bannerbannerbanner
Андеграунд

Сергей Могилевцев
Андеграунд

Полная версия

Глава седьмая

Итак, я начал исследовать московское метро, а также взращивать свою космическую гордыню, осознав необыкновенно отчетливо, что это единственная защита, которая есть у меня от враждебного мне мира людей. Что для кого-то другого мир людей добрый и ласковый, напоминающий журчание ручьев, шелест теплого ветра, или лучи яркого летнего солнца, а для меня он враждебный, и чтобы мне в нем выжить, я должен пользоваться совсем особым оружием. У других людей были их таланты, была щедрость души, широта взглядов, дружелюбие, преданность идее и любовь к ближним своим, а у меня была только моя гордыня. Но вы не представляете, насколько же сильным оружием она оказалась! Я это понял сразу, катаясь в метро из одного конца города в другой, и пристально глядя на сидящих напротив меня людей. Я сразу же научился глядеть на них насмешливо и сердито, небрежно раскинувшись на сидении, хотя внутренне весь был собран и сжат, словно стальная пружина. От этого внутреннего напряжения щеки мои еще больше горели, а люди еще больше ужасались и негодовали, глядя на мой страшный облик. Некоторые, правда, ужасались и негодовали молча, сдерживая себя, и делая вид, что все увиденное их не касается. Некоторые же негодовали открыто, делая мне замечания, и даже вступая со мной в молчаливую дуэль. Эта дуэль состояла в том, что они молча и презрительно глядели мне прямо в глаза, а я так же молча и презрительно глядел на них, улыбаясь одними лишь углами своего тонкого рта. Рот у меня от худобы, хотя Евгения и старалась меня откормить, был очень тонок, и это придавало всему моему облику еще больше наглости и даже дерзости. Несколько людей в течение дня обязательно вступали со мной в молчаливый поединок, стараясь пересмотреть и переиграть мою гордыня своей правильностью и добропорядочностью. Глупцы, они не знали, что их правильность и добропорядочность ничто перед моей гордыней, а также перед гордыней вообще, которая, как я понял позже, вообще одна из самых сильных страстей на свете. Мало на земле есть страстей более сильных, чем гордыня, разве что ненависть, или зависть, да и они зачастую уступают гордыне по глубине и накалу эмоций. А эмоции у меня в душе кипели такие, что я был похож на паровой котел, который перегрелся до такой степени, что был готов вот-вот взорваться. Однако каждый день в вагонах метро находилось два или три человека, которые были готовы пожертвовать всем, лишь бы одержать надо мной моральную победу. Они готовы были даже опоздать на работу, отказаться от свидания с любимым человеком, или даже пожертвовать своей жизнью, лишь бы доказать мне, что их страсти и их эмоции более чисты, более благородны, и, следовательно, более сильны, чем мои. Они часами сидели в вагоне напротив меня, переезжали из одного конца города в другой, пересаживались вместе со мной на другие линии, и вели молчаливый поединок, неотступно глядя мне в глаза. Глупцы, они даже не подозревали, что ими движет все та же гордыня, что и мной, только с противоположным знаком! Помню, один седенький и очень правильный старичок ездил со мной целый день, и все смотрел мне в глаза, пытаясь этим своим взглядом смутить, и даже сломить мою личную гордыню. Но сил у него оказалось маловато, и кончилось все сердечным приступом, и вызовом в метро бригады скорой помощи. Когда его проносили со станции на носилках, он тянул ко мне свою худую старческую руку, и все силился что-то сказать. Думаю, ему мерещились подвиги минувшей войны, и взятие какой-нибудь безымянной высоты, во время которого погибли все, кроме него. Он и не подозревал, что выжил только лишь для того, чтобы через сорок пять лет вступить в сражение со мной, и героически пасть в этой неравной битве, присоединившись к своим давно погибшим товарищам. Также помню одного молодого мужчину, который считал, что раз он физически сильнее меня, то может одержать победу в моральном поединке со мной. Я на своем веку повидал уже немало таких мужественных красавцев, таких Шварценеггеров и Рэмбо, из которых их мужественность прямо изливается на землю, словно желание из взбесившегося мартовского кота. Эти мужественные красавцы носили на себе целую гору мышц, но в голове у них мало что было, и по этой причине они в итоге проигрывали свои самые главные сражения на земле. Так было и с этим красавцем, которого я взбесил своим страшным видом и своей презрительной улыбкой, застывшей в углах моего тонкого и бледного рта. Он, вне всякого сомнения, опаздывал на свидание с какой-нибудь московской студенткой, каких у него, очевидно, набрался уже целый гарем, но принял решение пожертвовать удовольствием для того, чтобы как следует наказать меня. Пересмотреть меня ему не удалось, еще и потому, что был час пик, и в вагоне стояло много людей, которые мешали нам смотреть друг другу в глаза. Надо сказать, что многие, устраивавшие со мной в метро молчаливые дуэли, пользовались этой возможностью, и тихо покидали вагон, понимая, что ситуация зашла слишком далеко, и что переиграть меня им не удастся. Но не таков был мой красавец! Он был зол на меня за то, что не встретился сегодня с очередной своей обожательницей, и решил отыграться на мне по полной программе. Проехав до конца очередной линии, он вышел следом за мной из вагона, и, схватив за рукав, быстро потянул в самый конец платформы, где не было ни души, и где ему хотелось провести со мной воспитательную беседу. Было совершенно очевидно, что такие воспитательные беседы он проводил еще в школе, избивая своих более слабых товарищей, а потом во дворе дома, где считался первым красавцем, и где дворовые девицы пачками вешались ему на шею. Затащив меня в дальний конец платформы, и усадив на скамейку, он зашептал мне в ухо тихо и зло:

– Издеваешься над людьми, щенок, считая всех ниже себя, хотя на самом деле ты хуже всех, и таких гадов, как ты, надо давить, словно омерзительных тараканов!

– Отпустите меня, дяденька, – плаксиво отвечал я ему, – я вам ничего не сделал, зачем вы хватаете меня за рукав?

– Я тебя, щенок, сейчас не только за рукав схвачу, – закричал он уже громче, потеряв контроль за собой. – Я тебе сейчас так больно сделаю, что ты запомнишь этот урок на всю жизнь! Сейчас ты поймешь, что значит издеваться над людьми, и считать их ниже себя!

И он коротко и очень сильно ударил меня в бок, так что в глазах у меня потемнело, и я на секунду даже потерял сознание.

– Не трогайте меня, дяденька, – закричал я, – у меня туберкулез, и мне осталось жить очень мало. Отпустите меня, пожалуйста, я больше не буду ездить в метро, и издеваться над людьми, словно я самый умный, а они все дураки!

– А мне плевать, что ты туберкулезник, и что тебе осталось жить очень мало, – уже на всю станцию закричал этот Рэмбо. – Я тебя сейчас сам убью, и брошу вниз на рельсы, так что от тебя останется через минуту одно мокрое место!

После этого он опять ударил меня в бок, так что я упал на гладкий пол станции, ударившись головой, и потеряв на мгновение сознание, а изо рта у меня пошла белая пена. Я ощутил на губах вкус этой пены, и сразу же понял, что она белая, и еще чуть-чуть подкрашена моей красной кровью. Позже я научился пускать такую подкрашенную кровью пену, за что всегда был благодарен этому московскому Рэмбо, решившего поучить уму – разуму наглого и зарвавшегося юнца. Что произошло дальше, я не очень хорошо понимаю до сих пор. Видимо, мой вид, вид лежащего на полу юродивого, пускающего изо рта белую, подкрашенную кровью пену, был так страшен, и вызвал в голове моего обидчика такие противоречивые чувства, что он инстинктивно отшатнулся от меня, сделал несколько шагов назад, и упал на рельсы прямо перед подъезжающим к станции поездом. Его предсмертный крик был так страшен, что услышали его, очевидно, на всех станциях и во всех вагонах метро. Дальше же было все очень просто. Сразу же появилась милиция и санитары, меня отвели в медпункт, дали успокоительного, умыли лицо, почистили, и отпустили домой, сунув даже в карман небольшую пригоршню мелких монет. Милиции я сказал, что приехал из провинции поступать в институт, что, кстати, было почти что правдой, и что живу временно у своей родственницы. Они позвонили Евгении, и та все подтвердила. На вопрос, видел ли я мужчину, упавшего на рельсы, я сказал, что не видел, так как у меня начался приступ, во время которого ничего видеть и слышать я не мог.

После этого случая кататься в метро стало мне особенно приятно, так как у меня практически не осталось конкурентов. Евгения же воспользовалась моментом, и заставила меня подстричься и переменить одежду. Я нехотя согласился сделать и то, и другое, и теперь в новенькой полувоенной форме и в блестящих коричневых ботинках уже не выглядел так странно и так страшно, как раньше. Волосы теперь у меня были подстрижены, и не торчали в разные стороны, так что теперь смущал людей только лишь мой лихорадочный румянец, горящий на худом и совершенно бледном лице. Как Евгения не пыталась меня откормить, какие пирожные и торты мне не подсовывала, уходя на работу, я по-прежнему оставался худым. Слишком долго я скитался один по свету, порвав со своей семьей, чтобы просто так, ни с того ни с сего, стать упитанным и нормальным. Кроме того, Евгении, так как ей было уже тридцать пять лет, необходимо было устраивать свою судьбу, и встречаться с мужчинами, ища себе мужа. Поэтому она часто отсутствовала целыми днями, только лишь названивая по телефону, а я, пользуясь этим, специально не ел ее пирожные и торты, и относил их на улицу, отдавая городским голубям. Я специально не хотел выглядеть упитанным и нормальным, потому что мне надо было шокировать людей, взращивая свою космическую гордыню, единственное эффективное оружие, которое оставалось у меня в жизни. Румянец мой тоже постепенно стал сходить на нет, так как я уже не нервничал так, как раньше, и хорошо питался, но поездки в метро мне были жизненно необходимы. Мне не очень было интересно, что же находится в Москве наверху, меня притягивали ее подземелья, я чувствовал свое внутреннее родство с ними, хотя и не очень понимал, почему так происходит. Теперь, по прошествии лет, я понимаю, что это был зов андеграунда.

 

Чтобы хоть как-то выглядеть так же, как раньше, я придумал одну хитрость, которой научился в провинции у тамошних юродивых. Думаю, что многие видели таких юродивых, причем юродивых в очень плохом, а вовсе не в высоком смысле, где-нибудь в кинотеатре, или в автобусе, где они, сидя в одиночестве, плюют себе под ноги семечки, вовсе не пытаясь собрать их в кулек, или в ладонь. Они оставляют вокруг после себя целые кучи шелухи от семечек, заплевывают все до последней возможности, и забрасывают обертками от конфет, жвачек, и еще Бог знает от чего, обхаркав и изгадив все вокруг до последней возможности. Обхаркав и загадив неявным образом всех находящихся рядом с ними людей, которые оказываются совершенно беспомощными и неподготовленными для того, чтобы дать наглецам отпор. Все это делается совершенно сознательно этими городскими и сельскими юродивыми, причем, как я уже говорил, юродивыми в самом низшем смысле этого слова, ибо высокое юродство совсем другое. Высокое юродство, к которому неосознанно стремился и я, абсолютно погружено в андеграунд, и абсолютно поднято к Богу. Но я, лишившись значительной части своих атрибутов юродивого, и став почти что нормальным, решил перенять тактику этих низших юродивых, и начать в метро лузгать семечки. Мне надо было чем-то шокировать людей, и продолжать воспитывать свою космическую гордыню. И я, прилично одетый, и обутый в блестящие полувоенные башмаки, которые бы мог носить какой-нибудь лейтенант, или майор, со слегка еще горящими туберкулезным огнем щеками, начал лузгать в московском метро семечки.

Надо сказать, что лузгать семечки – это вообще национальная русская традиция, можно даже сказать русская забава и русское хобби, очень многие русские люди лузгают семечки, и удивить их этим занятием довольно трудно. Разве что начав лузгать их в метро, да еще и плеваться, и разбрасывать шелуху в разные стороны, в том числе и на сидящих рядом с тобой пассажиров. Так стал поступать и я, и, надо сказать, результат превзошел все ожидания! Мне опять стали делать замечания, стали меня укорять, воспитывать и пытаться вывести вон, разве что по животу не били, и на рельсы после этого не падали. Но я на это не реагировал никак, спокойно себе лузгал семечки, и молча смотрел вперед, улыбаясь своими бледными и плотно сжатыми губами. Меня пытались высмеивать какие-то школьники, но кончилось все тем, что им самим, более старшие пассажиры, сделали замечание. Думаю, что у них тоже в жизни были ситуации, когда они в общественном транспорте лузгали семечки, и они решили не показывать на сучок в моем глазу, не замечая в своем собственном бревна. Думаю, что если бы я в метро у кого-нибудь что-нибудь украл, или даже убил человека, меня бы тоже не все осудили, потому что у них в жизни тоже было такое, и, осудив меня, они бы осудили самих себя. В России вообще трудно кого-либо осуждать, потому что в этом случае приходится осуждать себя самого, и именно по этой причине люди никогда не осуждают преступников, хотя и желают им всем смертной казни. Это один из парадоксов России, который я понял гораздо позже. А пока же я продолжал кататься в московском метро, плюя семечки направо и налево и обхаркивая с головы до ног пассажиров, чувствуя, что меня многие одобряют, и что моя гордыня покинула уже высшие слои атмосферы, и вышла в открытый космос. А потом напротив меня села Вера. Это уже потом я узнал, что ее зовут Вера, вернее, Вера Павловна, а поначалу я подумал, что это просто очередная московская интеллигентка, вздумавшая тягаться со мной в молчаливой и безжалостной дуэли.

Глава восьмая

Вера, пожалуй, была первым и единственным человеком, который повел себя со мной совершенно иначе, и не так, как другие. Все другие или пытались меня игнорировать, считая чем-то вроде шелудивого пса, случайно прорвавшегося в метро, или вступали со мной в дуэли, надеясь своей внутренней силой сломить мою внутреннюю силу. Вера же повела себя совершенно иначе. Она сразу же поняла, кто я такой, поняла, очевидно, даже лучше, чем понимал себя я сам, и попыталась с высоты своего понимания помочь мне. Попыталась вытащить меня из андеграунда. То есть ее помощь изначально сводилась к тому, чтобы вытащить меня из подземелья, и заставить жить по законам, принятым наверху. Она не учла всего лишь одного – того, что я не хотел, чтобы меня вытаскивали из андеграунда, а также того, что я опущен туда, возможно, еще до своего рождения, и вытащить меня наверх уже вообще невозможно. Лет ей, кстати, было примерно столько же, сколько и моей Евгении, но выглядела она намного лучше, и намного красивей, чем Евгения. Она была красивой, уверенной в себя москвичкой, у которой все в жизни прекрасно сложилось, и которая желала, чтобы так же все прекрасно сложилось и у других. Она никогда не сталкивалась с существами, подобными мне, и не понимала, что мы из-за своей отверженности ненавидим таких уравновешенных и таких успешных людей гораздо больше, чем остальных. Ненавидим, и стараемся по возможности нарушить их уютный и спокойный мирок.

Впрочем, чем я мог навредить ей, успешной и спокойной москвичке, которая неожиданно решила, что такого шелудивого пса, как я, надо срочно спасать? Я привычно сидел в метро в самом конце вагона, возле прозрачной двери, отделяющей его от другого такого же вагона, и плевал свои семечки на пол и на стоящих передо мной пассажиров, вытаскивая их из большого бумажного кулька, купленного в переходе у какой-то старушки. Веру мне было видно только эпизодически, когда ее не заслоняли входившие и выходившие пассажиры, и меня сразу же смутил ее любопытный и доброжелательный взгляд. Такой любопытный и доброжелательный взгляд русских женщин будет потом встречаться мне в жизни не раз, и он будет означать только одно: эти женщины готовы жертвовать многим ради чудовища. Ради шелудивого пса, вроде меня, которого надо спасать, вместо того, чтобы пристрелить где-нибудь в темном и глухом переулке. Этот доброжелательный и любопытный взгляд, как я понял потом, означал для меня очень большую опасность, увидев его, я должен был немедленно вставать, и бежать без оглядки куда угодно. Но точно так же этот взгляд означал, что самой женщине надо вставать, и немедленно бежать куда глаза глядя, потому что жалость к шелудивому псу, вроде меня, не сулит ей ничего хорошего. Именно по этой причине женщины так часто бывают несчастливы: они заменяют любовь жалостью к шелудивым псам, и портят жизнь как себе, так и им. Шелудивые псы не нуждаются в жалости, и обязательно кусают за руку тех, кто их жалеет. Впрочем, тогда, в метро, об этом не думал ни я, ни она. Она просто доброжелательно и любопытно посматривала на меня время от времени, а когда я доехал до конечной станции, встала, и пошла за мной следом. Сначала я думал, что она начнет читать мне мораль, как мой давешний седенький старичок, которого увезла скорая, или вообще, возможно, начнет бить, как мой упавший на рельсы Рэмбо. Но она не сделала ни того, ни другого, она просто поднялась по эскалатору вместе со мной, и вышла на улицу, продолжая держаться рядом, и стараясь не потерять меня из виду. Поняв, что меня не будут ни учить жить, ни бить, я спокойно подошел к бабушкам, продающим у метро семечки, и стал торговаться с одной из них, желая купить еще один кулек. Торговаться из-за кулька семечек было унизительно и смешно, поскольку кулек этот стоил сущие копейки, но дело в том, что все свои деньги, которых у меня было не так уж много, я тратил исключительно на метро и на семечки, которые довольно быстро заканчивались. Мне постоянно приходилось выходить наверх, и покупать новые семечки, поскольку моя гордыня, которую я взращивал, требовала все новой и новой пищи. Моя гордыня, сидящая в клетке моего тела, словно дикий зверь, росла и мужала на этих семечках, продающихся у всех станций метро хитрыми и расчетливыми старушками, которые или недожаривали их, или, наоборот, пережаривали, а также сплошь и рядом грели в них свои старческие, скрюченные ревматизмом, ноги. Я искренне ненавидел и этих бабушек, и их вонючие семечки, но был вынужден по десять раз в день покупать их, тратя на это все свои деньги. Я был вынужден, как это ни смешно, и даже ни унизительно, каждый раз торговаться со старухами, которые, как и я их, искренне меня презирали. В каком-то смысле мы с этими старухами были сообщниками, мои поездки в метро были теперь невозможны без них, а их финансовое благополучие было невозможно без меня. Вот и сейчас, засунув руку в карман, я обнаружил там очень мало денег, так что у меня хватало их только лишь на метро, а на жалкий кулек семечек недоставало нескольких пятаков. Начав было унизительно торговаться с особенно неприятной старухой, сущей ведьмой, скрюченной, и одетой в какие-то лохмотья, я вдруг услышал рядом с собой ласковый и доброжелательный голос:

– Вам не хватает денег на семечки, хотите, я вам помогу?

Обернувшись, я увидел Веру, о которой на время забыл во время своего поиска семечек. Краска стыда сразу же залила мое лицо, ибо унизительно было, когда посторонняя женщина дает тебе нищее подаяние на покупку вонючей и ничтожной дряни, какой и были, по – существу, эти пресловутые семечки.

– Мне не нужна ваша помощь, – сердито буркнул я в ответ, – я и так могу, поторговавшись, купить этот жалкий кулек.

– Не надо торопиться, – опять доброжелательно сказала она, – этот кулек не стоит того, чтобы из-за него торговаться. Раз старушка просит свою цену, то пусть получит ее, это будет справедливо, да ведь и ей надо получить вознаграждение за свой труд. Вот, пожалуйста, возьмите за один кулек, только, если можно, хорошо прожаренных, и без мусора! – И она протянула старухе необходимые деньги.

Старуха что-то пробурчала в том смысле, что у нее семечки без мусора и всегда хорошо прожарены, и отдала Вере кулек. Вера взяла кулек, и, подхватив меня под руку, потянула куда-то в сторону.

– Куда вы меня тянете? – спросил я у нее.

– Давайте отойдем в сторону, и вместе пощелкаем семечки, – сказала она. – Я, как всякая русская женщина, очень люблю лузгать семечки, и только стесняюсь делать это одна. Мне нужна компания, и, надеюсь, что вы мне ее составите. Кстати, меня зовут Вера Павловна.

– Семен, – буркнул я в ответ, – просто Семен, и можно без всякого отчества. Не люблю, когда кто-нибудь называет меня по отчеству.

– Хорошо, Семен, – рассмеялась она, – я не буду называть вас по отчеству. Я тоже, если честно, больше люблю, когда меня называют просто Верой. Пойдемте под это дерево, и вместе полузгаем семечки. Я уже давно хотела это сделать, но стеснялась людей, и встреча с вами для меня настоящий подарок.

Мы отошли под дерево, покрытое зеленой листвой, поскольку была уже середина мая, и действительно стали лузгать семечки, держа попеременно кулек, только что купленный у старухи. В действиях Веры Павловны не было ничего наигранного, было видно, что она действительно получает удовольствие от этого процесса.

Вы не волнуйтесь, я вам отдам деньги за этот кулек семечек, – начал было я, все еще чувствуя, что краска стыда не совсем сошла с моего лица. – Если хотите, могу отдать прямо завтра, если вы опять будете ехать по этому направлению.

– Не беспокойтесь, Семен, – со смехом сказала она, – это такая безделица, что о ней нет смысла и говорить. Тем более, что я тоже лузгаю семечки, да к тому же общаюсь с вами, что, кстати, доставляет мне немалое удовольствие, и тоже, наверное, стоит денег.

– Мало кому доставляет удовольствие общаться со мной, – возразил ей я. – Люди предпочитают или обходить меня стороной, или читать лекцию на тему о том, как надо жить.

– Я не собираюсь читать вам лекцию, – ответила она, – я достаточно много читаю их в институте.

– Вы читаете в институте лекции?

– Да, в архитектурном, я там работаю преподавателем, точнее, доцентом, и читаю лекции по теории современной архитектуры. Скажите, а вы уже где-нибудь учитесь?

– Пока что нет, но думаю учиться, потому что не могу вечно жить у Евгении.

– А Евгения – это кто?

– Это моя дальняя родственница, она когда-то приехала в Москву из того же города, что и я, и уже успела устроиться здесь, и даже получить неплохую квартиру. Она каждое утро дает мне деньги и советы на новый день, из этих денег я и отдам вам долг.

– За семечки?

– Да, за семечки. Вы, очевидно, должны презирать человека, который берет деньги у своей дальней родственницы!

– Почему я должна это делать? Половина моих студентов берут деньги у родителей, или у родственников, а вторая половина вообще неизвестно у кого. Или у любовников, или у любовниц, или у благотворительных фондов, так что ваш вариант совсем не зазорный, главное, чтобы вы поступили в институт, а потом бы получили специальность.

– И перестал в метро лузгать семечки?

– Я об этом не говорила. Я же уже сказала, что сама русская женщина, и с удовольствием бы лузгала семечки где угодно, хоть в своем институте, хоть в метро, если бы там были для этого установлены специальные места.

 

– Но, тем не менее, вы не делаете этого!

– Мне уже не надо самоутверждаться, и потому я не делаю этого. А если бы мне надо было самоутвердиться, я бы с удовольствием составила вам компанию.

– Вы бы составили мне компанию? Вы не шутите?

– Ничуть, я бы действительно составила вам компанию, и оплевала бы вместе с вами половину метро!

– Но я вовсе не самоутверждаюсь, мной движут совсем другие причины!

– А можно узнать, какие?

– Я не могу вам об этом сказать, мы еще недостаточно с вами знакомы.

– Так давайте познакомимся поближе. Приходите ко мне в институт, я покажу вам свою кафедру, а потом, возможно, вы сами поступите к нам.

– Я не хочу быть архитектором, у меня нет к этому никакого таланта.

– Тогда приходите ко мне домой, я познакомлю вас с мужем, он тоже архитектор, и работает в институте вместе со мной.

– И вы пригласите к себе домой человека, который оплевал семечками половину метро, и собирается делать это и дальше?

– А почему бы и нет? Нам с Алексеем будет интересно узнать, какие же мотивы вами движут. Я чувствую, что постепенно утрачиваю контакт с современными молодыми людьми, и знакомство с вами поможет мне лучше узнать психологию молодежи.

– Я к молодежи никакого отношения не имею, я глубокий старик, а молодежь презираю и ненавижу, как, впрочем, и стариков.

– Вот и хорошо, расскажете об этом нам с Алексеем. И, кроме того, я хочу нарисовать ваш портрет.

– Вы хотите нарисовать мой портрет, вы не шутите?

– Нисколько, я хорошо рисую, и постоянно пишу портреты своих друзей и знакомых. Я бы хотела стать вашим другом, и нарисовать ваш портрет, поскольку у вас очень характерная внешность.

– У меня нет никакой внешности, я урод, и писать портреты таких людей, как я, это настоящее извращение!

– Вы вовсе не урод, и у вас действительно очень характерная внешность. Вот вам мой адрес и телефон (она написала на бумажке, и отдала мне свой адрес и телефон), заходите в любое время во второй половине дня. Только позвоните заранее, чтобы мы случайно куда-нибудь не отошли.

– Я не обещаю, что приду, – сказал я, забирая у нее бумажку с адресом и телефоном. – Скорее всего, не приду, поскольку у меня еще очень много дел, которые я не доделал.

– Не оплевали еще семечками всю Москву? – ехидно спросила она.

– Вы очень догадливы, – ответил я ей, и улыбнулся своей самой бледной и самой саркастической улыбкой, на какую был только способен.

– Тогда вот вам деньги на новый кулек семечек, – задорно сказала она, засовывая мне в кулак вытащенную из кошелька бумажку, – отдадите потом, когда будет возможность. А в гости ко мне непременно приходите, если хотите иметь в Москве друзей, и если желаете увидеть свой собственный портрет.

После этого она улыбнулась на прощание, и ушла, а я, немного постояв под зеленым деревом, пошел к метро покупать новый кулек семечек.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru