bannerbannerbanner
Закрытие темы

Сергей Носов
Закрытие темы

Полная версия

– Ты здесь? – удивился позёвывающий Быков. – Я думал, ушёл.

– Здрасьте, ушёл! Я за тобой.

– Нет, старик, извини, я останусь.

Комиссар Микитин присвистнул: дошло наконец.

– Очень славно.

– А что? Ты думал, наверно, я за этим… за товарным чеком, да?., попёрся? – От Быкова уже водчонкой попахивало. – Хорошего ты мнения обо мне… Нет, старик, я не такой. Старик, ты это…

– Короче, – сказал Микитин, – мне одному или как?

– Да никак. Я ж сказал, как…

– Ну тогда счастливо.

– Нет, конечно… как… если ты хочешь, то почему же… я ей сказать могу, а то, как… что здесь… ты это, на сеновале, да? Она тебя помнит, Ангелина, ты знаешь её, ты у неё покупал это… хлеб… Хочешь, скажу. Сказать?

– А пошёл ты, Быков. – И, развернувшись, он сам пошёл – в обратную сторону.

И все пошли. А пошли вы все – все! – со своими печатями, бабами и луной! Он зашагал быстро-быстро. Птык, птык, птык, – заотзывалось на мельнице.

Витаминная и автоматизированная, мельница эта уже за спиной оставалась, когда он увидел впереди себя будто бы человека. То Илья Фомич до сих пор ещё не убрался. Он стоял на тропинке – возле всё той же калитки, какой-то неуместный такой, необязательный, не от мира, буквально, сего, как обман зрения.

– Ты меня прости, постой. Так нельзя. Я дурак старый. Погорячился. Постой. Я верю. Я…

Микитин прошёл, не задерживаясь. Он выходил на дорогу. Путь предстоял далёкий.

1985

День любови

Последний день сентября, обещали синоптики, будет хмурым. Фронт атмосферного давления, объясняли синоптики, переместится в западную половину европейской части. В южных областях Белоруссии, на Украине, западе Центрального и Центрально-Чернозёмного районов ожидаются дожди, температура воздуха шесть-девять градусов, ветер пять-восемь метров в секунду. В восточной половине Центрального, Центральночернозёмного районов, в северном Поволжье и Волго-Вятском рай…

Он дотянулся ногой до выключателя, – свет зажёгся. «Вот», – сказал Евдокимов. И на подоконнике, и на столе валялись окурки. Немытые тарелки лежали в аквариуме. Этот тридцатилитровый аквариум (огромный, тридцатилитровый! – тридцать литров на тридцать лет) подарили вчера сослуживцы. «И правильно, – сказал Евдокимов, – будем разводить рыбок». Он искал тапки, чертыхаясь, – нашёл, достал из-под дивана, надел, вышел в коридор, шаркая. Соседка проявилась между двумя вешалками.

– Уф, – испугался Евдокимов.

– Ты чего? – спросила соседка. – Ты ничего. Это я, Софья Антоновна.

Софья Антоновна застёгивала плащ на последнюю пуговицу – торопилась на службу. Она работала в поликлинике – отключала сигнализацию рано утром и открывала входные двери.

– Кстати, – сказала Софья Антоновна, – сегодня Вера, Надежда, Любовь…

«И София», – добавил про себя Евдокимов. Он мрачно поздравил:

– Поздравляю… – И отправился дальше.

Снова лежал на диване. Смотрел на потолок и видел на потолке трещину. Русло пересохшей реки в соляной пустыне. С каждым годом трещина удлинялась на несколько сантиметров. Вот и сегодня она стала длинней, чем вчера; Евдокимов, конечно, не мог различить столь малого приращения, и всё же он знал, что длиннее… «Это моя жизнь, – угрюмо думал Евдокимов, – спроецирована на потолок». Трещина была не очень прямой, но без особых изгибов.

За окном тем временем дождь моросил. Последний день сентября, обещали синоптики, будет хмурым. Евдокимов лежал на диване и вершил над собой суровый суд, спать не хотелось.

Для подводящего итоги ход мысли вполне традиционный. Плохо. Так жить нельзя. Тридцать лет – как корова языком. Половина жизни.

«В моей жизни много случайного, необязательного, непонятно какого. Жизнь могла бы сложиться иначе, будь я собранным и целеустремлённым, но я никогда не был собранным и целеустремлённым, я был другим, хотя и стремился к чему-то, непонятно к чему, а потому жизнь моя сложилась именно так, а не иначе, то есть никак не сложилась». Евдокимов жил-был.

Жил-был Евдокимов. В детстве он мечтал стать клоуном. В юности слыл неплохим рисовальщиком. Выпускал стенгазету в стройбате. Работал электриком в Русском музее. Ездил с геодезистами. Годы не первой молодости Евдокимов отдал Институту культуры. То, чему учили Евдокимова, называлось Культурно-Просветительская Работа. Он был самым старшим в группе. «Да, да, – сказал Евдокимов, – такая история».

«Осенняя скука» имела успех. Он поставил её за полтора месяца. Он сам сыграл роль помещика; на сцене ДК железнодорожников Евдокимов появлялся в широкополом халате, шлёпанцах на босу ногу и атласном ночном колпаке, сшитом для спектакля Максимовой Любой. Он получил «отлично». Председатель экзаменационной комиссии отметил музыкально-шумовое оформление спектакля и точность построения мизансцен. Евдокимова поздравили, Евдокимову пожали руку и в конечном итоге распределили Евдокимова методистом в управление кинофикации, – теперь он может доставать билеты на фестивальные фильмы.

Хорошо бы отправить ей телеграмму:

«ДОРОГАЯ ЛЮБА ПОЗДРАВЛЯЮ ДНЁМ АНГЕЛА ЕВДОКИМОВ».

С некоторых пор он сделался сентиментальным – признак возраста.

Будучи сентиментальным, он, однако, не был влюбчивым человеком. То есть случалось в жизни Евдокимова всякое (мало ли что было в жизни Евдокимова!), но то, что было, не было любовью в самом высоком значении слова, это было другое, совсем другое, потому как любовь, сказал Гегель, то-то и то-то, а что именно, лень вспоминать, но он всё равно читал серьёзные книги.

Он не был принципиальным холостяком – отнюдь! Он никогда не кичился своей независимостью. Напротив: он тосковал по сильному чувству, а ещё более – по обыкновенной привязанности. С высоты прожитых лет было хорошо видно: Евдокимов совершал в жизни ошибки, но ошибка жизни Евдокимова (подумалось вдруг) – не женился на Любе.

Подумав так, Евдокимов поднялся с дивана и заходил по комнате. Удивительная мысль пришла ему в голову; и верно: пришла – будто со стороны, будто кто-то сказал, а не он подумал. Евдокимов, сказали ему, теперь ты видишь, – и он изумился, прозрев. Люба, Любушка. Любовь. Любаша.

Голубые глаза, тонкая шея, улыбка. Улыбка всегда печальная. (Господи, какой ты осёл, Евдокимов!..) В отличие от большинства подруг (его подруг) она была как бы тихоней. Она всегда находилась в тени своих блистательных однокурсниц. И он был с ними, а не с ней, потому что он, Евдокимов, ценил в женщинах артистичность. Он ценил в женщине артистичность и эксцентричность, ироничность и эстетичность, энергичность, динамичность, реалистичность, фотогеничность, в то время как главное в женщине – женственность.

Евдокимов оделся и вышел на улицу. Моросил дождь, тот самый гадкий дождь, когда трудно сказать, дождь это или не дождь. Евдокимов раскрыл зонтик, но, пройдя несколько шагов, снова закрыл; под ногами чавкали тополиные листья.

Около почты стояла бочка с квасом, а на дверях почты висела табличка: «Санитарный день». Евдокимов цокнул языком с досады: мало что слякотный, так ещё санитарный.

– Что, браток, пива хочешь? – спросил продавец.

У него была интеллигентская бородка. Он был один-одинёшенек.

– Так ведь это же квас, а не пиво, – неуверенно произнёс Евдокимов.

– Квас, – подтвердил продавец и налил Евдокимову полную кружку.

С другой стороны, в тихом омуте черти водятся.

Вспоминалось новоселье у старосты группы – дым, чад, как обычно, музыка; она распускает волосы, – такой резкий взмах рукой (её длинные волосы…), мы все танцуем и есть время заметить то, чего раньше не замечал, и удивиться своему замечанию. Она умеет быть разной, как странно! Странно не то, что она умеет, а то, что он в тот вечер не зацепился взглядом достаточно крепко, не положил глаз в известном смысле. В известном смысле у него были другие заботы.

В общем, дружили. Если можно назвать дружбой готовность написать конспект под копирку или сшить ночной колпак для помещика. «Оставь, Люб, всё хорошо». – «Нет, подожди, я пришью кисточку». Невинность их отношений была безотчётна, как страсть, – ни тебе лукавых помыслов, ни двусмысленных фраз, ни сомнений. Он не искал в ней того, что мог найти в других, а может, это судьба берегла их обоих, чтобы большое (вдруг!) увиделось на расстоянии.

Куда бы теперь ни шёл Евдокимов, напившийся квасу, сколько бы ни вчитывался в позавчерашний «Советский спорт», наклеенный на доску «Союзпечати», как бы ни ублажал свой голодный желудок в пельменной, всё думал о Любе. И правда думал – серьёзно, без дураков. Люба стала сегодня идефикс Евдокимова. Ему было хорошо думать о Любе, и осознавать, что думать о Любе ему хорошо, и радоваться этому осознаванию, – ибо тому он угадывал имя… Он думал о Любе и о себе. Что не вдохновляло, так это тарелки. Дома ждал тридцатилитровый аквариум, осквернённый тарелками. От одной только мысли о грязной посуде становилось тоскливо. Вдвойне тоскливо и втройне одиноко! И он думал о Любе.

На автовокзале, вопреки ожиданию, народ не толпился. Автобус отходил в час десять. Евдокимов посмотрел на часы: три минуты второго. Он сунулся в кассу:

– Есть билеты? – Был уверен, что нет.

– Есть, есть. Сколько угодно.

Когда Евдокимов опустился в мягкое кресло возле самой кабины водителя, он почувствовал невероятное облегчение, – камень упал с души, автобус тронулся. Рядом сидела женщина, очень грузная пассажирка, она держала на коленях арбуз и медленно поглаживала этот арбуз на коленях, словно домашнюю кошку, которая боится дороги.

– Фрукт или овощ? – спросила женщина.

– Ягода, – ответил Евдокимов не моргнув глазом.

– Правильно, – сказала женщина. – У меня четыре племянника. Первый – Ильюша, значит, он старший, второй, очень хороший мальчик, – Володя, третий (загибала пальцы) – Степан…

Она рассказывала про четырёх племянников: про то, какие они славные, как любят арбузы, как ждут не дождутся тётю… Евдокимов не слушал. Уехали уже далеко: череда картофельных полей тянулась за окном, мелькали деревья. Кто-то что-то вытаскивал из кювета. Евдокимов резко повернул голову, но рассмотреть не успел – промелькнуло. Потом был лес – зелень и охра и более тусклые краски. Завтра октябрь. Осень, октябрь, не так-то всё плохо. Он совершил поступок. Он даже зауважал сам себя, как человека, способного на решительный шаг. Было уютно ехать и уважать самого себя и смотреть вперёд с надеждой («надежда – тра-ля-ля-ля-ля…»), тогда как слякоть за окном, изморось, вон что…

 

– Полиартрит, – сказала женщина.

– Как? – Евдокимов прислушался.

– Золотые прививки… кто бы подумал… золото под кожу вводить… целый грамм за полгода…

Евдокимов готов был внимать, но женщина вдруг замолчала. Она по-прежнему гладила арбуз на коленях и, судя по движению плеч, продолжала говорить молча.

– Золото, – сказал Евдокимов зачем-то.

Сразу за Лугой автобус остановился. Это ревизор-контролёр в помятом макинтоше проголосовал на обочине. Контролёр (кряхтя) взошёл по ступенькам.

– Хороша погодочка, – сказал он с угрозой в голосе. – Попрошу приготовить билеты.

Водитель пожаловался:

– Рейсы, говорю, отменять надо. Пять человек – смех!

– Вот-вот! – встрепенулась женщина с арбузом. – То ли дело, когда лето, за неделю не достанешь билета!..

Все засмеялись, потому что получилось в рифму. Контролёр проверил и вышел. Евдокимов уснул.

Евдокимов крепко уснул. Он спал, спал, спал, так и проспал до конца дороги.

Проснулся, когда приехали. Евдокимов помог выйти грузной женщине, вынес её арбуз; она в свою очередь любезно указала Евдокимову на гостиницу – двухэтажную деревянную постройку тут же на вокзальной площади.

– Надюша, я тебе гостя привела.

Длинноногая девушка мыла пол.

– А, тётя Катя. – Девушка выпрямилась и потянулась, не обращая внимания на Евдокимова. – Приехали? Доктора видели?

– Потом, потом… Я к своим побегу. – И уже из-за двери: – Ты его, смотри, не обижай, этого… он хороший.

Евдокимов повесил зонтик на спинку стула.

– А я думал, мест нет. (Он всегда думает.)

– Вот что, – сказала Надя, – вы у меня единственный постоялец. Я сейчас домою пол, это быстро, потом приберу в пятой комнате, а вы погуляйте, ладно?

Евдокимову понравилась такая простота и естественность.

– У меня, собственно, дела в городе.

– Ну и ладно.

Она отжала тряпку и, опустившись на колени (разговор окончен), стала водить ею из стороны в сторону; она так низко наклонила голову, что Евдокимов невольно увидел шейные позвонки и полоску спины, ускользающую под ворот платья. Удивляясь своей наблюдательности, наблюдательный Евдокимов успел различить следы от медицинских банок.

Вечерело. На улице Мелиораторов лежала раздавленная собака. Тарахтел трактор возле конторы ПМК. Дорога вела вниз, поэтому луж не было, ноги сами несли под горку. Аляповатые герои наглядной агитации – рабочий, колхозница, интеллигент – сурово приветствовали Евдокимова с фасада Дома культуры; взявшись за руки, они олицетворяли «нечто», возможно, непобедимость (уж не в борьбе ли с парадностью?), излучали уверенность и оптимизм. Реальные люди тем временем разгружали фургон напротив школы, толпились около городских бань, сидели на дощатых скамейках, покупали капусту с овощного лотка; о чём-то судача, смеясь, с торфозаготовок возвращались женщины в ярких сигнальных жилетах, – они работали на узкоколейке; люди любили друг друга, изменяли друг другу, гуляли парами, расставались, болели, дрались пивными кружками возле ларька, боролись, как умели, с пьянством и самогоноварением, читали «Человек и закон», месили бетон, добывали торф, писали письма, давили собак на улице Мелиораторов, несли арбузы племянникам, жили, – жил-был Евдокимов; Евдокимов и жил, и был, – было и странно, и чудно, и здорово быть Евдокимовым, осязать, обонять и видеть действительность, вдохом отвечать на выдох, надеяться, предчувствовать, идти.

Все комнаты первого этажа оказались запертыми. Кто-то нацарапал карандашом на двери библиотеки «Ключ в ухе». УХО, догадался Евдокимов, учётно-художественный отдел или что-то вроде. Он поднялся на второй этаж. Там висели портреты передовиков на особом стенде – план работы Дома культуры. Среди прочего Евдокимов прочёл: «Концерт худ. сам-ти, посвящённый 20-летию подключения пряд. – нит. ком-та к центральному энергоснабжению (для работников треста), отв. Л. Максимова».

В кабинете директора горел свет. Евдокимов постучал и приоткрыл дверь.

Он застал директора в весьма неудобный момент, когда тот («Разрешите войти?») вырывал из подшивки газету.

– Можно? – повторил Евдокимов.

– А? Что?

– Я Евдокимов, – представился Евдокимов с неприличествующей моменту торжественностью. – Управление кинофикации.

Видит бог, он не хотел конфуза.

Но то ли директор был туг на ухо, то ли в голове щёлкнуло что, – он привстал, присел, снова привстал, протянул через стол руку.

– Рад. Очень рад. Рыкачёв. (Пряча газету за бюст Маяковского.)

– Я вот по какому вопросу. У вас работает Любовь Максимова.

– Любовь Максимова, – поспешно рапортовал директор, – наш молодой, квалифицированный и перспективный работник…

– Мне бы хотелось…

– Понимаю, – отвечал Рыкачёв с упреждением. – Охотно объясню ситуацию. В настоящее время все кадры отдела культуры принимают участие в выездном фестивале «Золотая осень». Не далее чем вчера они выехали в поездку по району и до сих пор там. Возвратятся лишь завтра.

Евдокимов расстроился.

– Если хотите, – продолжал директор, – я могу позвонить в Красную Горку. Не знаю, на месте или нет Максимова, но сейчас… сейчас… седьмой час… В семь у них концерт… Возможно, они в клубе.

– Пожалуйста, – попросил Евдокимов.

Директор набрал номер.

– Аллё, – строго сказал он. – Девушка! Мне пятьсот пятьдесят два на счёт сорок, – и более ласково (теперь Евдокимову): – Не секрет если, то по какому поводу?

– По личному поводу.

– Как по личному? – Но тут соединили. – Аллё! Аллё! Красная Горка? Аллё! Клуб? Это кто? Зинаида? Зинаида Васильевна, наши у тебя? Любовь с Алексеем у тебя, спрашиваю? Далеко Максимова? Дай скорее… А? Что? Нет, не читал. Про кого? Про нас? Про меня? Нет, нет, не читал… Ничего не знаю. Не читал, не знаю, нет. – Он протянул трубку Евдокимову. – Нет, нет, – повторил, бледнея, – ничего не знаю…

Настал черед Евдокимова.

– Аллё, Люба? Мне Любу.

– Это я, я слушаю (Люба), с кем говорю?

– Со мной, с Евдокимовым.

– С кем, с кем?

– С Евдокимовым.

– Евдокимов, ты где?

– Я здесь, я к тебе приехал.

– Ты приехал?

– Да, приехал.

– Как здорово!

– Я приехал, а тебя нет.

– Как здорово, что ты приехал!

– А тебя нет.

– Я буду завтра.

– Люба, я приехал к тебе.

– Как хорошо, я рада тебе, ты приехал.

– Что ты говоришь?

– Говорю, ты приехал, я рада.

– Да?

– Очень рада.

– Да, Люба, есть идея, надо посоветоваться, это не телефонный разговор, понимаешь?

– Я очень рада, что ты приехал.

– Я, Люба…

Тут их разъединили.

Евдокимов посмотрел на директора, директор – на Евдокимова. Директор был бледен, Евдокимов взволнован. Каждый думал о своём. Они растерянно пожали друг другу руки. Евдокимов вышел.

Веры, Надежды, Любови, Софии день завершился, и вот…

И вот предстояло убить почти целые сутки. Почти целые сутки ждать и томиться, не находить себе места. Думать.

Он думал: а всё-таки хорошо, всё-таки это прекрасно, что жизнь умеет быть непредсказуемой. Как замечательно, думал Евдокимов, пересекая городской парк, как необыкновенно. Обыкновенные качели поскрипывали на ветру, и в этом обыкновенном поскрипывании было что-то такое, что тревожило душу, будто напоминало о чём-то. Под забором в кустах лежал гипсовый спортсмен, свергнутый с пьедестала, – переломившийся в пояснице, он протягивал надтреснутый диск Евдокимову: «Здравствуй, ровесник!» На спортсмена падали листья.

Молоденькая продавщица вздохнула укоризненно и включила погромче радио: «Московское время девятнадцать часов…»

Он проскочил в магазин, когда уже закрывались.

– Ишь, трактор, – сказала уборщица.

Зачем-то схватил Герцена (столичный рефлекс)[2], открыл, просмотрел оглавление. «Буддизм в науке», «Дневник»… Он никогда не увлекался Герценом, он не знал, что Герцен писал о буддизме. Подумав немного, Евдокимов достал трёшку.

Он сидел на телеге за пожарной частью, ел кулебяку. Дети играли в прятки. Уже отпятнавшийся мальчик звонко кричал в пустоту: «Топор, топор, сиди, как вор!» – другой, тот, что был водой, медленно перемещался между забором и водокачкой, опасливо поглядывая на Евдокимова. Евдокимов сочувствовал ему. «Коза, коза, беги, как гроза!» – закричал отпятнавшийся мальчик.

Стемнело.

Интересно, кто такой Алексей? Какого рожна он потащился с Любой? Почему это «наши» сказал директор? То есть как это их? То есть как это так всё происходит?..

«Официант, дичь!»

И как полжизни назад – смех в зале. Евдокимов ограничился ухмылкой. Он в первом ряду, «с краю» (даром что работает в кинофикации). «А нам всё равно», – пел Никулин. Когда-то они убегали с уроков, чтобы посмотреть по четвёртому разу, – полжизни назад, если не больше… Больше… Господи, время куда так помчалось? Куда?.. Евдокимов обернулся, – кто-то за его спиной упорно повторял папановские выражения, вроде: «Усё понял, шеф», «Усегда готов», «Дитям – мороженое, бабе – цветы», – радостное лицо повторяющего озарялось отсветами экрана.

Шёл настоящий ливень. Девицы, выходя из кино, визжали как ненормальные, парни улюлюкали, гоготали, отпускали какие-то шуточки, в общем, царило веселье, – возбуждённые кинозрители, накрывшись кто чем, разбегались в разные стороны, и гремел на полную мощь кассетник.

Евдокимов стоял под навесом. Здесь, на автобусной остановке, светил фонарь. Было холодно Евдокимову. Он не мог понять, почему не взял с собой свитер; зонтик тоже остался в гостинице, на спинке стула, – как-то несолидно всё это… Голоса между тем стихли. Только шумел дождь, да ещё было слышно, как целуются за спиной Евдокимова. До гостиницы одна остановка, но мокнуть ему не хотелось. Он ждал. Автобус не шёл. Те целовались. День натурально кончился. Кончился день. Веры, Надежды, Любови, Софии день завершился дождём. Увальни, что ли, мы все, простофили? Что же ещё-то мы ждём?

Всё прозевали. У моря погоды?

Вот оно что и куда.

Хляби разверзлись. Великие воды.

Воды. Вернее, вода.

Стихотворение вспомнилось так просто, так легко, что Евдокимову показалось на секунду, будто он сам только что сочинил стихотворение. Но сочинил не он, а кто-то другой, напрасно Евдокимов вспоминал кто, потому что, если честно сказать, поэзией он мало интересовался. Он имел хорошую память… Минут через двадцать подошёл автобус.

– А я решила, дела замотали, – сказала Надежда, пропуская в гостиницу.

– Да уж, – сказал Евдокимов.

– Не промок?

– Нет, я старался.

– Надо оформиться.

– Я паспорт забыл.

– Плохо.

Она протянула ключ от пятой комнаты.

– В виде исключения.

Евдокимов сказал:

– Спасибо.

Он не сразу открыл дверь, – в коридоре не было лампочки. Наконец вошёл, включил свет, увидел: на столе букет из кленовых листьев, на стене натюрморт с виноградом, четыре аккуратно заправленные кровати, подушки пирожками – красота! Евдокимов плюхнулся, не раздеваясь, на ближайшую койку, вспомнил про Герцена, хотел почитать под шум дождя, но снова поднялся – было холодно, как снаружи. Он отдёрнул занавеску, – так и есть: одна рама застеклена, а другая – нет.

Евдокимов пошёл искать справедливости.

– Надя, Надя, хозяюшка!

Хозяюшка стояла возле вахтёрской с отвёрткой в руке, вставляла замок в дверь.

– Ну и ну. И за кастеляншу, и за администратора, и за плотника…

– Я за всех.

– Помочь?

– Спасибо. Сама.

На полу лежали шурупы, несколько штук. Евдокимов сказал:

– У меня стекла в комнате нет.

– С утра было.

– То есть одно есть, а другого нет. Рамы, между прочим, двойные.

 

– И что?

– Как что? Холодно.

– Мы зяблики? – удивилась Надежда.

– А кто-то есть, кто не зяблик? – спросил Евдокимов.

– Могу дать второе одеяло.

– А что, других комнат не существует?

– В других то же самое. Ремонт скоро.

– Может, всё-таки есть… в виде исключения?

То ли насмешливо, то ли с вызовом:

– Нда?

– Что «нда»? Через час октябрь начнётся.

– Не начнётся. (Что уж совсем вне логики.)

Евдокимов задумался.

– Та-ра-кан, – по слогам произнёс Евдокимов.

– Жужелица, – сказала Надежда и внимательно посмотрела на Евдокимова. Закашлялась вдруг. Он вспомнил про медицинские банки.

– Вот и я простужусь…

– Ничего, – сказала Надежда, когда кашель кончился. – Двойные рамы только в девятой.

– Хорошо, что в девятой.

– Нда?

Она положила отвёртку на тумбочку и прошла в другой конец коридора. Дверь в ту комнату была приоткрыта.

– Вообще-то это моя комната.

Вахтанг Кикабидзе улыбался с настенного календаря. Лежали спицы на одеяле, клубок ниток, ещё что-то…

– Нравится?

А ты как же? – чуть не спросил Евдокимов.

– А я чайник поставлю.

Утром он уезжал девятичасовым автобусом. Синоптики обещали ясное небо. Евдокимов сел так, чтобы солнце не слепило в пути. Он открыл Герцена. Дневник начинался словами:

«Тридцать лет!.. И хорошо и грустно смотреть назад. Дружба, любовь и внутренняя жизнь искупают многое…»

Он посмотрел в окно. Старичок в форме железнодорожника вёз на тележке тыкву.

«Кто виноват? – подумал Евдокимов. – Что делать?»

1985

2Автору приятно вспомнить провинциальные книжные магазины. В них продавались книги, которые невозможно было купить в городе. Скажем, томик Борхеса (1984), выпущенный ни много ни мало тиражом в 100 000 и стоивший 2 руб. 60 коп., удалось приобрести в Опочке. В посёлке Идрица всегда покупал что-нибудь; теперь там книжного нет.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru