласточка как-никак в ботинках калининской фабрики, с этаким рантом, шнурками светлыми, – получилось как-то неловко. Яровцев Пётр Кузьмич, встречая их на крыльце, резко остановил тогда торопливого Егорыча: «Погодь, погодь, под ноги смотри», – на что Егорыч отреагировал бормотанием: «Эк я вам брючину-то…» – делая шаг по направлению к Ласточке. Тут Ласточка и вообразил себе, что сейчас ему будут штаны отряхивать, – он отшатнулся от Егорыча и напугал в свою очередь лошадь. «Тпр-ру, окаянная, тпрру. Вы, товарищ корреспондент, сюда ступайте, тут сухо». Подоспел сам Яровцев – протянул руку Ласточке.

– Доехали-то как, хорошо ли доехали? (Тогда-то и спросил, как доехали.)

– Просто отлично, – сказал Ласточка, – отлично доехал.

Оба сидят за столом.

ВНИМАНИЮ КОЛХОЗОВ, СОВХОЗОВ, КОЛХОЗНИКОВ И ЕДИНОЛИЧНИКОВ! СОБИРАЙТЕ ШЕРСТЬ-ЛИНЬКУ!

– Места у вас очень славные, – говорит Ласточка.

СДАВАЙТЕ СОБРАННУЮ ШЕРСТЬ-ЛИНЬКУ НА СКЛАДЫ СЕЛЬПО И РАЙПОТРЕБСОЮЗА!

Пётр Кузьмич, проследив за ласточкиным взглядом, тоже смотрит на выцветший плакат:

– Коровью и конскую, – поясняет Яровцев.

Ласточка интересуется:

– Дорого стоит?

– Коровья пять сорок… Конская, боюсь наврать… три с чем-то… не сдавал… три с полтиной, кажется…

Ласточка понимающе кивает.

– Хозяйство у нас на сорок пять процентов свиноводческое, вы знаете. Что до успехов, таку меня кой-что выписано для вас… сто шесть деловых, значит… а то завтра давайте, лучше не сегодня про это… ни зоотехника сегодня, ни председателя, день трудный… поговорить… и вы с дороги…

– Нет-нет, я ничего.

– Сто шесть деловых поросят от девяти маток… за прошлый год… это одна бригада… а я в целом по хозяйству… за прошлый год восемьдесят четыре центнера живого веса, и ещё в план этого года сдали, значит, авансная сдача получается… тридцать шесть голов… Так что, смотрите, снизилось то, что это всё не считается в этом году, потому что снизилось, у нас всего, стал быть, тридцать голов, а наоборот, рост, потому что считается авансная сдача за этот, как за тот, в счёт мясозаготовок… в выполнение плана, правильно? Так ведь?

– Так, так, – говорит Ласточка.

– Если бы не отход… но мы с ним сурьёзно, с отходом… Яловость и отход враг номер один… карандаш, осторожно!.. Передовиков назову: Грачёва, Матвеева…

Он называет фамилии. Ласточка уже поднял карандаш с пола и теперь не знает, записывать или нет; пожалуй, ещё рано, пожалуй, нечего ещё записывать, успеется, и, чтобы не смущать парторга и самому не смущаться, он рукой накрывает блокнот. Всё от неопытности: и чувство скованности от неопытности, и эти кивки головой, будто бы с пониманием, и то, что на лице сосредоточенность отражается, основательность, поневоле закрепощающая собеседника, – всё от неопытности и очень мешает Ласточке, он сам это понимает, но ведь как-то надо слушать, смотреть, давать понять, что всё правильно, что согласен, так надо. Нужно быть проще. Необходимо дальнейшее организационно-хозяйственное укрепление колхозной собственности. В третьей сталинской пятилетке поголовье свиней увеличится на сто процентов. Помните, Молотов на восемнадцатом съезде партии… Теперь это уже не тот Яровцев, что кричал только что «погодь, погодь» копотливому конюху, это совсем другой человек, внимательный, сосредоточенный, отвечающий за свои слова, помогающий жестами рук выговариваться своим словам – медлительным, неповоротливым, единственно необходимым.

Кроме всего прочего, Ласточка сидит спиной к двери, он не может никак понять, кто там так часто заглядывает в комнату; робость заглядывающего он объясняет своим присутствием, отчего испытывает ещё большую неловкость и неуверенность. Вместе с тем Ласточка примечает уверенность хозяйственной бабы Тани (Яровцев так и представил: баба Таня, двести трудодней, хотя и болела два месяца), домовито погромыхивающей за тонкой перегородкой. Чем она там погромыхивает?

Ухватом. По ряду признаков Ласточка догадывается, что его сейчас будут кормить, он спешит поинтересоваться насчёт Антонины Быстровой, подготовила ли она своего Радостного к сельскохозяйственной выставке, – ведь он должен быть в конце июля отправлен в Москву, потому что профилактический карантин объявлен с первого августа, – но не успевает грамматически верно построить вопрос и запинается на полуслове. Пётр Кузьмич тем временем, как бы продолжая свою мысль о росте свинопоголовья, но уже не словами, а свободным жестом руки, замирает, останавливает движение ладони по воздуху, ждёт секунду и, быстро опустив ладонь на колено, отрывисто произносит:

– Конечно.

Тут-то и происходят всякого рода перемещения, передвижения, вставания и опускания опять на стул, в результате чего Ласточка должен взять в руку ложку, в другую кусок хлеба и есть горячие щи со сметаной и пить парное молоко, совсем ещё тёплое. Яровцев удалился, чтобы не отвлекать Ласточку, и Ласточка ест один. На тарелке прихотливый рисунок – ветка сирени.

Потом ему вручают кирзовые сапоги, специально для него припасённые, и ведут через всё «Высокое» в отведённые для него апартаменты – большой, с виду богатый дом напротив бывшей церкви, в этом доме, говорит Яровцев, осенью будет школа.

Будет хорошо в этом доме, он будет один, никто не будет мешать Ласточке думать. Печь натоплена. За этим столом товарищ корреспондент сможет работать, записывать мысли. Баба Таня принесёт поесть, она рядом, если надо что, перейти только на ту сторону, вон в той избе у колодца. А сейчас, наверное, прикорнуть, на часок? Нет? Вона какая перина. А то порыбачить. Рыба хорошая водится: язь, плотва, подлещик…

Как же, как же, Ласточке надо идти на ферму. Ласточка сразу хочет пойти и увидеть своими глазами… Сразу. Зачем же сразу с дороги? До фермы километра три, да ещё по грязи. И нет председателя. А дождь? Дождь хлынет, дождь, такая погода. Лучше завтра, с утра. Завтра и председатель будет, и все. А куда же сегодня? Куда же сегодня?

Один. Он сидит на лавке.

Надо бы записать первые впечатления, но особых впечатлений, кажется, нет, как нет особого смысла в том разговоре, что он сейчас повторяет. Яровцев. Пётр Кузьмич Яровцев. Его лицо. Ласточка пытается подобрать эпитет к лицу Яровцева. Оно «волевое». Волевой подбородок, с ложбинкой. Глубокие складки на лбу. Выражение глаз. Только глаза он, между прочим, отводит. Чего это он глаза-то отводит? Смотрит куда-то в сторону. Что-то в нём есть не такое – такое… Волевое.

А кровать аккуратно заправлена, так аккуратно, что подойти страшно, не то чтобы лечь. И потом вот что сбивает – запах, чуть уловимый запах… онто уж совсем не отвечает идее командировки – пахнет ладаном.

Ладаном!..

В соседней комнате на стене висит портрет Тимирязева. На столе глобус, чернильницы-непроливайки, в коробке – мелки. И ещё, опять-таки школьное: карта-схема за сундуком притулилась – Ледового побоища. Наша победа над немцами. Кстати, свиньёй, – немцы тогда построили свои ряды свиньёй, вспоминает Ласточка. Он осматривает дом. Сени, пустая кладовка, лесенка, упирающаяся в потолок, у каждой ступеньки свой поскрип. Поскрип, хорошее слово. Он приподнимает дверь-потолочину, хочет заглянуть на чердак, что там на чердаке. Мать-Богородица! Богородица там на иконе. Целый склад икон, штук двадцать. Разные. Есть в рост человека. Он ходит по чердаку. Битая под ногами посуда, знакомый рисунок – ветка сирени. Книги валяются. Ласточка берёт самую толстую. Библия. Он никогда не держал в руках настоящую Библию. Двенадцатое издание, девятьсот шестнадцатый год, он смотрит на титул: старинная, с ятями. Вот и Молитвослов с ятями, этот нетолстый. И другая, нетолстая, тоже Библия, только для детей, часть вторая, с картинками, странно…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru