Приехали монахиня Евдокия с Любой в Васисс, а через пару дней Никольские морозы грянули, мобилизовали истопников (батюшку с монахиней) на несение вахты у церковной печки. Монахине пришла идея: зачем туда-сюда бегать, с собаками воевать, недосыпать, когда в церкви можно расположиться. Батюшка с удовольствием благословил на этот вариант. Он топит печь днём, монахиня с Любой ночью. Всем хорошо, деревенским собакам тоже – никто не тревожит в тёмное время суток. В Омске минус сорок – это конец света, в Васиссе такая температура – оттепель в сравнении с пятьюдесятью градусами, обычными для Никольских морозов.
В тот год они плавно перешли в Рождественские, на пару дней опустились до сорокоградусной «оттепели», и снова сжали в точку спиртовой столбик термометра. Перед Новым годом произошёл случай из разряда загадочных. Стоит заметить, монахине при первом знакомстве показалось, Люба при такой жизни отстала в развитии. Время показало – ничего подобно, смышлёная и не белоручка. Дров ли надо принести, воды натаскать – два раза просить не надо. В тот вечер, как обычно, раскочегарили они печь в храме, легли спать, в три часа монахиня проснулась от холода… Мороз давил за стенами церкви так, что даже постоянная работа печи плохо спасала. Как батюшка не затыкал дыры в здании, тепло быстро уходило. Бросила монахиня с пяток полешек в печь, угля подсыпала, часа через два снова пробудилась с намерением трубу закрыть. Посмотрела – рано, печь полна красных углей.
Залезла под одеяло, через какое-то время проснулась с тревожным чувством. Голова чумная и явно угаром пахнет. Печь всё также полна углей, покрытых зловещим свечением, и, Бог ты мой, труба закрыта. Ни Люба не помнит, чтобы закрывала, ни монахиня. А в храме душегубка.
Монахиня Любу спрашивает:
– Голова болит?
– Матушка, – ответила та упавшим голосом, – вдруг мы умершие!
И посмотрела на то место, где два дня назад гроб стоял. Батюшка отпевал мужчину.
Племянник зашёл к дяде, тот у порога лицом в пол лежит. Видимо, почувствовал угарный газ, сполз с кровати, да успел уже смертельно надышаться, сил не хватило за дверь выползти.
Матушка о той ночи рассказывает:
– На меня тоже помрачение нашло. Люба сказала «умерли», у меня в голове – где мы? Голова чумная, знаю, молиться надо, «Отче наш» начинаю и сбиваюсь, начинаю и сбиваюсь. С глазами непонятно что творится, будто не мои…
Люба на кровать показывает:
– Там никого.
Мол, если мы отлетевшие души, тела должны лежать.
– Да, – повторяю тупо, – никого.
Сейчас весело рассказывать, тогда не до смеха.
У Любы своя логика на происходящее:
– Матушка, давайте выйдем на улицу, если кто поздоровается, значит, мы живые.
Выходим из церкви.
Раннее утро, мужичок мимо летит в сторону магазина.
На наше «здравствуйте» даже не посмотрел.
– Не видит, – Люба прошептала с ужасом в голосе, – мёртвые мы.
Мужика свой угар накрыл – за самогонкой бежал. Продавщица Нюрка придумала нелегальный, зато доходный бизнес: самогонку варит, в магазине продаёт.
– Надо ещё людей подождать, – говорю Любе.
Судя по пролетевшему мимо нас мужику, мороз на улице, он шапку едва не на глаза натянул, а я мороза не чувствую. Говорю:
– Люба, я мороза не чувствую.
– Я тоже. Значит – умерли!
Стоим, а никого, кто бы помог провести эксперимент «живой – мёртвый». Люба предлагает:
– Матушка, идём к магазину.
У Любы явно голова лучше моей работала.
Идём к магазину, из переулка дядя Вася, сторож лесхоза, быстрым шагом выскакивает. Тоже в магазин. Противный, честно сказать. Едва не в первую неделю, как в Васисс приехала, зазвал, дескать, у него икона редкая. В Васисс я ехала полная миссионерских планов в отношении местного населения. С готовностью откликнулась. Думала, может, сибирского письма образ. У дяди Васи картина – Спаситель с рассечённой грудью, сердце пылает.
– Не, – говорю, – это не православная икона.
Дядя Вася сахарный, липучий, через каждое слово у него «доча». В дочки записал, и намёки при этом. Мол, стемнеет, я к тебе по-соседски загляну с бутылочкой:
– Ты одна и я один.
Дом у него в полном запустении, паласы в пол вросли, занавески на окнах век не стираны. Бабку схоронил, самому шестидесяти нет, опустился до старика.
– Дядя Вася, – говорю, – если хочешь с крыльца совершить кувырок через голову, заходи смело, не робей…
Он думал, я шучу… И совершил полёт с крыльца.
Встал, отряхнулся:
– Доча, зря ты так! Я ведь по-хорошему к тебе.
Он попался нам угоревшим.
– Здравствуйте, дядя Вася, – говорю громко.
– Здравствуй, доча, коль не шутишь!
Люба в ладошки захлопала:
– Живые, матушка, живые!
Дядя Вася зыркнул на неё из-под козырька шапки:
– Откуда контуженную взяла?
– Места, – говорю, – надо знать!
Сама едва тоже не ударила в ладоши.
Голова два дня безостановочно трещала. Какие только таблетки не пила.
Батюшка в следующую ночь освободил нас от печки:
– Идите, отсыпайтесь, – отправил домой, – да трубу не вздумайте снова закрыть!
Монахиня Евдокия не могла смириться с фактом: Люба-Любаша растёт неучем, поговорила с директором школы, тот пообещал осенью взять Любашу в восьмой класс. Дома она как вздумается в школу ходила, матери было всё равно.
– Мать у неё вроде не дура, – рисовала монахиня психологический портрет родительницы, – только ещё хуже. Люба рассказывала, мать, было время, уверяла всех – она экстрасенс, курсы в Омске окончила. С месяц пудрила легковерной соседке мозги, будто излечит от почечной недостаточности, проводила не бесплатные сеансы, пока муж соседки не поколотил целителя, узнав размеры гонорара.
Монахиня взяла на себя послушание подготовить Любу к школе, начала заниматься русским языком, математикой. С русским у Любы из рук вон плохо обстояло, уровень начальной школы. По математике, физике соображала. Память отличная, понемногу начала грамоту выправлять.
– С Божьей помощью научишься, – говорила монахиня.
Люба хорошо рисовала, здесь они сошлись с монахиней, та тоже любила рисовать. Как, впрочем, и батюшка, у него накопилась целая пачка рисунков по Кулаю. С учащимися воскресной школы монахиня оформляла рукописный журнал, Любаша активно помогала.
Голосок у Любаши небольшой, но слух имелся, матушка поставила её на клирос. Научилась читать по-церковнославянски. Утренние и вечерние правила вместе с монахиней вычитывали. Постепенно-постепенно ожил подранок. Волосы отрасли, тёмные с каштановым отливом. Монахиня накупила заколок, расчешет волосы, заколет красиво. Любаша перед зеркалом крутится, глазёнки светятся. Всю жизнь без тепла, сердечности, рядом с монахиней отогрелась.
Батюшку побаивалась. Страшно волновалась перед каждой исповедью. Матушка ей рассказывалась о таинстве исповеди, причастия.
– Не достойна я! – утирала слёзы Любаша.
Не сразу открылась матушке. Та пыталась выяснить, почему наголо постриглась. С месяц прошло, прежде чем призналась. Уже после угара. Отец у Любы умер, мать, не откладывая на завтра то, что можно ухватить сегодня, второй раз выскочила замуж. Отчим, один к одному, как в случае с Олей, что повесилась в бане, стал приставать к падчерице. Изнасиловал её… В отместку Люба постриглась. Мать, как и Олина родительница, ей нет бы – выгнать насильника, увидела в Любе конкурента, решила избавиться от неё. Спихнуть с глаз своих и мужа. Увезла в монастырь.
– Не смогли мы помочь Любаше до конца, – сокрушается матушка. – Любаша была морально раздавлена. В Васиссе пришла в себя, расцвела. Но примчалась мамаша.
Мать приехала в Васисс не потому, что материнские чувства взыграли, экономическая подоплёка заставила. На Любу получала пенсию за отца. Ни мать, ни отчим нигде постоянно не работали. Пенсия была единственным постоянным доходом. Да органы заинтересовались, а где, собственно, сам пенсионер? Потребовали предоставить, иначе пенсии не видать. Тут-то мать и забила тревогу, полетела в монастырь забирать дочь обратно.
Люба страшно не хотела домой. В Васиссе с ребятишками из воскресной школы подружилась. Девчонки после занятий оставались в церкви журнал делать, заодно посиделки устраивали. Допоздна засиживались.
Как она мечтала на Кулай летом полететь. Расспрашивала монахиню:
– В вертолёте страшно!
– Спроси, – монахиня смеялась, – у батюшки, как я трусила в первый раз! Но видишь – жива!
По зимнику в марте до Поклонного креста втроём с батюшкой ездили, панихиду служили.
Однажды матушка пришла из магазина, Любаша сидит в слезах.
– Что случилось? – кинулась к Любаше.
Оказывается, читала воспоминания людей, прошедших Кулай. Отец Андрей собирал газетные вырезки.
– Матушка, – спрашивает, – как это ребёнка мать бросила в сугроб, когда везли на Кулай.
– От отчаянья, наверное. Молока в груди нет, кормить нечем, и невозможно вынести крик младенчика, душу переворачивает, а помочь нельзя! Своего молока нет, коровьего нет. А дитё в крике от голода заходится.
– А как после этого жить, матушка?
– В жизни, Люба, под одну гребёнку всех не подровняешь.
В другой раз Люба загрустила, думая о своём будущем:
– Матушка, я хотела, как вы, в монашки пойти!
– И что?
– Тогда у меня деток не будет. А я хочу деток, мальчика и девочку.
Монахиня села с ней рядом, начала рисовать фломастерами:
– Это, Любаша, твой дом, твои дети, а это ты – курносая. Ты будешь хорошей мамой, тебя в воскресной школе все малыши любят.
Вспоминая Любашу, монахиня говорила:
– Такую мясорубку прошла, а душа чистая, не развращена. В воскресную школу ходила группа девочек-третьеклассниц, Любаша возилась с ними, как старшая сестрёнка. Они липли к ней.
Мать Любаши выведала в монастыре, где дочь находится, помчалась в Васисс…
Как Любаша не хотела уезжать.
– Матушка, – умоляла, – не отдавайте, не хочу туда! Не хочу!
А как не отдать, она несовершеннолетняя. Монахиня спросила у батюшки, что делать?
– По закону, – сказал батюшка, – должны отдать матери.
– По закону она не должна бросать её у монастыря без копейки денег, без одежды.
Люба обещала через год приехать в Васисс, как восемнадцать исполнится. Только ни разу Люба не позвонила монахине, как уехала… Монахиня просила у матери номер сотового, не дала. Дескать, ни к чему, вам попусту звонить, нервировать ребёнка.
– У Любаши, – вздыхает монахиня, – своего сотового, конечно, не было. Я не догадалась ей купить. Только после того как уехала, спохватилась…
Не доезжая до Петровки, мы свернули налево, на дорогу, идущую на Кулай. Остановились подле указателя, который сообщал, куда ведёт дорога и запрещал пользоваться ею без соответствующего разрешения. Мы сфотографировались на фоне указателя и поехали, несмотря на запрет и отсутствие пропуска. По ровному полотну дороги машина шла ходко.
– Не подумайте, что это зимний асфальт, – сказал батюшка, – здесь и летом сейчас дорога хорошая до Берёзки, нефтяники сделали. Они бы всю до самой Крапивы проложили, немного и осталось, кабы намерения не поменялись и не потеряли интерес к Кулаю.
Батюшка указал рукой в сторону широченной просеки, которая пошла параллельно дороге после того как проехали речку Берёзку:
– По прямой должна была дорога идти. На Кулае, как стрела, легла и здесь…
Картина впечатляла. Будто циклопическая машина прошла по тайге, ряму. Она в своём движении захватывала полосу метров сорок шириной, пилила деревья перед собой, тут же очищала от веток, срезала верхушки, ненужное отбрасывала в сторону, стволы укладывала в болото. Если деревьев впереди не было – голо – брала готовые брёвна, что везла горой в кузове, бросала себе под «ноги», гатила низкое место. Машина не заморачивалась на деталях, брёвна не ложились одно к одному, требовалось в дальнейшем чистовая доводка трассы. Возможно, циклопический агрегат, достигнув финиша, должен был вернуться и выровнять полотно лежнёвки, уложить брёвна по уровню. Или вдавить их в болотистый грунт, поверх уложить ещё один слой брёвен.
По почерку машины читалось, она и с тремя километрами болот, отрезающих Кулай от материка, справилась бы. Бросила понтонный мост или навела другую переправу, навсегда покончив с островной историей Кулая. Что-то не срослось у циклопического агрегата или у заказчиков трассы. Вышла машина к Поклонному кресту, вчерне бросила до него гать, после чего ей сказали «спасибо», дескать, более в ваших циклопических услугах не нуждаемся – на Кулай идти не надо.
Транспортировка нефти через Кулай нефтевозами престала быть актуальной, пустили чёрное золото по нефтепроводу, что шёл по Томской области. Решение изначально напрашивалось, не исключено: логический подход не всем приносил выгоду – доходнее перекопать Кулай, проложить трассу в тайге и болотах, бросить в её тело тысячи и тысячи кубометров супеси, тысячи и тысячи кубометров строевого леса, заодно и кости спецпоселенцев, и гнать по ней нефть автомобилями. Так утверждали некоторые злые языки. Другие шли ещё дальше: никто и не собирался дуротой заниматься – через Кулай на колёсах нефть возить. Умные люди деньги осваивали, это какие суммы в Кулай можно закопать, концы в болота спрятать! Так и сделали будто бы. Кто-то крестьян гноил в Васюганье, свои вопросы решал, кто-то миллиарды из Кулая добывал! Так ли на самом деле или вовсе не так – кто его знает? Да это, впрочем, не суть важно для нашего повествования, главное – сторонники идеи с трассой охладели к ней. Посему лежнёвка не легла стрелой от Берёзки к болоту. А старая дорога стала хуже, чем во времена спецпоселенцев, тогда кроме как на санях да телегах никто по ней не ездил, не было тяжёлой техники.
В высоких кабинетах менялись планы по Кулаю, и, само собой, отца Андрея никто не собирался оповещать о новых веяниях в нефтеполитике. Он продолжал гореть темой скита. Подобралось несколько человек, готовых стать насельниками. Не сказать, много таких, да лиха беда начало. Много, если подумать, и не к чему. Батюшка понимал, не все выдержат, не для всех затвор подойдёт, но пусть попробуют. К нему обращались те, кто искал уединённой молитвы, просили взять с собой за болото, ждали решения по строительству скита. Отец Андрей не сомневался – люди будут. Во все века в пустынях, пещерах, лесах жили христиане-отшельники – в Сирии, Египте, Палестине, Сибири… Даже в советское время монахи-пустынники подвизались в горах Абхазии. Их гнали самым жестоким образом, проводили милицейские операции с привлечением военных вертолётов, но они держались. Монахи-анахореты и в шестидесятые годы прошлого века, об этом рассказывали батюшке охотники, встречались в глухой сибирской тайге. Отец Андрей был уверен, найдутся те, кто пойдёт за ним на Кулай. А нет, один с Божьей помощью будет подвизаться в скиту. Служить литургию, молиться о мучениках Кулая… Был уверен в себе – сможет…
И многоопытный владыка Феодосий не сомневался в нём, да только почувствовал перемены ветров в нефтебизнесе. Если Крапива разворачивает вектор развития задним местом к Кулаю, о каком ските можно вести речь. Вертолётчики перестанут летать на Крапиву. Это значит – Кулай со средины марта по ноябрь окажется отрезанным от материка. И что тогда с отцом Андреем, головой горячей, будет. Спешит он, торопится – подавай ему скит… А ведь может получиться, рассуждал владыка, патриарх отправит его самого на покой, как-никак восемьдесят исполнилось, и неизвестно, будет ли новому архиерею дело до скита на Кулае… Тем более если власти потеряют к нему интерес…
Батюшка всё приготовил к строительству. Осталось забросить материалы на Кулай, освятить закладку скита. Считал: нельзя тянуть, надо ставить, пока до Яглов не добрались добытчики супеси. Глядишь, рассуждал он, скит поубавит аппетиты нефтяников-дорожников, не срежут Яглы на свою трассу.
Отец Андрей был вхож в кабинет руководителя администрации Тары, тот говорил напрямую: прилетит митрополит освятить закладку скита – будет зелёная улица. Авторитет архиерея решал всё. Владыка Феодосий приехал в Тару, и вдруг в последний момент отказался лететь на Кулай. Вертолёт стоял под парами, архиерей сослался на запрет врачей на воздушные перелёты. Интуиция подсказала батюшке: ничего не будет.
– Батюшка вернулся после этого в Васисс на психе, – рассказывала монахиня Евдокия, – злой, папку с рисунками, эскизами скита бросил в печку. Осталось всего несколько рисунков, что хранилась у меня. Стихи писал о Кулае, записи вёл о поездках, наблюдениях – всё сгорело!
– Много позже понял, – признался батюшка, – скит ставить надо было не на самом Кулае, а между Васиссом и Петровкой. Я это место приметил, когда мы дрова с монахиней заготавливали. Приметил, а на большее не хватило ума… Отличная поляна в тайге, недалеко от дороги. В то же время густым лесом отгорожена, укромная. Владыка, мудрый человек, предугадал развитие событий. Если планы у нефтяников поменяются, а его самого уйдут на покой, Кулай окажется в забвении. Так и получилось. Губернатор, который готов был «расцеловать» меня, охладел к Кулаю. Владыка обо мне думал, но сказать об этом не мог, политика дело тонкое. А здесь, на большой земле, рядом с Кулаем, скит я точно бы поставил. Причём – быстро. Дорога рядом. Место само по себе укромное. Бобровка, где сруб обещали собрать, под боком. Васисс рядом, продолжал бы в церкви служить.
– Ага, укромное, – с иронией сказала монахиня, – зеки бы пришли как-нибудь…
– С этим народцем было дело, – заулыбался батюшка, – расскажи-ка.
– А что рассказывать, – начала монахиня. – Иду ночью в церковь печку топить, гляжу – дымок из трубы. Откуда ему идти как не из трубы, спросите. Правильно. Только в доме никто не жил давно. Ставни закрыты, а дымок струится. Особо не придала с первого раза значения. Мало ли, сдали кому-то или продали. В следующую ночь снова дымок. Ночи ясные стояли, небо звёздное. И дымок. Риту соседку днём спрашиваю, кто-то поселился в доме, где тополь в палисаднике растёт? Рита удивилась, с чего я взяла, никто там поселиться не может. Хозяева померли, дочь в Новосибирске. Рита предупредила: «Матушка, не суйся туда, я пойду к участковому». Восемь зеков сбежали из колонии, отсиживались в Васиссе. Целый ОМОН брал сидельцев. Так что не только медвежий угол Васисс, но и зековский.
Монахиня Евдокия рассказывала историю про зеков, батюшка внимательно смотрел на дорогу, зимник был основательно разбит лесовозами. Пару раз мы жались к обочине, пропуская «КаМАЗы», гружёные лесом.
– Это и есть та самая дорога, – спросил у батюшки, – по который вы совершали летние паломничества ко Кресту? Здесь что ли медведи с волками следы оставляют и «глухари-фугасы» взрываются?
– Пару минут назад проехали участок, где глухарь напугал. Представляете, иду спокойно, звенящая тишина, всё замерло, вдруг взрыв у ног. Инфарктное дело!
Нас обогнала «Тойота».
– Нам бы такой Ленд Крузер, – мечтательно сказал батюшка.
– Куда он? – спросил я.
– В Томскую область. Если по обычной трассе через Новосибирск и Томск ехать, надо здорового кругаля закладывать, а напрямую через Кулай милое дело. Дорогу до Крапивы чистят.
В сторону Петровки прошёл лесовоз с танкеткой на прицепе, она выглядела игрушечной в сравнении с мощным «КамАЗом».
– Выходят из тайги лесорубы, – сказал батюшка, – торопятся, пока зимник не развезло. Потеплеет и суши вёсла.
Неожиданно для меня выскочили к Поклонному кресту. Серый величественный с острыми углами и краями Крест сурово возвышался на искусственном холме. По большой перекладине, будто вырезали гигантским ножом, шла надпись – «КУЛАЙ». Крышу-голубец венчал терновый венец из проволоки, символизирующей колючую… На чахлый болотный лес, что был за Крестом, с высокого ярко-синего купола щедро лились потоки ультрафиолета. Нижняя перекладина Креста правым концом указывала путь на небо, в то же время была обращена в сторону Кулая. В каких-то сотнях метрах от нас зимник упирался в болото и бежал по нему. В этой точке подводы со спецпоселенцами покидали большую землю и внедрялись на территорию, многозначительно называемую местными «за болотом».
По деревянному трапу мы поднялись на холм. К основанию Креста был привязан небольшой венок, у подножия стояла бутылка водки, лежало несколько конфет в ярких обёртках.
– Водку-то зачем? – с осуждением отреагировала на неуместный у Креста продукт монахиня.
– Поминают, как могут, – примирительно сказал батюшка. – Это родственники спецпоселенцев приезжают. Мало кто остался в живых из прошедших Кулай. Молодые помнят – это хорошо. Значит, остаётся человеческое в людях. Сюда приехать – это целый поход, не на кладбище в городе завернуть.
Батюшка облачился в золотом отливающую епитрахиль, разжёг кадило.
Начал служить с монахиней заупокойную литию. Мои мысли на первых словах молитвы улетели далеко. На дороге показался обоз со спецпоселенцами. Он следовал в сторону Кулая. Усталые лошади с трудом тянули сани по снежному месиву. Охрана ехала верхами. За спиной винтовки, в руках плётки. Я не слышал голосов, окриков, плача, уши напрочь заложило. Обоз шёл и шёл, голова была далеко впереди, она миновало болото, скрылась на Кулае, а хвост всё ещё не показался из тайги.
Видение исчезло, когда батюшка с монахиней запели «Со святыми упокой».
Батюшка снял епитрахиль, положил в кофр, поставил его в багажник.
– А теперь на Кулай! – закрыл он дверцу багажника.
– Да, – сказал я, – обоз только что прошёл.
– Видел? – спросил батюшка.
– Видел! – кивнул я.
– Тогда поспешим за ними. Времени не так много, а ещё ехать сорок километров, отслужим панихиду на кладбище…
– Я так и не спросила у матушки Гликерии, – проронила монахиня, – как звали её сестрёнку-погодку, что осталась на Кулае. Возможно, говорила, да я забыла, а теперь не у кого спросить.
– Много здесь безымянных, – вздохнул батюшка.
Машина въехала на зимник, идущий по болоту, чахлые деревца уходили от края дроги влево и вправо. Они тоже мечтали упираться вершинами в небо, как их собратья на твёрдой земле, но болото не давало почвы, не давало надежды набраться сил, тянуло в гибельную трясину.
Наконец пейзаж сменился, мы въехали в лес, колёса «четвёрки» побежали по острову.
– Когда-то на Кулае стояли ворота с надписью «Добро пожаловать», – произнесла монахиня.
– Вот мы и пожаловали, – сказал батюшка.
– Кулай – остров без свободы! – вырвалось у меня.
– Упокой, Господи, души мучеников, – перекрестился батюшка.
– Упокой, Господи, – хором повторили мы с монахиней.