История России с древнейших времен. Том 17

Сергей Соловьев
История России с древнейших времен. Том 17

Толстой и Румянцев приехали в Вену 26 июля и на третий день были у цесаря вместе с Веселовским на приватной аудиенции. Карл VI выразил сожаление, что грамота его показалась царю неясною, и обещал дать ответ, который удовлетворит царскому величеству. В это время в Вене жила герцогиня вольфенбительская, теща императора и царевича. Толстой отправился к ней, был принят ласково и показал ей в немецкой копии письмо государя к сыну. Герцогиня, прочтя письмо, сильно смутилась и обещала по близкому свойству искать всех способов, «чтоб сделать славное дело – такого великого монарха примирить с сыном его». Толстой отвечал, что примирения никакого тут быть не может, кроме того, чтоб цесарь отослал царевича с ним, Толстым, к отцу: в таком случае царь его простит, а иначе предаст проклятию. «Избави боже, чтоб до этого не дошло, – отвечала герцогиня, – потому что эта клятва падет и на внучат моих». Толстой написал царю: «Что герцогиня говорит, будто не ведают они, где ныне царевич обретается: сие, мнится мне, говорят для того, чтоб, не объявляя о пребывании его в землях цесарских, стараться примирить его с вами. А я по моей рабской должности доношу вашему величеству мое слабое мнение, что цесаря в посредстве такого примирения допускать небезопасно: понеже бог ведает, какие он кондиции предлагать будет! К тому ж между вашим величеством и сыном вашим какому быть посредству? Сие может называться больше насильством, а не посредством».

Император отдал трудное дело на рассмотрение троих министров – графа Цинцендорфа, графа Штаренберга и князя Траутсона. Министры, собравшись в тайной конференции, положили: 1) объявить Толстому, что царевича приняли, желая оказать услугу царю, чтоб Алексей не попался в неприятельские руки; обходятся с ним не как с арестантом, но как с принцем; отцовское письмо будет сообщено царевичу, и если он не захочет возвратиться, то позволено будет Толстому ехать в Неаполь для переговоров с ним. В этих пересылках и переписках выиграется время, и, смотря по тому, как кончится нынешний поход царя. можно будет говорить с ним смелее или скромнее. 2) Это происшествие очень важно и опасно, потому что царь, не получив удовлетворительного ответа, может с многочисленными войсками, расположенными в Польше по силезской границе, вступить в Силезию и там остаться до выдачи ему сына; а по своему характеру может ворваться и в Богемию, где волнующаяся чернь легко к нему пристанет. 3) Необходимо как можно скорее найти средство к отпору, особенно заключением союза с королем английским. 4) Наконец, не надобно терять ни минуты в бездействии.

Император одобрил мнение конференции, и граф Цинцендорф объявил Толстому и Румянцеву, что цесарь отправит к царевичу курьера и будет своим письмом склонять его, чтоб возвратился к отцу, а неволею послать его будет предосудительно для цесарской власти, противно всесветным правам и будет знаком варварства. Толстой испугался мысли, что как скоро Алексей узнает, что убежище его открыто, то выедет из цесарских владений, и потому начал настаивать, чтоб курьера не посылали, а отправили его, Толстого, в Неаполь. Герцогиня вольфенбительская советовала Толстому ехать в Неаполь и. обещала писать царевичу, уговаривать его возвратиться к отцу. «Я натуру царевичеву знаю, – говорила она, – и думаю, что царское величество изволит трудиться напрасно, принуждая его к военным делам, потому что он лучше желает иметь в руках своих четки, чем пистолеты; только горюю я сильно, чтоб немилость и клятва царского величества на внука моего не упала».

Толстому и Румянцеву позволено было отправиться в Неаполь. 24 сентября приехали они в этот город и 26 виделись с царевичем в доме вице-короля графа Дауна. «Мы нашли его в великом страхе, – доносит Толстой, – о чем, ежели подробно вашему величеству доносить, потребно будет много времени и много бумаги; но кратко доносим, что был он в том мнении, будто мы присланы его убить; а больше опасался капитана Румянцева, о чем нам сказывал вицерой; того ради в тот час не учинил нам ни какого ответа, кроме того, что уехал он без воли вашего величества под протекцию цесарскую, опасаясь вашего гневу, будто ваше величество, изволя отлучить его от наследства короны российской, изволил принуждать к пострижению, а о возвращении своем говорил: „Сего часа не могу о том ничего сказать, понеже надобно мыслить о том гораздо“». 28 числа было второе свидание: царевич объявил, что боится ехать к отцу, явиться пред его разгневанным лицом вскоре, а почему возвратиться не смеет, о том объявит протектору своему, цесарскому величеству. Толстой и Румянцев начали угрожать ему жестоко, объявили, что царь будет доставать его и вооруженною рукой. Царевич смутился, вызвал вице-короля в другую комнату и говорил с ним несколько времени; потом вышел и сказал, чтоб ему дали время на размышление. «Может быть, – сказал он, – напишу что-нибудь в ответ батюшке на его письмо и тогда уже дам окончательный ответ». «Сколько можем видеть, – доносил Толстой, – многими разговорами с нами только время продолжает, а ехать к вашему величеству не хочет, и не чаем, чтоб без крайнего принуждения поехал. Также доносим вашему величеству, что вицерой великое прилежание чинит, чтоб царевич к вашему величеству поехал, и сказал нам в конфиденции, что он получил от цесаря саморучное письмо, дабы всеми мерами склонять царевича, чтоб поехал к вашему величеству, а по последней мере куды ни есть, только б из его области немедленно выехал: понеже цесарь весьма нехочет неприятства с вашим величеством. Понеже, государь, между царевичем и вицероем в пересылках один токмо вицероев секретарь употребляется, с которым мы уже имеем приятство и оному говорили, обещая ему награждение, дабы он царевичу, будто в конфиденцию, сказал, чтоб не имел крепкой надежды на протекцию цесарскую, понеже цесарь оружием его защищать не будет и не может при нынешних случаях, понеже война с турками не кончилась, а с гишпанцами начинается, что оный секретарь обещал учинить».

В то же время Толстой писал в Вену Авраму Веселовскому: «Мои дела в великом находятся затруднении: ежели не отчаится наше дитя протекции, под которою живет, никогда не помыслит ехать. Того ради надлежит вашей милости тамо во всех местах трудиться, чтоб ему явно показали, что его оружием защищать не будут, а он в том все свое упование полагает. Мы долженствуем благодарить усердие здешнего вицероя в нашу пользу, да не может преломить замерзелого упрямства. Сего часу не могу больше писать, понеже еду к нашему зверю, а почта отходит». «Замерзелое упрямство» было переломлено такими средствами: граф Даун по письму императора должен был употреблять все меры к тому, чтоб царевич согласился ехать к отцу. Но сначала все старания его оставались тщетными, потому что царевич опирался на обещание покровительства, данного императором. Вице-король обратился к Толстому за советом, что ему делать? Толстой отвечал: «Говорите ему, что цесарь оружием защищать его не будет, потому что причины не имеет: цесарь обещал ему покровительство, но уже исполнил свое обещание, покровительствовал ему до тех пор, пока царь обещал ему свое прощение, если он только с повиновением возвратится; теперь цесарь уже не имеет никакой обязанности держать его, ибо ясно, что он по упрямству только своему не хочет ехать к отцу; с какой стати цесарь будет из-за него вести несправедливую войну с царем, находясь и без того в войне с двух сторон? и ежели дойдет до войны, то принужден будет и против воли его выдать отцу». «Так сурово говорить ему не могу», – сказал Даун. Потом объявил Толстому: «Я намерен его постращать, будто хочу отнять у него женщину, которую он при себе держит (Афросинью)». Это сделать Даун мог по своим инструкциям, ибо в Вене воображали, что царь больше всего сердит на сына за Афросинью, удаление которой могло служить лучшим средством к примирению. Но Толстому это средство понравилось по другим причинам. «Я ему то делать советовал, – писал Толстой к одному из министров, – для того, чтоб царевич из того увидал, что цесарская протекция ему не надежна и поступают с ним против его воли. А потом увещал я секретаря вицероева, который во всех пересылках был употреблен и человек гораздо умен, чтоб он, будто за секрет, царевичу сказал все вышеписанные слова, которые я вицерою советовал царевичу объявить, и дал тому секретарю 160 золотых червонных, обещая ему наградить вперед, что оный секретарь и учинил. И, возвратясь от царевича, привез ко мне его письмо, прося меня, чтоб я к нему приехал один, что я немедленно и учинил. И, приехав, сказал ему, будто я получил от царского величества саморучное письмо, в котором будто изволил ко мне писать, что, конечно, доставать его намерен оружием, ежели вскоре добровольно не поедет, и что войска свои в Польше держит, чтоб их вскоре поставить на зимовые квартиры в Силезию, и прочая, что мог вымыслить к его устрашению; а наипаче то, будто его величество немедленно изволит сам ехать в Италию. И сие слово ему толковал, будто сожалея о нем, что когда его величество сюда приедет, то кто может возбранить его видеть и чтоб он не мыслил, что сему нельзя сделаться, понеже нималого в том затруднения нет, кроме токмо изволения царского величества: а то ему и самому известно, что его величество давно в Италию ехать намерен, а ныне наипаче для сего случая всемерно вскоре изволит поехать. И так сие привело его в страх, что в том моменте мне сказал, еже всеконечно ехать к отцу отважится. И просил меня, чтоб я назавтра к нему приехал купно с капитаном Румянцевым: „Я-де уже завтра подлинный вам учиню ответ“. И с этим я от него поехал прямо к вицерою, которому объявил, что было потребно, прося его, чтоб немедленно послал к нему сказать, чтоб он девку от себя отлучил, что он, вицерой, и учинил: понеже выразумел я из слов его (царевича), что больше всего боится ехать к отцу, чтоб не отлучил от него той девки. И того ради просил я вицероя учинить предреченный поступок, дабы с трех сторон вдруг пришли к нему противные ведомости, т. е. что помянутый секретарь отнял у него надежду на протекцию цесарскую, а я ему объявил отцов к нему вскоре приезд и прочая, а вицерой – разлучение с девкою. И когда присланный от вицероя объявил ему разлучение с девкою, тотчас ему сказал, чтоб ему дали сроку до утра: „А завтра-де я присланным от отца моего объявлю, что я с ними к отцу моему поеду, пред-ложа им только две кондиции, которые я уже сего дня министру Толстому объявил“. А кондиции те: первая, чтоб ему отец позволил жить в его деревнях; а другая, чтоб у него помянутой девки не отнимать. И хотя сии государственные кондиции паче меры тягостны, однакож я и без указу осмелился на них позволить словесно. А когда мы назавтра к нему с капитаном Румянцевым приехали, он нам тотчас объявил, что без прекословия едет купно с нами, и притом нас просил, чтобы мы ему исходатайствовали у отца той милости, дабы повелел ему на оной девке жениться, не доезжая до С. – Петербурга. О сем я его величеству мое слабое мнение доношу: ежели нет в том какой противности, чтоб изволил ему на то позволить, для того что он тем весьма покажет себя во весь свет, еже не от какой обиды ушел, токмо для той девки; другое цесаря весьма огорчит, и уже никогда ему ни в чем верить не будет; третие, что уже отъимет опасность о его пристойной женитьбе к доброму свойству, отчего еще и здесь небезопасно. Мне мнится, что сие ничему предбудущему противно не будет, но и в своем государстве покажется, какого он состояния. А когда благоволит бог мне быть в С. – Петербурге, уже безопасно буду хвалить Италию и штрафу за то пить не буду; понеже не токмо действительный поход (царя), но и одно намерение быть в Италии добрый ефект их величествам и всему Российскому государству принесло».

 

3 октября Толстой известил Петра, что царевич согласился ехать в Россию; достигнув так неожиданно скоро своей цели, Толстой боялся, чтоб добыча как-нибудь не ушла из рук, и потому писал царю: «Благоволи, всемилостивейший государь, о возвращении к вам сына вашего содержать несколько времени секретно для того: когда это разгласится, то опасно, чтобы кто-нибудь, кому это противно, не написал к нему какого соблазна, отчего может, устрашась, переменить свое намерение». 4 октября царевич сам написал отцу в тревожном состоянии духа, что выразилось в письме: «Всемилостивейший государь батюшка! Письмо твое, государь милостивейший, через господ Толстого и Румянцева получил, из которого, также изустного, мне от них милостивое от тебя, государя, мне, всякие милости недостойному, в сем моем своевольном отъезде, будет я возвращуся, прощение, о чем со слезами благодаря и припадая к ногам милосердия вашего, слезно прошу о оставлении мне преступлений моих, мне, всяким казням достойному. И, надеяся на милостивое обещание ваше, полагаю себя в волю вашу и с присланными от тебя, государя, поеду из Неаполя на сих днях к тебе, государю, в С. – Петербург. Всенижайший и непотребный раб и недостойный назватися сыном Алексей».

Но царевич не прямо отправился из Неаполя в Петербург; он потребовал, чтоб ему дали прежде съездить в Бари поклониться мощам св. Николая. Толстой и Румянцев поехали вместе с ним в Бари. Возвратясь оттуда в Неаполь, они 14 октября выехали из этого города по дороге в Рим. Толстой и Румянцев дали знать царю, что Алексей неотступно требует, чтоб они выпросили ему позволения обвенчаться на Афросинье до приезда в Петербург, и под предлогом, что хочет осматривать Рим, Венецию и другие города, будет медлить в дороге, дожидаясь на самом деле указа о женитьбе, чтоб поэтому принять свои меры. Царь 17 ноября из Петербурга отвечал сыну на его письмо из Неаполя от 4 октября: «Письмо твое я здесь получил, на которое ответствую: что просишь прощения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстова и Румянцева письменно и словесно обещано, что и ныне подтверждаю, в чем будь весьма надежен. Также о некоторых твоих желаниях писал к нам господин Толстой, которые также здесь вам позволятся, о чем он вам объявит. Петр». Толстому и Румянцеву Петр писал: «Мои господа! Письмо ваше я получил, и что сын мой, поверя моему прощению, с вами действительно уже поехал, что меня зело обрадовало. Что же пишете, что желает жениться на той, которая при нем, и в том весьма ему позволится, когда в наши края приедет, хотя в Риге, или в своих городах, или хотя в Курляндии у племянницы в доме; а чтоб в чужих краях жениться, то больше стыда принесет. Буде же сомневается, что ему не позволят, и в том можем рассудить: когда я ему так великую вину отпустил, а сего малого дела для чего мне ему не позволить? О чем и напред сего писал, и в том его обнадежил, что и ныне паки подтверждаю; также и жить где похочет в своих деревнях, в чем накрепко моим словом обнадежьте его».

Толстого очень беспокоил проезд через Вену; но царевич непременно хотел остановиться в этом городе, чтобы поблагодарить императора. Неизвестно, какими средствами дело было устроено так, что царевич согласился проехать Вену тайком, не видавшись с императором. Карл VI заключил из этого, что Толстой и Румянцев нарочно не допустили царевича до свидания с ним, боясь, чтоб Алексей не переменил своего намерения ехать к отцу, заключил, что его везут неволею. Узнавши, что царевич поехал на Брюн, император послал секретное предписание моравскому генерал-губернатору задержать под каким-нибудь предлогом Алексея, видеться с ним наедине и допытаться, как его уговорили ехать к отцу, не было ли употреблено принуждения, точно ли устранены причины подозрения и страха, заставившие его отдаться под покровительство императора. Если царевич скажет, что не желает ехать дальше, то отвести ему удобное помещение и смотреть, чтоб люди его чего-нибудь с ним не сделали. Толстой не пустил генерал-губернатора к царевичу и требовал, чтоб их отпустили немедленно; генерал-губернатор не отпускал и послал в Вену за инструкциями. Здесь решили, что всего лучше избавиться от царевича с сохранением приличия; надобно желать, чтоб он не изменил своего намерения возвратиться к отцу; император сделал все, что предписывали великодушие, честь, родство; царевич сам не захотел воспользоваться этим. Продолжать ему покровительствовать при непостоянстве его и угрожающей государству опасности от царя было бы безрассудно; у царевича нет настолько ума, чтоб можно было надеяться от него какой-нибудь пользы. Генерал-губернатор должен непременно видеть царевича и сказать ему приветствие, может употребить для этого даже и силу. Если царевич при этом опять будет просить покровительства, то объявить ему, что он свободен делать все, что ему угодно. Силу употреблять было не нужно: генерал-губернатор был допущен к царевичу и объявил, что императору было бы приятно видеться с его высочеством и он удивляется, почему царевич не захотел этого. Алексей извинял себя грязным видом после путешествия и неимением приличного экипажа и сказал, что поручил резиденту Веселовскому изъявить свою благодарность императору. Царевич сам не входил в дальнейшие изъяснения; говорить с ним наедине генерал-губернатору было невозможно: Толстой и Румянцев стояли близко и внимательно слушали разговор. После генерал-губернаторского комплимента путешественники немедленно отправились в путь и приехали в Россию без дальнейших приключений. 31 января 1718 года царевич уже был в Москве. Афросинья отстала от него еще за границею по причине беременности.

Отец приехал в Россию прежде сына. В другой раз возвращался Петр из продолжительного заграничного путешествия не на радость себе. В первый раз возвратился он, услыхав, что семя Ивана Михайловича Милославского растет, и поднял страшный стрелецкий розыск. Казалось, вредное семя было вырвано: Софья умерла в монастыре, стрельцы исчезли, вместо них явилось новое войско – полтавское войско и гангутский флот; замыслы астраханских раскольников, донской голутьбы, гетмана Мазепы не удались. Прошло много лет, исполненных великих трудов, страшных бедствий и неожиданной славы. Новое семя, казалось, брошено было на плодоносную почву и обещало богатую жатву. Русский флаг победоносно развевался на Балтийском море; Рига, Ревель, Финляндия были покорены; царь добивал шведа на чужой земле, из Дании устраивал высадку в Швецию, сцена русского дипломатического действия охватила всю Европу, русские интересы переплелись с интересами Германии, Англии, Франции. Кто мог вообразить что-нибудь подобное лет восемь тому назад? И вдруг известие, что семя Ивана Михайловича Милославского выросло опять и теперь выросло в родном сыне царя. Царевич ушел из России, отдался под покровительство чужого государя, жалуясь на тиранство отца, позоря его дела, выставляя в черном свете людей близких. До сих пор по Европе шла слава великого царя, теперь пошло бесславие, семейный недуг открылся перед всеми, сын позвал отца на суд перед Европою. Беглец возвращается; но трудное и страшное дело впереди: как поступить с ним? Об исправлении, перемене думать больше нечего; до бегства было только упрямство, неповиновение, теперь обнаружилась уже вражда, не допускающая примирения; оставить Алексея жить спокойно в деревнях его – значит оставить непримиримого врага своему дому, будущему России, жене и детям. Но это еще не все: мог ли Алексей при его характере решиться один на исполненное им дело? Тут должны быть советники. Кто они? От домашних царевича дело идти не могло: не такие это люди! Должны быть другие. Кто они? Прежде всего мысленные взоры царя обращаются к монастырю, где живет невольная постриженница, инокиня Елена; там должны были знать; но должны были знать и другие, и ограничивался ли умысел одною Россией, не работали ли тут враги внешние? Алексей должен все открыть; должен быть сильный розыск!

Многим становилось страшно при мысли о розыске. Беспокоились, когда узнали, что царевич скрылся; обрадовались, когда узнали, что он у цесаря. Гофмейстерина при детях царевича мадам Рогэн говорила Афанасьеву: «Слава богу, и вы молитесь; как я слышу, царевич в хорошем охранении у цесаря обретается; пишут ко мне, что он отсюда светлейшим князем изгнан; только он ему после заплатит». Иван Нарышкин говорил: «Как сюда царевич приедет, ведь он там не вовсе будет, то он тогда уберет светлейшего князя с прочими; чаю, достанется и учителю (Вяземскому) с роднею, что он его, царевича, продавал князю». Другие разговоры пошли, когда узнали, что царевич возвращается в Россию. Иван Нарышкин говорил: «Иуда Петр Толстой обманул царевича, выманил; и ему не первого кушать». Говорили, что Толстой подпоил царевича. Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил князю Богдану Гагарину: «Слышал ты, что дурак царевич сюда идет, потому что отец посулил женить его на Афросинье? Жолв ему не женитьба! Черт его несет! Все его обманывают нарочно». Кикин сильно встревожился, послал за Афанасьевым и начал ему говорить: «Знаешь ли, что царевич сюда едет?» «Не знаю, – отвечал Афанасьев, – только слышал от царицы; когда была у царевичевых детей, говорила, как царевич в Рим пришел и как встречали». «Я тебе подлинно сказываю, что едет, – продолжал Кикин, – только что он над собою сделал? От отца ему быть в беде, а другие будут напрасно страдать». «Буде до меня дойдет, я, что ведаю, скажу», – сказал Афанасьев. «Что ты это сделаешь? – возразил Кикин. – Ведь ты себя умертвишь. Я прошу тебя, и другим служителям, пожалуй, поговори, чтоб они сказали, что я у царевича давно не был. Куда-нибудь скрыться! Поехал бы ты навстречу к царевичу до Риги и сказал бы ему, что отец сердит, хочет суду предавать, того ради в Москве все архиереи собраны». Афанасьев отвечал, что ехать не смеет, боится князя Меншикова. Потом предложил послать брата своего, и Кикин выхлопотал ему подорожную за вице-губернаторскою подписью; но и брата Афанасьев не послал, чтобы в беду не попасть.

Таким образом, царевич не узнал, что ждет его в Москве. 3 февраля, в понедельник, в Кремлевский дворец собралось духовенство и светские вельможи; явился царь, и ввели царевича без шпаги. Отец обратился к нему с выговорами; тот бросился перед ним на колена, признал себя во всем виновным и со слезами просил помилования. Отец обещал ему милость при двух условиях: если откажется от наследства и откроет всех людей, которые присоветовали ему бегство. Царевич на все согласился и тут же написал повинную: «Понеже, узнав свое согрешение пред вами, яко родителем и государем своим, писал повинную и прислал оную из Неаполя, так и ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостивого прощения и помилования». Потом царь вышел с сыном в другую комнату, где царевич открыл ему своих сообщников. После этого все пошли в Успенский собор, где царевич перед евангелием отрекся от престола и подписал клятвенное обещание: «Я, нижепоименованный, обещаю пред св. евангелием, что понеже я за преступление мое пред родителем моим и государем, его величеством, изображенное в его грамоте и в повинной моей, лишен наследства российского престола, того ради признаваю то за вину мою и недостоинство заправедно и обещаюсь и клянусь всемогущим в троице славимым богом и судом его той воле родительской во всем повиноваться, и того наследства никогда ни в какое время не искать, и не желать, и не принимать его ни под каким предлогом. И признаваю за истинного наследника брата моего, царевича Петра Петровича. И на том целую св. крест и подписуюсь собственною моею рукою».

 

В тот же день был обнародован царский манифест, в котором, изложив меры, принятые для приличного воспитания Алексея и описав недостойное поведение последнего и бегство, Петр говорил: «Наши посланные употребляли все способы уговорить его к возвращению, как обнадеживаниями, так и угрозами, что мы его вооруженною рукою будем отыскивать и что цесарь из-за него с нами войны вести не захочет. Но он на все это не посмотрел и не захотел к нам ехать до тех пор, пока, видя его упорство, цесарский вицерой цесарским именем ему представил, чтоб он ехал, ибо цесарь ни по какому праву его удерживать не может и при нынешней с турками и испанцами войне с нами за него в ссору вступать не может. Тогда, опасаясь, чтоб нам не выдали его и против воли, согласился к нам ехать. И хотя он, сын наш, за такие противные поступки, особенно за это перед всем светом нанесенное нам бесчестие чрез побег свой и клеветы, на нас рассеянные, как злоречащий отца своего и сопротивляющийся государю своему, достоин был смерти, однако мы, соболезнуя о нем отеческим сердцем, прощаем его и от всякого наказания освобождаем. Однако в рассуждении его недостоинства не можем по совести своей оставить его после себя наследником престола российского, зная, что он своими непорядочными поступками всю полученную по божией милости и нашими неусыпными трудами славу народа нашего и пользу государственную утратит, которую с таким трудом мы получили и не только отторгнутые от государства нашего провинции возвратили, но и вновь многие знатные города и земли получили, также и народ свой во многих воинских и гражданских науках к пользе государственной и славе обучили – то всем известно. Итак, сожалея о государстве своем и верных подданных, дабы от такого властителя в худшее прежнего состояние не были приведены, мы властию отеческою, по которой по правам государства нашего и каждый подданный наш сына своего волен лишить наследства и другому сыну передать, и, как самодержавный государь, для пользы государственной лишаем сына своего Алексея за те вины и преступления наследства после нас престола нашего всероссийского, хотя б ни единой персоны нашей фамилии по нас не осталось. И определяем и объявляем по нас престола наследником другого сына нашего, Петра, хотя еще и малолетнего, ибо иного возрастного наследника не имеем, и заклинаем сына нашего Алексея родительскою клятвою, дабы того наследства ни в какое время себе не претендовал и не искал. Желаем же от всех верных наших подданных духовного и мирского чина и всего народа всероссийского, дабы по сему нашему изволению и определению от нас назначенного в наследство сына нашего Петра за законного наследника признавали и почитали и обещанием пред св. алтарем, над св. евангелием и целованием креста утвердили. Всех же тех, кто сему нашему изволению в которое-нибудь время противны будут и сына нашего Алексея отныне за наследника почитать и ему в том вспомогать станут и дерзнут, изменниками нам и отечеству объявляем».

На другой день, 4 февраля, царевичу были предложены письменные пункты о сообщниках: «Понеже вчерась прощение получил на том, дабы все обстоятельства донести своего побегу и прочего тому подобного; а ежели что утаено будет, то лишен будешь живота; на что о некоторых причинах сказал ты словесно, но лучше очистить письменно по пунктам. Все, что к сему делу касается, хотя что здесь и не написано, то объяви и очисти себя, как на сущей исповеди; а ежели что укроешь и потом явно будет, на меня не пеняй: понеже вчерась пред всем народом объявлено, что за сие пардон не в пардон».

Царевич показал о Кикине, Вяземском, Дубровском, царевне Марье Алексеевне, князе Василии Владимировиче Долгоруком, Афанасьеве, показал не все; показал, что в Неаполе секретарь Кейль принудил его написать в Россию письмо сенаторам и архиереям. «Есть известия, – говорил Кейль, – что вы умерли, по другим известиям, вы пойманы и сосланы в Сибирь, поэтому дайте знать о себе в Россию, а не напишете, то мы не станем вас держать». Царевич написал в Сенат и двоим архиереям, Ростовскому и Крутицкому, в таком смысле: «Думаю, вас и всех удивил мой безвестный отъезд, к которому меня принудило великое озлобление и непорядок, особенно когда в начале прошлого года едва меня не постригли в монахи; но бог дал случай мне уехать, и теперь нахожусь под охраною некоторого великого государя (который обещал меня не оставить и в нужный час помочь), пока господь не повелит возвратиться, при котором случае прошу, не забудьте меня. Если услышите от людей, желающих изгладить обо мне память, что меня в живых нет или случилось со мною какое-нибудь другое несчастие, то не извольте верить».

Кикин не успел скрыться: он был схвачен и приведен к врагу своему Меншикову. Увидавши князя, он спросил его: «Князь Василий Долгорукий взят ли?» «Не взят», – отвечал Меншиков. Тут Кикин сказал: «Нас истяжут, а Долгоруких царевич, пожалев фамилию, закрыл». Истязание началось немедленно, и Кикин признался, что к царевичу хаживал и про отъезд его знал, в Либаве виделся и советовал ехать к цесарю; будучи в Вене, ни о чем не хлопотал и с тамошними министрами ни о чем не говорил; советовал царевичу, если не удастся у цесаря, ехать к папе и в другие места. О пострижении говорил: «Лучше теперь постричься, а наследство ваше впредь благовременно не уйдет; но не говорил, что клобук негвоздем будет прибит. О побеге и чтоб царевичу остаться в чужих краях много раз и в разные времена советовал после смерти крон-принцессы. Когда царевич отъезжал в Карлсбад, то не помнится, советовал или нет прожить три года; и по возвращении из Карлсбада говорил: напрасно оттуда приехал: лучше б отъехать во Францию и там жить; говорил это на слова царевича: „Напрасно я сюда приехал; а когда бог изволит, что буду монархом, тогда вас честью и прочим удовольствую“». Советовал не возвращаться, если отец пришлет за царевичем.

Кикина привезли в Москву, и здесь другая пытка: после 25 ударов кнутом он отвечал на вопросы, зачем советовал именно к цесарю уехать. «Венский двор ему знаком, потому что он в Вене был, и ездил для того, чтобы царевичу путь показать». С Веселовским говорил: «Как будет царевич в Вене, не выдадут ли его?» Тот отвечал: «Чаю, не выдадут». А подлинного намерения ему не сказывал. На вопрос: «В какую надежду долгое его б (царевича) тамошнее бытье (в Вене) было и что потом делать намерены были?» – отвечал: «В такую надежду, что царевич хотел его не оставить; а делать ничего не был намерен, только в Вене прожить». Чрез несколько дней Кикин попросил чернил и бумаги, чтоб все объявить на письме, и написал уже другое: «Когда поведено ехать царевичу в немецкие земли, тогда мне он говорил, что рад той посылке. Я спросил: „Для чего рад?“ Сказал, что будет жить там, как хочет. Я ему ответствовал: „Надобно смотреть, с чем назад приехать, понеже государь изволит на нем взыскивать дело, за чем он послан“. Сказал мне: „Сколько мочно, стану учиться“. А когда он приехал сюда, сказывал мне, что ему тамошние места полюбились. Я ему говорил, ежели бы он хотел, то бы и государь некоторое еще время велел быть, понеже то и ему было угодно, только б не даром жить. После того времени, увидя я, что приехал он оттуда с тем же, с чем поехал, начал от него отдаляться, и года за два до нынешнего его отъезда был я в его доме разве трижды или четырежды, в чем свидетельствуюсь дому его людьми; и в Карлсбад поехал я, с ним не простясь. А что я ему будто советовал, чтоб идти в то время во Францию, и то явная немилость. И если б то каким образом делано было, и я бы ему объявил; а то делал для него, но он бы о том не ведал, и тому статься нельзя. Да и ни единого случая нималого для знакомости мне двора французского нет и прежде сего не бывало, и не видал ничего тамошнего состояния, как бы мне его посылать и для чего было мне то делать? Понеже не настояло к тому ниже малой причины. А что там живет король английский (изгнанный Стюарт), то он, чаю, от многих сот людей слыхал; а я о том с ним истинно не говаривал. Не упамятую, в которое время приехал ко мне царевич до свету; а я у него спросил, для чего так? Сказал мне, что он был у князя Василия Владимировича (Долгорукого) и Федора Матвеевича (Апраксина) для некоторого дела, и говорил мне, чтоб я к нему приехал. И как приехал, сказывал мне, что государь к нему изволил писать. Я ему на то ответствовал (истинно, как пред богом, ответ дам) сим образом, что отец ваш не хочет, чтоб вы были наследником одним именем, но самым делом. Он мне сказал: „Кто же тому виноват, что меня такого родили? Правда, природным умом я не дурак, только труда никакого понести не могу“. Я ему говорил: „Из сих двух дел одно, которое ни есть, сделать надобно“. И спрашивал меня, что ему лучше делать. Я ему отвечал, чтоб постричься, понеже он сам о себе говорит, что никаких дел понесть не может. А что клобук гвоздем не прибит, истинно не говаривал. Когда встретился царевич в Либау, как он ехал из Петербурга, тогда пришел ко мне сам на квартиру и спрашивал меня, давно ли я государя видел и не слыхал ли чего о нем. Я сказал, что государя видел в Гданску, едучи туды, а о нем ничего не слыхал. Сказал мне: „Челом бью и на твоем жаловании“. Я спросил: „На чем?“ Сказал мне: „Правда или неправда, только я слышал“. Я сказал, что ничего не делывал. И, выпив водки, пошел от меня, а мне приказал, чтоб я не ходил к нему на квартиру, и то, знатно, для своей девки сделал. А на другой день перед отъездом пришел я к нему на квартиру, и тут был у него капитан князь Шаховской и прочие офицеры, а кто не упомню. И, вышед, отдал письмо капитану Шаховскому; и после того вскорости спросил у меня царевич: „Не посылает ли кого в Петербург нарочно государыня царевна?“ Я ему сказал, что сего дня или завтра поедет. Тогда, вынув письмо из пазухи в другой палате, отдал мне и говорил, чтоб послать немедленно; и после того в другой раз говорил, что письмо нужное, а ежели Ивана Афанасьева не застанет, чтоб отдал брату его; и я то письмо взял, привез с собою в Петербург и Ивана Афанасьева застал в Петербурге и спрашивал у него: имеет ли он письмо от царевича? Сказал, что имеет, и велит ехать, догоняя за собою немедленно, и поедет вскоре. И как он сказал, что поедет, тогда я оное письмо удержал у себя и после его отъезду на третий день распечатал и, как увидел о таком его намерении, объявить опасся, чтоб не привесть себя в розыск, понеже явного свидетельства постороннего никакого нет, и хотел видеть, какой тому делу будет конец. А что царевич изволил говорить, будто я его послал в Вену, и то истинно напрасно, по немилости своей: знатно, увидав, что. я еще до отъезда государева в Копенгаген доносил государыне царице и после того в Гданску, когда еще здесь был царевич, доносил государю, и если б в то время, по тому моему доношению повелено было освидетельствовать, тогда ж бы намерение его, то и другое, было явно, понеже и ныне ему в том запереться невозможно, что говорил ему князь Василий Долгорукий, что будто он царевича у государя с плахи снял, и спрашивал у него (Долгорукий), ежели он в чем может царевичу впредь служить, то он рад, хотя б и живот ему свой за него положить. Понеже и князь Яков Федорович (Долгорукий), не знаю для чего, посылал брата моего к царевичу пред его отъездом, чтоб он к государю не ездил, а лучше чтобы постригся. На что брат ему мой ответствовал, что он с такими делами не поедет. И ежели бы я знал про побег в Вену, для чего бы мне Ивану Афанасьеву не сказать, чтоб он ехал за ним? А по возвращении своем из Шверина Иван Афанасьев сказывал мне, что царевич ко мне давно почал быть немилостив. А ежели бы мне готовить место царевичу в Вене, тогда бы я сделал при себе, мочно ли там жить или не примут. А не делав ничего, и посылать: „Поезжай в Вену!“ – сие было бы глупее всякого скота. И если бы я ему советовал ехать куда-нибудь, то надлежало быть между нами цифири и как содержать корреспонденцию. И сами, ваше царское величество, изволите милостиво, божески предусмотреть сего дела: понеже какую ему во мне для своего возвращения назад полагать надежду? А что ему на меня по немилости своей говорить, и тому есть явные причины: первая, что я от него за долгое время отстал; вторая – за доношение мое; и ежели б он мне был надобен, я бы на него и не доносил. И царевич о том известен, что ему ничего не будет; а что скажет, тому верят».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru