– Хорошо, – сдался Дмитрий Константинович. – Если так хочется, то пожалуйста… мне скрывать нечего… Я тут статью пишу… о культуре, кстати говоря, инструктирования. Я тут пишу, – он приготовился читать, – ну да, это про терминологию… «Следует различать, – пишу, – такие понятия, как “рекомендуемость” и “рекомендационность”. Как уже следует из грамматических значений этих понятий, рекомендуемость – есть способность предмета, явления или общественного мероприятия быть рекомендованным к чему-либо, тогда как рекомендационность – есть свойство предмета, явления или общественного мероприятия…»
– Достаточно, – сказал проверяющий, – я всё понял.
Проверяющий закрыл глаза. Он уронил голову на грудь, плечи его опустились. Выражение суровости на лице проверяющего сменилось безразличием, он спал, вероятно. Черенков сам не мог сказать о себе с уверенностью, спит он или не спит. «Сплю я или не сплю?» – спрашивал себя Дмитрий Константинович и не слышал ответа: мысли его, обнаружив медлительность, вяло прилеплялись к другим, ещё более неповоротливым и медлительным мыслям о немыслимых пустяках – кружочках и квадратиках, палочках и галочках, загогулинках и заковырочках, – он медленно переставал понимать свои медлительные мысли, переставал их слышать, он закрыл глаза и покачнулся на стуле. Как только он покачнулся, очнулся проверяющий.
– Ты куда, Фадеев?
– Я не Фадеев… Я… я Фролов!
– Врёшь, небось? Небось, не Фролов? Сознайся.
– Зачем же мне врать? – обиделся Черенков. – Я не вру. Фролов я.
– То-то и вижу, Фролов. Ты на меня, Фролов, не сердись. Работа. Мы с тобой умрём скоро.
– Как умрём? Отчего?
– От скуки.
– От муки?
– От скуки, говорю. Ты на часы посмотри. Сколько ещё до рассвета? Это ж с ума сойти!.. И заняться, главное, нечем.
Дмитрий Константинович мог возразить, ему было чем заняться, но возразить не успел, проверяющий сказал негромко:
– Ужас. Терпеть не могу безделья. Места себе не нахожу, просто беда какая-то… Хоть давай, что ли, в игру какую сыграем, всё дело. Ты какие игры знаешь? Я тебе слово загадаю, хочешь?
Он написал на полях черенковской статьи две буквы:
«М» и «А», между ними поставил три чёрточки.
– Отгадывай.
Дмитрий Константинович вспомнил:
– У нас это «виселицей» называлось.
Он уже много лет не играл в «виселицу».
– И у нас называлось, – оживился проверяющий. – Должен тебе заметить, я проверил сегодня человек десять. Никто не сумел выкрутиться.
– Наверное, слово редкое.
– Обыкновенное слово. Говори букву.
– Ну, брат, у тебя просто мозги набекрень. Так не годится. Ты проиграешь.
Черенков пожал плечами… Лопатки и плечи колола дранка, он лежал на крыше сарая, а свет на веранде уже погасили. «Дима, ты где?» Сквозь ветви рябины проступал Млечный Путь. Ветви шевелятся.
– Ты брось. Ты не спи. Так мы не договаривались. – Проверяющий ткнул в плечо кулаком. – Я задаю наводящий вопрос: кем ты хотел стать в детстве?
– Астрономом, – услышал Дмитрий Константинович. – В детстве я хотел стать астрономом. Все мечтали стать космонавтами, потому что запустили космонавта, один я – астрономом!..
Я был влюблён в звёздное небо, особенно в августе, особенно в конце лета, когда падают яблоки в саду, а мы избываем последние ночи дачного существования. Я путался в таблице умножения, но умел уже отличать Гончих Псов от Волос Вероники. Я находил едва заметный Алькор в созвездии Большой Медведицы. Я видел Персея, и спасённую им Андромеду, и гигантского Кита, плывущего вдоль кромки леса. Бабушка говорила: лик человека отражён на Луне, – Каин убил Авеля. В бинокль отца – полевой, двенадцатикратный – я рассматривал Озеро Снов, Океан Бурь и Залив Радуг. Позже с часами в руках я наблюдал покрытие звёзд лунным диском и ждал с замиранием сердца секунды, когда вспыхнет очередная звезда, отпускаемая на свободу. Я знал, что такое восторг. На восторге моём лежал отсвет отчаяния: я боялся. Я боялся думать о том, о чём лучше не думать, и я думал о звёздах. Яблоки бьются оземь. Ветер шумит листвой. Мы все превращаемся в излучение. Если средняя плотность вещества во Вселенной действительно меньше критической, мы все превратимся в излучение. Через сорок миллиардов лет мы все будем ничто. Мы – это Земля, Солнце, звёзды, всё мироздание, включая атомы меня самого, так и не ставшего астрономом. Великая пустота! Один электрон на миллиарды кубических лет световых. Так жить нельзя. Надо что-то придумать. Кто я? Зачем? Во что я верю? За кого себя выдаю? Как я стал таким… я, я, который…
– Это романтизм, – пробормотал проверяющий. – Ты не можешь отгадать слово.
Телефонный звонок заставил очнуться.
– Здравствуй, Фролов, – сказала она.
– Здравствуйте, – сказал Черенков, возвращаясь на землю.
– Ты что, не один?
– Нет, почему же.
– Это ты или не ты?
– Кажется, я…
– У тебя изменился голос. Ты спишь?
– Кажется, нет. Я не знаю…
– Ты ничего не знаешь.
– Чего не знаю?
– Ты не знаешь, ты это или не ты, спишь ты или не спишь, любишь или не любишь…
– Кого не люблю?
– Никого ты не любишь. Ты меня не любишь. Ты меня бросил, ты…
– Я не я… Я, я…
– Ты, ты! Ты бросил меня, да?
– Нет… то есть да… То есть тут есть одно обстоятельство… – Он покосился на проверяющего: проверяющий укоризненно качал головой, ему не терпелось доиграть в «виселицу».
– Скажи: тебе плохо? Ты устал? Ты устал, да?
– Да, – сказал Черенков.
– Я приеду. Я возьму такси и приеду.
– Нет, нет, я не знаю… Ко мне нельзя.
– Так ты не один?
– У меня проверяющий.
Долгая, долгая пауза.
– Счастливо провериться. – Она повесила трубку.
– Извини, друг, но пора завязывать. Я сейчас нарисую верёвку.
– Не хочу, – сказал Черенков.
– Это нечестно, – сказал проверяющий, – называй букву.
– Твёрдый знак.
– Тупой! Тупой! – проверяющий застучал кулаком по столу. – Сколько можно подсказывать?! Ты туп! Ты темнота! Ты не человек, а туловище! Твоё тело тождественно трафарету! Тоже тут… Ты тугодум, тук-тук, – он постучал себя по лбу.
Дмитрий Константинович внял подсказке.
– «Тэ»? – спросил он удивлённо.
– Слава богу, отгадал четвёртую. Не делай меня человекоубийцей. Чур, чур! Чхи, – чихнул проверяющий.
– Чую, чую! – закричал Черенков. – Буква «Че»!
– Чудесно!
Стук в дверь.
– Чудесно.
Чайник эмалированный, занавеска ситцевая, плитка нагревательная, аппарат телефонный, стол, стул, диван, тишина, сон, бессонница, пауза…
– Это она.
– Это они.
– Это она. Как глупо, боже… Как бестолково!
– Я тебе говорю, это они. Называй последнюю. Только прошу, помни про свою астрономию.
– Буква «А». Вы задумали слово «МАЧТА».
– Вот тебе «мачта». Ты проиграл. Я задумал другое.
На пороге стоял бородатый. В руке он держал верёвку.
– Идём.
– Куда?
– Открывать ворота.
– Извини, пожалуйста. У меня к тебе просьба. Ты бы не мог отрезать кролику волосатую ногу?
Это моя жена появилась из кухни. (Мы приобрели мясо кролика, у кролика контрольная нога, а у моей жены аллергия на шерсть.)
Я иду на кухню и выполняю всё, что она меня просит. Я взволнован.
– Ты редактируешь новый свод образцовых инструкций?
– Нет, я размышляю над судьбой одного человека.
– Звонил Фролов. Он спрашивает, куда ты пропал.
– Куда я пропал? Хорошо, спасибо.
Я возвращаюсь опять за машинку.
– Любимая моя! – пишу посвящение.
Любимая моя! Я посмотрел на небо и вспомнил те края, где я ни разу не был. Где я и быть не мог: там всякое такое – Весы и Козерог и многое другое…
Ещё не заря, но предутренний сумрак. Фиолетовые разводы на востоке. Шествие облаков. Предрассветная дымка. Капли влаги на гипсовых лицах.
Чигирь-звезда горит над забором.
«Однако, полномочия, есть ли у меня полномочия?» – думал я, открывая ворота.
– Не спи, не спи, – торопил бородатый.
На территорию охраняемого объекта кузовом вперёд въехала грузовая машина. Из кабины выскочил бородач, абсолютная копия первого.
Я подумал: наверное, братья.
Братья опустили борт кузова. Гипсовый человек лежал на спине. Гипсовый человек смотрел на небо.
– Ну вот, привезли, – сказал первый (а может, второй), он обматывал верёвкой гипсовое туловище.
– Ребята, но почему ночью?
Братья многозначительно промолчали.
– Ребята, это кто-то выполняет план по выпуску валовой продукции?
– Послушай, – сказал второй (а может быть, первый), – не пытайся рассудком постичь то, что не поддаётся рационалистическому объяснению. Лично я давно не задаю вопросов.
– Но… но какова их природа?
Я услышал:
– Это мертворождённые. Их возникновение было ошибкой. Тяни.
Втроём потянули за конец верёвки.
Гипсовый человек сопротивлялся, – он не хотел покидать кузов, – он цеплялся ногой за скамейку, в запасное колесо упирался плечом, он опрокинул ведёрко, перевернулся на бок и, передвигаясь вперёд короткими рывками, вывалился из машины.
Я посмотрел на лицо вновь доставленного, оно показалось чрезвычайно знакомым.
Мотор уже был заведён, когда на крыльце появился проверяющий.
– Стой, стой! Где накладные?
Я отскочил в сторону, я спрятался за кабину. Выглядывая отсюда, я видел, как проверяющий проверяет. Он подносил к самому носу какие-то бумаги, – казалось, что нюхает. Он стоял под фонарём. Дул ветер.
Проверив, он сказал:
– Поезжайте.
Машина тронулась.
– Выходи, проигравший. Я тебя вижу! Пора!
– Прочь, прочь, прочь, – говорил я себе, на ходу залезая в кузов.
Прежде чем лечь на место гипсового человека, я успел обернуться назад: проверяющий таял в тумане.
Что было дальше?
Ничего. С первыми лучами солнца на объект возвратился Фролов. Он был изумлён и испуган: неведомо кто в сапогах и штанах на манер галифе спал на диване.
Около крыльца Фролов обнаружил новую статую – с удивительно знакомым лицом.
1983
Удивительно, даже в самые жаркие дни он не снимал стройотрядовку. Никто не видел его никогда загорающим. Правда, если загорать, то не сейчас, конечно, потому что сейчас не солнечный день, а вечер, притом прохладный, но всё равно, он даже рукава никогда не засучивал.
На рукавах были эмблемы. На одном – института, всякие «де игрек по де икс» внутри шестерни, на другом – «Буревестника». Так назывался отряд: «Буревестник-77». Юбилейный был год, если кто помнит. Год шестидесятилетия.
И ещё одна годовщина, но о ней мало кто знал (он знал, он-то обязан был знать, это его лично касалось) – 360 лет мирному договору между Россией и Швецией.
Дела давно минувших дней. С позиций времени видней.
… Они дошли до ручья. Завхоз Быков остановился.
– Половина пути, – сказал Быков.
И он тоже остановился. Он сказал:
– Обратно пойдём дорогой.
Присел на корточки. Завхоз Быков ждал, когда он поправит язычок на ботинке. Он поправлял. Про себя он думал, что плохо поступил, не надев кеды.
«Фыр, фыр», – пролетела над ними птица.
– Рябчик, – предположил Быков.
– И потом, я тебе вот что скажу, – продолжал завхоз, когда тронулись дальше. – Плюнь ты на своего Белкина-Стрелкина. Ничего он тебе не даст. Ну, поработаешь на Белкина, ну, посидишь с паяльником. Ерунда всё это. Без перспектив. Кто такой Белкин? Подумаешь, Белкин! Шишка на ровном месте. Иди к Бурлакову. Бурлаков – сила. Хочешь, я с ним поговорю? Я ему скажу. Сказать?
Микитин кивнул, что означало «сказать», – не очень-то, однако, задумываясь о Бурлакове. Его занимали другие проблемы. Собственно, две: одна – диалектика правды и правдоподобия, как она отразится в данном походе, другая – наступление ночи. Идти оставалось пять километров. Потом назад возвращаться. Быстро темнело.
А было завхозу лет где-то, наверное, тридцать. Он знал кратчайший путь до деревни. Он вёл комиссара.
Около тридцати было завхозу. В отряде его называли (за глаза, конечно) Колобком, потому что он был упитан, лицо у него было круглое. Он аспирантствовал на кафедре распределительных устройств и, говорят, считался хорошим специалистом. Он лучше – и это понятно, – чем кто другой, мог рассказать комиссару Микитину, как зацепиться, чтобы остаться на кафедре. Он обладал опытом. Сейчас, когда шли они через лес, и ночь когда была близко, и кусты, и деревья, и всё что угодно – и призрачным, и недостоверным в сумерках становилось, и петляла когда тропинка туда-сюда, а прямой быть не хотела (вот вам путь до деревни кратчайший!), – очень, очень желал в этот час Быков-завхоз казаться Микитину уверенным в себе человеком. Он намекал на влиятельность. Он был готов оказать протекцию. Он знал, что и куда.
Микитин слушал завхоза вполуха. Он больше прислушивался к шуму леса. А лес шумел. И тем удивителен леса был шум, что было безветрие.
Трудный будет у Микитина день завтра. Надлежит ему ехать после обеда в районный штаб ССО[1]. Уйму справок везти и отчётов. Быть распекаю.
Вот и лето прошло…
– Уходи, уходи от Белкина. Иди к Бурлакову. Бурлаков команду будет сколачивать. Иди.
А в деревню шли они вот зачем. Завхоз шёл по завхозным делам, бабки подбивать под конец сезона (что-то срочное-срочное… чек товарный?). Микитин шёл, комиссар, лично за справками. Справок ему катастрофически не хватало, особенно с круглой печатью.
А жил в той деревне директор школы. Ещё в июле обновил комиссар Микитин директору школы незамысловатый стенд с портретами членов Политбюро, – Илья Фомич, доброй души человек, обещал поставить печать, куда комиссар попросит. Летом её забирал домой – круглую! – не доверял школьному сейфу.
Куда было проще с руководством совхоза, оно ведь под боком. До вчерашнего дня с рук всё сходило. Каждый день (до вчерашнего дня) комиссар появлялся в дирекции. Без лишней мороки девушка Надя (нежно он там обвораживал Надю) ставила печать на любую бумажку. Провели субботник – приписали пять, получилось шесть. Помогли старушке – семерых приписали, получилось восемь старушек. Выступлений агитбригады – двадцать четыре! Тысяча пятьсот сорок восемь человеко-часов на сельхозработах! Тридцать тонн витаминной муки! А сколько лекций прочитано! Когда б в самом деле читали (и слушали), некогда было б работать. И некому. Бедный Микитин устал придумывать темы.
Несколько бланков – хороших, официальных, с шапкой правления совхоза – те, что плохо лежали, – он попросту слямзил. Печать на них не нужна. Но все уж давно разошлись.
Жаль. Вчера ему отказали с печатью. И вот результат: не хватило.
Что же начальство? Районный штаб ССО потерял чувство меры, требовал справки: ещё подавайте, ещё! Рапортовали наверх, те, разумеется, выше. Самый большой комсомолец с высокой трибуны столь назовёт небывалые цифры, что все – все, кто умеет считать, в ужасе вздрогнут.
Нету у нас дураков.
Дураков у нас, кажется, нет.
Нет дураков.
– …Бурлаков… Бурлаков…
– Ну что ты пристал со своим Бурлаковым! Что ты пристаёшь ко мне с Бурлаковым! – Он даже думать начинал стихами, комиссар Микитин, так достало его комиссарство (впрочем, давно замечено: когда идёшь быстрым шагом и достаточно долго, ритм неизбежно влияет на мысль). – «Бурлаков, Бурлаков!..» Мне завтра пистон будут вставлять, а ты: «Бурлаков, Бурлаков…» Попрут за несоответствие…
Быков-завхоз обиделся.
– Я тебе помочь хотел, а ты как не знаю кто. Кому ты нужен, «попрут»?
– Ну так выговор влепят.
– Подумаешь, выговор. За что?
«Подумаешь, подумаешь», – подумал Микитин.
– Опаскудело.
– Сам виноват. Но лучше без выговора, ты прав. Тебя могут в партию не принять.
– Я и не рвусь.
– Дурак. Потом не вступишь.
При этих словах расступились деревья.
Деревья расступились перед Быковым и Микитиным, и пространство, именуемое совхозным полем, доселе скрытое от органов их чувств, обрело и видимость, и прохладу. В низине лежал туман. Они спускались в низину. Шум леса, по мере удаления от лесного массива, затухал постепенно, и по доносящемуся до них звуку иной природы Микитин и Быков могли узнать, что деревня не так далеко, чтобы слишком тревожиться. Микитин и Быков не знали, однако, кто там стучит столь неистово, почему, по чему. А это подвыпивший почтальон, отгоняя невидимых кабанов от картофеля, грохотал, как обычно в минуты тоски, кочергой по металлической бочке. Микитин глядел и видел лишь то, что мог увидеть глазами. Луну и туман. Он видел, как Быков, медленно погружаясь в туман, поднимает руки зачем-то, словно входит в холодную воду. Левый бок у луны был немного приплюснут, и, когда прекратился неистовый стук, так сделалось тихо, что время, казалось, лишённое ритма и счёта, захлебнулось и выдохлось. Микитин подумал, что случилась беда – перевернулся «КамАЗ» где-нибудь на сто пятьдесят седьмом километре. Но случилось другое: ничего не случилось. Два браконьера на реке Сясь потушили карбидный фонарь. Ангелина смывала косметику, она не ждала гостей. Почтальон с кочергой брёл по направлению к дому. Время отнюдь не стояло на месте. Отнюдь не стояло. Старший научный сотрудник Белкин, слушая сводку погоды, даже воскликнул: «Куплю сапоги!» – приказом ректора института ехать ему послезавтра к студентам и быть на отвальной, дабы никто не напился. Бурлакову икнулось (много о нём вспоминали). Все пребывали в лёгкой печали, потому что луна, как не раз отмечали, видна она или нет, всегда располагает к задумчивости, – и лишь один учитель истории Илья Фомич, он же директор школы, сидя у изголовья больной жены, говорил о весёлом – он сочинял историю своей непонятно какой жизни.
«Плохо дело, хоть брось, – думал Микитин, окружённый туманом, – ведь не поставит печать…»
«А ты бы пузырёк поставил, он бы тебе и поставил», – подумал завхоз.
«Какой пузырёк! Обратно пойдём дорогой».
Наконец на дорогу вышли, это означало пути конец.
Дорога повернула направо, и, окружаемые огоньками светящихся окон, выступающих из-за придорожных кустов, Быков и Микитин очутились в деревне.
Дом Ильи Фомича оказался первым. Завхоз дальше отправился, в другой дом – за витаминную мельницу, а Микитин поспешил осчастливить директора школы.
– Здравствуйте, Илья Фомич, это я, – сказал комиссар, когда из-за двери послышалось «кто там?».
– Кто? Кто?
– Микитин, комиссар, не помните?
– Кто? Кто?
Да что же такое, глухой он, что ли?
– Микитин я, комиссар стройотряда…
– Фу ты кто… комиссар Микитин…
Дверь отворилась, появился директор – невысокий, сутулый, в белой рубашке, – Микитин ему ладонь протянул, надеясь на рукопожатие, но не рассчитал в темноте и ткнул директора в живот.
– Гы! – тыкнул директор. – Чего?
– Я вам стенд оформлял. Помните?
– Какой стенд?
– Стенд в школе. С членами Политбюро.
– Помню, помню.
– Вы печать обещали.
– Какую печать?
– Круглую. Я отчёты завтра везу, справки… шефская, там, работа, я рассказывал… Мне печать надо.
– А… печать. Фу ты что… – рукопожатие состоялось. – Печать, значит…
И уже в комнате:
– Маша, где очки? Тут студент пришёл, печать просит.
Жена Ильи Фомича негромко отвечала из другой комнаты, что «очки, как всегда, на комоде». Голос у неё был расслабленный, тусклый. Илья Фомич зашёл к ней и тотчас возвратился, уже с очками на кончике носа. В руке он держал коробочку.
– Печать храню.
Пахло лекарством.
Микитин расстегнул портфель. Он доставал бумажки.
– Тут всякие, Илья Фомич. Я их на машинке, для солидности.
– Вижу, вижу, – директор взял в руки первую. – «Дана строительному отряду “Буревестник” в том, что бойцы отряда в порядке шефской помощи отремонтировали 48 парт (ого!), 17 шкафов, 14 школьных…» Не стыдно? – строго спросил директор.
– Стыдно, – соврал Микитин. – А что делать?
Покачав головой, Илья Фомич удостоверил справку печатью.
Он взял другую. В ней утверждалось, что бойцы стройотряда в свободное от основной работы время произвели косметический ремонт кабинета истории.
– А почему не географии?
– Можно и географии.
– Драть вас некому, – сказал Илья Фомич и, поставив печать на справку, прибавил: – Моя б воля, я…
– Да ну, – отмахнулся Микитин.
Откуда ни возьмись, появилась кошка. Кошка подкралась к Микитину и стала ласкаться к его ноге. Микитин хотел сказать кошке: «Киса», но, посмотрев ей в глаза, одумался. Кошка удалилась.
– Да, – сказал Микитин.
Споткнулись на третьей. Третья Илье Фомичу не понравилась.
– У нас нет стадиона.
– Как же так, Илья Фомич? Как нет стадиона? А за школой разве не стадион?
– За школой стадион? – задумчиво переспросил директор.
Он поглядел в окно недоверчиво, будто в самом деле хотел увидеть стадион в темноте или хотя бы школу (была школа в десяти километрах отсюда, за шоссейной дорогой), но, не углядев ничего такого, кроме отражённого в стекле абажура, уверенно заключил:
– Волейбольная площадка за школой, а не стадион. Площадка!
– Для кого площадка, а для кого стадион.
– Только для тебя стадион, а для остальных площадка.
– Какая разница, – не унимался Микитин, – стадион или площадка? Назовите стадион площадкой, площадку стадионом – какая разница?
– Хорошо говорит, площадка ему без разницы или стадион…
– Естественно, стадион. Летний стадион.
– А почему «восстановили стадион»? Из руин восстановили? Нет? Или что… землетрясение?
– А вы хотели, чтобы я написал: «Построили стадион»?
– Пиши как знаешь. Только меня не вмешивай. Стадион! С ума посходили – стадион! Это ж такое придумать ещё надо, чтобы стадион восстановили… А как приедет комиссия на стадион смотреть, я ей два столба покажу, – вот, скажу, стадион восстановленный…
Микитин сделал вид, что смеётся.
– Интересно, откуда вы комиссию ждёте?
– Почём я знаю, откуда? Оттуда и комиссия, куда это пойдёт. Тебе виднее.
– Там, куда это пойдёт, Илья Фомич, на ваш стадион, вы меня извините, конечно, прибор клали, есть он или нет, лишь бы печать была. Можно подумать, вы отчёты никогда не писали.
– Я отчёты писал и буду писать. Но я сам справляюсь. Никого в это дело не впутываю.
– Стенд сами оформили.
– Ну, знаешь, стенд… знай, что говоришь, стенд оформили… Так любой оформит, что хочешь. Наклеил фотографии, вот и оформил. Хорош оформитель.
– Но вы обещали.
– Ничего не обещал.
– Как не обещали?
– Так не обещал.
– Обещали, я помню.
– Ничего не обещал.
– Как же не обещал, когда обещал?
– Ну когда, когда обещал?
– Тогда обещал!
– Ильюшенька, миленький, – донеслось из другой комнаты, – да поставь ты ему, не упрямься, зачем ругаетесь…
Как ни странно, слова эти возымели действие. Илья Фомич вздрогнул, сник, вобрал голову в плечи и, немного подумав, действительно поставил печать на справку, чем даже несколько удивил Микитина.
– Спасибо, весьма признателен.
И он подсунул ещё одну, самую сомнительную. Ту, с которой вчера получился прокол. Подвела, подвела Наденька…
– Я объясню, в чём дело.
Следовало бы поспешить с объяснениями: выражение негодования стремительно возвращалось лицу директора.
– Памятник?
– Дело вот в чём…
– Какой памятник?
– Тут всё сказано. Вот… «в ознаменование 360-летия заключения мирного договора между Россией и Швецией…»
– Ильюша, милый, гость ужинать хочет.
– Иду, иду, подожди секунду.
– Объясняю. Дело вот в чём. Дело в том, что места, в которых вам посчастливилось жить, Илья Фомич, давно уже вошли в историю. Вы, должно быть, и сами знаете: когда-то здесь шла война между русскими и шведами. Суровая, кровопролитная. В шестьсот семнадцатом году был заключён мирный договор. Так называемый Столбовский мир, согласно этому договору…
– Молодой человек! – Илья Фомич внезапно вспылил, он даже ногой под столом топнул. – Молодой человек! Я хоть в деревне живу, но сам учитель. Учитель! Прошу это учесть. Я сам просвещаю. Сам просвещённый. Я, не думайте, я вам и про шведов могу не хуже вашего, и про немцев, и про кого угодно столько рассказать, что и не снилось… И что в семнадцатом году было…
– В шестьсот семнадцатом…
– И в сорок втором… Волховский фронт… понимаешь ли… что и не снилось!..
– Ну так вот, – продолжал Микитин, – мы посетили историческое место близ деревни Столбово и решили увековечить событие небольшим памятником.
– Не верю!
– А зря. Точнее сказать, обелиском.
– Не верю, не верю! Обман!
– Это как вам угодно. Высота обелиска два с половиной метра.
– Врёте! Где он стоит?
– Обелиск? А где Сясь поворачивает, в лесу.
– Врёшь, врёшь, ты всё врёшь! Ты… не верю! Ты врёшь! Ты врун беспринципный!
– Илья! Немедленно иди ко мне!
– Он врёт, Маша…
– Илья!
– Вы меня, Илья Фомич, оскорбили, очень серьёзно оскорбили, очень…
И он действительно оскорбился. Что за чушь такая? Почему беспринципный? Почему ему, собственно, не должны верить? С какой стати?.. Разумеется, никакого обелиска нет. Кто ж спорит об этом? Речь о другом. Не в обелиске дело, дело в принципе. В принципе он мог вполне быть, обелиск. Они бы могли в принципе установить что-нибудь такое, воздвигнуть бетонный какой-нибудь, например, столб, не так и сложно воздвигнуть, но всё равно бы тогда – вот что оскорбительно – этот Илья Фомич точно так же кричал бы: «Врёшь, врёшь, ты врун беспринципный!..» Да почему же? Что, разве Микитин врал, когда речь шла о партах и шкафах, разве он отрицал, что они липовые? Почему же, когда он утверждает то, чего хоть и нет, но в принципе как бы есть, то есть могло бы в принципе быть, – почему же тогда ему не просто даже не верят, а верить в принципе не хотят? Что за дела такие? Этот Илья Фомич, любитель старины, – так уж он и любитель? – шёл бы тогда, раз любитель, в своё Столбово с пионерами, давно бы воздвиг что-нибудь, – нет же, табличку приколотить не пошевелятся.
И за державу и за себя тоже обидно. Тут чисто по-человечески Микитин понимания достоин. А то получается, он с жиру бесится. Получается, обелиск этот он сам придумал. Ничего подобного. За него давно всё решили. Ещё в подготовительный период поручили им всем, комиссарам линейных отрядов, составить списки достопримечательностей тех мест, куда они направляются. Он составил, сообщил, получил свой плюсик за оперативность – ни о каком Столбове никто до того и слыхом не слыхивал, – а когда приехал с отрядом на место, тут и задание пришло: посетить, предоставить отчёт, увековечить. Замечательный был документ. «ПОСЕТИТЬ» – подчёркнуто, а дальше вписано от руки (остальное всё на машинке, бланк был стандартный): «…деревню Столбово в шести километрах от места дислокации отряда». «ПРЕДОСТАВИТЬ ОТЧЁТ» – подчёркнуто, а дальше по пунктам:
«полное наименование объекта и подробное его описание;
место расположения объекта, точный почтовый адрес и план;
фотографии объекта (не менее 2–3 с разных сторон);
впечатления о посещении объекта».
«УВЕКОВЕЧИТЬ» – подчёркнуто, а дальше в скобках:
«(установить памятник, обелиск, мемориальную доску)», – надо полагать, на выбор. Велено – установим. Те, кто подписал бумагу, не о монументах думали – о правилах игры, – с этим понятно, дураков у нас нет. А как же иначе? Вот и директор школы Илья Фомич со своими шкафами и партами оказался втянут в игру, принял он правила? Принял – зачем же теперь принципиальным прикидываться? Ведь это нечестно. Не по-мужски.
Илья Фомич, тем временем в другую комнату женой призванный, туда и пошёл, негодующе возбуждённый. Жена ему стала выговаривать, но негромко (слышно было плохо), а он оправдывался. Сначала он раздражённо отвечал, потом – соглашаясь вроде бы, и наконец просто ласково и смирившись. По-видимому, разговаривая с женой, Илья Фомич проникался идеей гостеприимства и как следует вразумлялся.
Печать между тем преспокойненько лежала на столе. Комиссар Микитин не стал суетиться. Он просто-напросто преспокойненько взял её со стола, преспокойненько дыхнул на печать, как делают это, когда заботятся о качестве отпечатка, и опустил преспокойненько на справку о монументе.
Получилось весьма эстетично.
А закорючку можно поставить любую.
Он положил на место печать, преспокойненько убрал справки в портфель, не забыв помахать последней справкой по воздуху и тем ускорить сушку чернил, застегнул портфель преспокойненько на обе застёжки и отошёл в сторону, чтобы, как только появится Илья Фомич, тут же раскланяться и уйти. Впрочем, уйти можно было и по-английски.
Илья Фомич появился достаточно скоро. Уже вразумлённый. Был он, по всему видно, отходчив, долго зла не держал.
Увидев, что Микитин стоит возле двери, Илья Фомич забеспокоился.
– Подожди… Ты куда?.. Ладно, чего?
– Ничего. Прощайте.
– Чего – «ничего»? Ужинать будем…
– Благодарю. Не надо.
– Постой… Да ты что… Ночь на улице.
– Не трогайте. Ухожу.
– Ночь на улице, говорю. Останься.
– Не трогайте меня. Меня ждут.
– Ну, ты это… Ты чего, обиделся? Я печать поставлю.
– Обойдусь.
– Я поставлю, давай, где справка?
– Сказал же, обойдусь.
– Да ты что, в самом деле… Ты не думай, я верю… Я так…
Микитин был уже в сенях.
– Да я тебе верю, ты что?..
Открыл дверь наружу. Поставил ногу за порог, но вторую ещё медлил занести – задумался.
– Подожди ты, постой, куда?.. Ну, я, сам какой, видишь, дёрганый… жена слегла, позвоночник, нельзя так… Я тоже…
А ночь была царственная.
– Знаете, Илья Фомич, – обернулся Микитин, – мне как-то безразлично, верите вы мне или не верите. Мне небезразлично мнение тех людей, которым я сам доверяю. А они мне и без ваших справок поверят. Без вашей дурацкой печати.
– Так… тык… нук… чёрт! – Уже на крыльце чертыхнулся директор.
Микитин ушёл. Он ещё остановился, как только за калитку вышел. Остановился и сказал:
– Вот вы… – И замолчал, будто что-то крайне важное сказать хотел. – Вот вы в школе работаете… – Не стал договаривать, махнул рукой и пошёл вдоль забора.
А ночь царственная была, одно слово, августовская ночь, – звёзды, да что звёзды, тех немного, а луна! А луна уже высоко взошла. Круглая, как печать. Только с левой стороны небольшая приплюснутость. Если бы не приплюснутость – полнолуние было бы.
Деревенские спать ложились. Они свои телевизоры повыключали, и редко где свет горел. Побрехивали собаки, стрекотали всякие, кто в траве прячется. Прямокрылые, там, кузнечики. Почтальонова бочка, особыми качествами не выделяясь, лежала себе за канавой и потихоньку ржавела. Луной освещённая АВМ, походя на реликтовое страшилище, возвышалась довольно зловеще над невысоким кустарником; любой бы студент из их института расшифровал бы так АВМ: аналоговая вычислительная машина, а то была автоматизированная витаминная мельница. Микитин проходил мимо, он ступал на вдавленные в землю доски, брошенные сюда против слякоти. Шаги комиссара, ночной покой нарушая на мельнице, глухо отзывались в её металлическом нутре (днём же АВМ безбожно грохотала, и те, кто работал с мешками – в основном бабы, – задыхались от пыли, когда витаминная мука сыпалась из воронки, – они избегали трудиться на этом объекте ввиду несомненной вредности такого труда для здоровья и звали приехать бойцов. Бойцов стройотряда).
Микитин подошёл к дому, которым интересовался завхоз. Отпугивая дурашливых мотыльков, слетевшихся на свет, постучал в окно. Отдёрнулась занавеска, и он увидел лицо женщины, но не успел рассмотреть, занавеска опять задёрнулась. Что-то задвигалось внутри дома, запередвигалось. Отворилась входная дверь, вышел завхоз Быков, позёвывая на луну.