История России с древнейших времен. Том 17

Сергей Соловьев
История России с древнейших времен. Том 17

Приходило время возвращаться в Россию; царевич пишет к Кикину – как быть? Делать ли так, как говорено было с ним или нет? Кикин отвечает: «Тебе сие делать, не доложа отцу, не безопасно от гнева его; пиши к нему и проси позволения; а ты своего дела не забывай». Царевич решился ехать в Россию, но возвращался туда с мрачными мыслями; однажды, подпив, говорил он окружающим: «Быть мне пострижену, и буде я волею не постригусь, то неволею постригут же; и не то чтобы ныне от отца, и после его мне на себя того ж ждать, что Василья Шуйского, постригши, отдадут куда в полон. Мое житье худое!» По возвращении в Петербург, когда увиделся с Кикиным, тот спросил его: «Был ли кто у тебя от двора французского?» «Никто не был», – отвечал царевич. «Напрасно, – продолжал Кикин, – ты ни с кем не видался от французского двора и туды не уехал: король – человек великодушный; он и королей под своею протекциею держит; а тебя ему не великое дело продержать». Царевич спросил его, что значат в письме его слова: «А ты своего дела не забывай». «Я писал, – отвечает Кикин, – чтоб ты уехал во Францию; и явно мне писать нельзя; тебе б можно догадаться самому».

Отправляясь в Карлсбад, Алексей оставил жену свою беременною по осьмому месяцу. Царь, находившийся в отсутствии, хотел, чтобы в это важное время рождения первого ребенка у наследника при кронпринцессе были знатные особы из русских; но по собственному опыту знал, что иногда выдумывается неприязненными людьми насчет рождения царских детей, как его провозглашали подмененным сыном Лефорта; а теперь еще хуже: родит немка иноверная, окруженная только своими немцами; отсутствие его самого, царицы и царевича заставляло еще более брать предосторожности, и Петр написал невестке: «Я бы не хотел вас трудить; но отлучение супруга вашего, моего сына, принуждает меня к тому, дабы предварить лаятельство необузданных языков, которые обыкли истину превращать в ложь. И понеже уже везде прошел слух о чреватстве вашем вящше года, того ради, когда благоволит бог вам приспеть к рождению, дабы о том заранее некоторый анштальт учинить, о чем вам донесет г. канцлер граф Головкин, по которому извольте неотменно учинить, дабы тем всем, ложь любящим, уста заграждены были». Анштальт состоял в том, чтобы жена канцлера графиня Головкина, генеральша Брюс и Ржевская, носившая титул князь-игуменьи, находились безотлучно при кронпринцессе. Последняя не дала себе труда вникнуть в смысл распоряжения, хотя это было и не очень трудно, потому что и у них, на образованном Западе, рождение царских детей было окружаемо большими, неприятными для родильницы предосторожностями. Кронпринцесса обиделась и написала царю письмо с упреками, в раздраженном и раздражающем тоне; в этом письме кронпринцесса показала себя одним из тех существ, с которыми приятно иметь как можно меньше дела, которые, встретив что-нибудь не по себе, безо всякого обсуждения дела, сейчас же начинают вопить о притеснениях, о страданиях: назначение трех русских женщин явилось в глазах Шарлотты незаслуженным и необычным поступком, который для нее чрезвычайно был sensible; в этом распоряжении она видела торжество malice, вследствие чего она должна страдать и наказываться за лжи безбожных людей, тогда как ее conduite и совесть будут ее свидетелями и судьями на страшном суде. Для чего эти предосторожности против злых языков? Царь столько раз обещал ей свою милость, отеческую любовь и заботливость; так, если кто осмелится оскорбить ее лжою и клеветою, тот должен быть наказан как великий преступник. Известно, что никакая ложь и клевета не могут запятнать ее, кронпринцессу; однако скорбит душа, что завистники и преследователи ее имеют такую силу, что могли подвести под нее такую интригу. Бог, ее единственное утешение и прибежище на чужбине (!!), услышит вздохи и сократит дни страдания существа, всеми покинутого. Головкин и генеральша Брюс предложили кронпринцессе повивальную бабку; это в глазах кронпринцессы было великою немилостию со стороны царя, нарушением брачного договора, в котором было предоставлено ей свободное избрание служителей; если будет чужая бабка, то глаза кронпринцессы наполнятся слезами и сердце обольется кровью. Шарлотта просила, чтоб назначению трех русских дам был дан такой вид, как будто бы она сама требовала этого вследствие отсутствия царя и царевича. Просьба была исполнена. Уведомляя Петра о разрешении кронпринцессы дочерью Натальею (12 июля), Головкин писал: «О письме, государь, вашем никто у меня не ведает, и разглашено здесь, что то учинено по их прошению». Три дамы присутствовали при рождении царевны, и одна из них, Ржевская, так описывала Петру свое житье у кронпринцессы: «По указу вашему у ее высочества кронпринцессы я и Брюсова жена живем и ни на час не отступаем, и она к нам милостива. И я обещаюсь самим богом, ни на великие миллионы не прельщусь и рада вам служить от сердца моего, как умею. Только от великих куплиментов, и от приседания хвоста, и от немецких яств глаза смутились».

Узнав в Ревеле о разрешении кронпринцессы, и Петр, и Екатерина спешили поздравить ее. Екатерина писала: «Светлейшая кронпринцесса, дружебнолюбезная государыня невестка! Вашему высочеству и любви я зело обязана за дружебное ваше объявление о счастливом разрешении вашем и рождении принцессы-дочери. Я ваше высочество и любовь всеусердно о том поздравляю и желаю вам скорого возвращения совершенного вашего здравия и дабы новорожденная принцесса благополучно и счастливо взрость могла. Я ваше высочество и любовь обнадежить могу, что я зело радовалась, получа ведомость о вышепомянутом вашем счастливом разрешении; но зело сожалею, что я счастья не имела в том времени в Петербурге присутствовать. Однакож мы здесь не оставили публичного благодарения богу за счастливое ваше разрешение отдать. Я же не оставлю вашему высочеству и любви все желаемые опыты нашей склонности и к вашей особе имеющей любви при всяком случае оказать, в чем, ваше высочество и любовь, прошу благоволите обнадежены быть, такожде, что я всегда пребуду вашего высочества и любви дружебноохотная мать Екатерина».

О тоне письма, присланного Петром, можно судить по ответу кронпринцессы, которая называет это письмо очень облигантным, наполненным такими милостивыми заявлениями, которые укрепили ее доверенность; принцесса пишет, что так как она на этот раз манкировала родить принца, то надеется в следующий раз быть счастливее.

В следующем, 1715 году кронпринцесса действительно произвела на свет сына, названного Петром; сначала все, казалось, было благополучно, но потом вследствие поспешности встать с постели (на четвертый день) и принимать поздравления она почувствовала себя нехорошо, и скоро оказались такие признаки, что врачи объявили ее безнадежною. Больная сама сознавала свое положение и потому, призвав барона Левенвольда, объявила ему свои желания. Они состояли в том, чтоб при детях ее вместо матери оставалась принцесса остфрисландская; если же государь на это не согласится, то пусть Левенвольд отвезет принцессу сам в Германию; просила написать к ее родным, что она была всегда довольна расположением к ней царя и царицы, все обещанное в контракте было исполнено и сверх того оказано много благодеяний. И теперь, несмотря на собственную болезнь, государь прислал к ней князя Меншикова и всех своих медиков. Левенвольд должен был просить мать умирающей и сестру-императрицу, чтоб она постаралась восстановить дружбу между царем и цесарем, потому что от этого союза будет много пользы ее детям.

Петр был действительно болен; несмотря на то, он посетил умирающую. Отсутствие царицы объяснялось тем, что она была на последних днях беременности. 22 октября кронпринцесса скончалась. Царевич был при ней до последней минуты, три раза падал в обморок от горя и был безутешен. В такие минуты сознание проясняется: кронпринцесса была «добрый человек»; если «сердитовала», отталкивала от себя, то не без причины: грехи были на душе у царевича, а он был также «добрый человек». Кронпринцесса скончалась; медики объяснили ход болезни. Но должны были явиться люди, которые не хотели ограничиться медицинскими объяснениями. Печаль свела кронпринцессу в могилу, говорили они. Так доносил своему двору австрийский резидент Плейер. Причины этой печали, по словам Плейера, заключались в том, что деньги, назначенные кронпринцессе на содержание, выплачивались неаккуратно, с большим трудом, никогда не выдавали ей более 500 или 600 рублей разом, так что она постоянно нуждалась и не могла платить своей прислуге; она и ее придворные задолжали у всех купцов. Кронпринцесса замечала также зависть при царском дворе по поводу рождения принца; она знала, что царица тайно старалась ее преследовать, и по всем этим причинам она была в постоянной печали. Что касается тайных преследований царицы, то они остались тайною для Плейера и для нас; как в 10 дней во время болезни кронпринцесса могла заметить зависть по поводу рождения принца – это также тайна, которую резидент нам не постарался вскрыть; единственною причиною смертельного горя, которую Плейер постарался особенно уяснить, остается неаккуратная доставка денег, доставка малыми суммами. Мы не можем приписать этой одной объясненной для нас причине печаль кронпринцессы, сведшую ее в могилу, хотя никак не станем утверждать, что кронпринцесса была очень довольна и весела в России, что она находилась в наилучших отношениях к мужу, свекру и к мачехе мужа; но мы не можем быть удовлетворены причинами, приводимыми господином резидентом.

Царевич был очень печален, и не одна была у него печаль о потере жены. Он потом сам рассказывал, что его положение ухудшилось, когда пошли у него дети; мы видели, что на дороге из Карлсбада он уже говорил, что его постригут и не вследствие настоящего гнева отцовского: теперь родился и сын, значит, неспособного отца можно было отстранить от престола. В самом деле, в шестой день по смерти жены, в день ее похорон, царевич получил от отца следующее письмо, подписанное еще 11 октября.

«Объявление сыну моему. Понеже всем известно есть, что пред начинанием сея войны, как наш народ утеснен был от шведов, которые не только ограбили толь нужными отеческими пристаньми, но и разумным очам к нашему нелюбозрению добрый задернули завес и со всем светом коммуникацию пресекли. Но потом, когда сия война началась (которому делу един бог руководцем был и есть), о коль великое гонение от сих всегдашних неприятелей ради нашего неискусства в войне претерпели и с какою горестию и терпением сию школу прошли, дондеже достойной степени вышереченного руководца помощию дошли! И тако сподобилися видеть, что оный неприятель, от которого трепетали, едва не вящщее от нас ныне трепещет. Что все, помогающу вышнему, моими бедными и прочих истинных сынов российских равноревностных трудами достижено. Егда же сию богом данную нашему отечеству радость рассмотряя, обозрюся на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя, наследника, весьма на правление дел государственных непотребного (ибо бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял: ибо хотя не весьма крепкой природы, обаче и не весьма слабой); паче же всего о воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли, и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охочь был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона. Не хочу многих примеров писать, но точию равноверных нам греков: не от сего ли пропали, что оружие оставили и единым миролюбием побеждены и, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в нескончаемую работу тиранам отдал? Аще кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять; то сие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать, что очевидно есть, ибо во дни владения брата моего, не все ли паче прочего любили платье и лошадей, а ныне оружие? Хотя кому до обоих дела нет; и до чего охотник начальствуяй, до того и все, а от чего отвращается, от того все. И аще сии легкие забавы, которые только веселят человека, так скоро покидают, колми же паче сию зело тяжкую забаву (сиречь оружие) оставят! К тому же, не имея охоты, ни в чем обучаешься и так не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повелевать оными можеши и как доброму доброе воздать и нерадивого наказать, не зная силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон: ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Спроси всех, которые помнят вышепомянутого брата моего, который тебя несравненно болезненнее был и не мог ездить на досужих лошадях, но, имея великую к ним охоту, непрестанно смотрел и перед очми имел, чего для никогда бывало, ниже ныне есть такая здесь конюшня. Видишь, не все трудами великими, но охотою. Думаешь ли, что многие не ходят сами на войну, а дела правятся! Правда, хотя не ходят, но охоту имеют, как и умерший король французский, который не много на войне сам бывал, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал в войне, что его войну театром и школою света называли, и не точию к одной войне, но и к прочим делам и мануфактурам, чем свое государство паче всех прославил. Сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписанное с помощию вышнего насаждение и уже некоторое и возвращенное оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю (сиречь все, что бог дал, бросил)! Еще ж и сие воспомяну, какова злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо, сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранил, но и бивал, к тому ж сколько лет, почитай, не говорю с тобою; но ничто сие успело, ничто пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет. Однакож всего лучше, всего дороже! Безумный радуется своею бедою, не ведая, что может от того следовать (истину Павел-святой пишет: како той может церковь божию управить, иже о доме своем не радит) не точию тебе, но и всему государству. Что все я, с горестию размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (богу извольшу) исполню, ибо за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный».

 

Письмо было написано до рождения внука, а теперь, на другой день после отдачи письма, царица родила и сына – царевича Петра. Алексей должен был помнить слова Куракина: «Покамест у мачехи сына нет, то к тебе добра; и, как у ней сын будет, не такова будет». Близкие люди рассказывали, что когда царевич Петр родился, то Алексей много дней был печален; но они позабыли или не знали о полученном письме от отца, что совпало с рождением брата; причина печали могла быть двойная. Что отвечать отцу? Просить прощения в том, что заслужил гнев, обещать исправление – потребует не слов, а дела, опять начнет мучить, посылать к войску и бог знает куда, и как ему угодить, и для чего угождать! У мачехи сын, теперь будет недобра; лучше отказаться от наследства и жить в покое, а там что бог даст. Но царевич решился на это не без совета с близкими людьми. Такими были старый учитель Никифор Вяземский, Александр Кикин. И Вяземский, и Кикин советовали отказаться от наследства; Кикин говорил: «Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали; я ведаю, что тебе не снести за слабостию своею; а напрасно ты не отъехал, да уж того взять негде». Вяземский говорил: «Волен бог да корона, лишь бы покой был». Решившись отвечать отцу в этом смысле, царевич поехал к графу Федору Матвеевичу Апраксину и к князю Василию Владимировичу Долгорукому с просьбою, чтоб в разговоре с Петром уговаривали его лишить старшего сына наследства и отпустить на житье в деревню, где бы мог жизнь кончить. Эта поездка и просьба показывают, что Алексей боялся чего-нибудь худшего; и Кикин опасался того же, говоря: «Лишь бы так сделали». Апраксин отвечал: «Если отец станет со мною говорить, я приговаривать готов». Князь Василий говорил то же, но прибавил: «Давай писем хоть тысячу, еще когда-то что будет! Старая пословица „улита едет, коли то будет“ – это не запись с неустойкою, как мы преж сего меж себя давывали».

Царевич через три дня подал отцу письмо: «Милостивейший государь батюшка! Сего октября, в 27 день 1715 года, по погребении жены моей, отданное мне от тебя, государя, вычел, на что иного донести не имею, только, буде изволишь, за мою непотребность меня наследия лишить короны российской, буди по воле вашей. О чем и я вас, государя, всенижайше прошу: понеже вижу себя к сему делу неудобна и непотребна, также памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать), и всеми силами, умными и телесными (от различных болезней), ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай боже вам многолетное здравие!) российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава богу, брат у меня есть, которому дай боже здоровье) не претендую и впредь претендовать не буду, в чем бога-свидетеля полагаю на душу мою и ради истинного свидетельства сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу; себе же прошу до смерти пропитания. Сие все предав в ваше рассуждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей».

После отдачи письма приехал к царевичу князь Василий Владимирович Долгорукий и царским именем потребовал, чтоб Алексей показал ему отцовское письмо; по прочтении письма князь Василий сказал: «Я с отцом твоим говорил о тебе; чаю, тебя лишит наследства и письмом твоим, кажется, доволен. Я тебя у отца с плахи снял. Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет». Петр, по словам Долгорукого, был доволен письмом сына, и в то же время князь Василий хвалился, что снял Алексея с плахи. В действительности Петр был очень недоволен письмом сына. Царь своим письмом хотел решительно объясниться с сыном, высказать ему ясно, чего он от него хочет, показать, что его требования не заключают в себе ничего трудного, невозможного, хотел пригрозить отлучением от наследства, ждал раскаяния, объяснений со стороны сына, которые бы могли вести к новым объяснениям с его стороны, вести к улажению дела, и вместо того получает в коротких словах отказ от наследства. Надобно исполнить угрозу, лишить наследства – дело в высшей степени неприятное и трудное. Петр был очень раздражен и, как видно из слов Долгорукого, в сердцах делал сильные выходки против сына. «Я тебя у отца с плахи снял», – говорил князь Василий. Месяц не отвечал ничего Петр сыну, а через месяц опасно заболел. Как обыкновенно бывало, горе, раздражение приготавливали Петру болезненный припадок, а какая-нибудь неосторожность была поводом; так и настоящий болезненный припадок, вероятно, был приготовлен неудавшимся объяснением с сыном, а именинный пир у адмирала Апраксина – последнею каплею, переполнившею сосуд. Болезнь была так опасна, что министры и сенаторы ночевали в царских покоях. 2 декабря Петр приобщился св. тайн, после чего стал поправляться. Во время этой болезни Кикин говорил царевичу: «Отец твой не болен тяжко, и он исповедывается и причащается нарочно, являя людям, что он гораздо болен, а все притвор; а что причащается, у него закон на свою стать». Какой смысл этих странных слов? Зачем было Петру, по мнению Кикина, притворяться тяжело больным? Не думал ли Кикин, что Петр притворился тяжело больным с целью выведать расположение царевича, как он будет вести себя в такую важную минуту и выкажутся ли люди, расположенные к царевичу, как выскажется народ относительно престолонаследия?

В Рождество Христово Петр вышел в первый раз из дому в церковь; его нашли лучше, чем ожидали, но все же бледным, упалым. 19 января 1716 года Петр написал сыну другое письмо: «Последнее напоминание еще. Понеже за своею болезнию доселе не мог резолюции дать, ныне же на оное ответствую: письмо твое на первое письмо мое я вычел, в котором только о наследстве вспоминаешь и кладешь на волю мою то, что всегда и без того у меня. А для чего того не изъявил ответу, как в моем письме? ибо там о вольной негодности и неохоте к делу написано много более, нежели о слабости телесной, которую ты только одну воспоминаешь. Также, что я за то несколько лет недоволен тобою, то все тут пренебрежено и не упомянуто, хотя и жестоко написано. Того ради рассуждаю, что не зело смотришь на отцово прощение, что подвигло меня сие остатнее писать; ибо когда ныне не боишься, то как по мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву, тому верить невозможно для вышеписанного жестокосердия. К тому ж и Давидово слово: всяк человек ложь. Також хотя б и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело. К тому же чем воздаешь рождение отцу своему? Помогаешь ли в таких моих несносных печалях и трудах, достигши такого совершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть, но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и, конечно, по мне разорителем оных будешь. Того ради так остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно; но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо что ныне мало здоров стал. На что по получении сего дай немедленно ответ или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобой, как с злодеем, поступлю. Петр».

Царевич опять советуется с Кикиным и Вяземским. Кикин, придумывая разные средства, как бы скрыть Алексея от гнева отцовского, уже и прежде останавливался на монастыре как на безопасном убежище до поры до времени, а когда придет это время, можно и расстричься. Это Кикин выражал так: «Ведь клобук не прибит к голове гвоздем, можно его и снять». И теперь он советует, что надобно исполнить отцовское требование. «Теперь так хорошо, – говорит он, – а впредь что будет – кто ведает?» Вяземский говорил: «Когда иной дороги нет, то идти в монастырь; да пошли по отца духовного и скажи ему, что ты принужден идти в монастырь, чтоб он ведал; он может сказать и архиерею рязанскому о сем, чтобы про тебя не думали, что ты за какую вину пострижен». Совет Вяземского был исполнен относительно духовника, петербургского протопопа Георгия; но Стефану Яворскому сообщено не было.

На другой же день, 20 января, Петр получил ответ от сына: «Милостивейший государь батюшка! Письмо ваше я получил, на которое больше писать за болезнию своею не могу. Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения. Раб ваш и непотребный сын Алексей».

 

И последнее средство не подействовало! И монастырь не испугал! Сын торжествовал над отцом. Петру оставалось или исполнить угрозу, постричь сына, чего ему вовсе не хотелось, или уступить, откладывать тяжкое дело. Петр, естественно, выбрал последнее. Сын готовился в монастырь. У него была любовница Афросинья Федорова, крепостная Никифора Вяземского. Царевич, будучи болен в это время, дал ей два письма: одно – к старому духовнику Якову, другое – к Ивану Кикину, говоря: «Когда я умру, отдай те письма: они тебе денег дадут». В письмах говорилось, что царевич идет в монастырь по принуждению и чтоб протопоп и Кикин дали вручительнице известную сумму из хранившихся у них царевичевых денег. Сын сбирался в монастырь; отец сбирался за границу в долгий поход. Перед отъездом Петр пришел к больному сыну проститься и спросил о резолюции на известное дело; царевич отвечал, что не может быть наследником по слабости и желает в монастырь. «Одумайся, не спеши, – говорил ему отец, – напиши мне потом, какую возьмешь резолюцию».

Слава богу, уехал без резолюции! Дело отложилось вдаль, а там что бог даст! Кикин едет в Карлсбад провожать царевну Марью Алексеевну и говорит царевичу: «Я тебе место какое-нибудь сыщу». Можно ждать, что напишет Кикин, какое сыщет место; отец живет за границею и не торопит. 18 июня 1716 года умерла тетка Алексея царевна Наталья Алексеевна, имевшая важное значение в жизни царевича; после заточения матери он перешел к ней на руки; ей приписывали и размолвку Петра с первой женою; она внимательно следила, чтоб Алексей не сносился с матерью, и доносила брату; разумеется, что Лопухины ненавидели ее за это. Когда царевна умерла, то один из приближенных к царевичу сказал ему: «Ведаешь ли ты, что все на тебя худое было от нее? Я слышал от Аврама (Лопухина)». Но из других углов были другие вести. Голландский резидент Деби доносил своему правительству: «Особы знатные и достойные веры говорили мне, что покойная великая княжна Наталия, умирая, сказала царевичу Алексею: „Пока я была жива, я удерживала брата от враждебных намерений против тебя; но теперь умираю, и время тебе самому о себе промыслить; лучше всего при первом случае отдайся под покровительство императора“».

И Кикин давно толковал о бегстве за границу; но как это сделать? Был случай во время поездки в Карлсбад, но пропущен; теперь под каким предлогом выехать из России?

Сам отец дает возможность выехать. 26 августа он пишет сыну из Копенгагена: «Мой сын! Письма твои два получил, в которых только о здоровье пишешь; чего для сим письмом вам напоминаю. Понеже когда прощался я с тобою и спрашивал тебя о резолюции твоей на известное дело, на что ты всегда одно говорил, что к наследству быть не можешь за слабостию своею и что в монастырь удобнее желаешь; но я тогда тебе говорил, чтоб еще ты подумал о том гораздо и писал ко мне, какую возьмешь резолюцию, чего ждал семь месяцев; но по ся поры ничего о том не пишешь. Того для ныне (понеже время довольно на размышление имел), по получении сего письма, немедленно резолюцию возьми: или первое, или другое. И буде первое возьмешь, то более недели не мешкай, поезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть. Буде же другое возьмешь, то отпиши, куды и в которое время и день (дабы я покой имел в моей совести, чего от тебя ожидать могу). А сего доносителя пришли с окончанием; буде по первому, то когда выедешь из Петербурга; буде же другое, то когда совершишь. О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что только время проводишь в обыкновенном своем неплодии».

Медлить нельзя было более; сам отец отворил дорогу из России. Царевич был на своей мызе, когда получил отцовское письмо; он немедленно поехал в Петербург и объявил Меншикову о резолюции своей ехать в поход по указу государя и что поедет прежде данного срока. «Когда приду проститься с братцем и сестрицами, тогда тотчас и поеду», – говорил Алексей светлейшему князю. Камердинеру своему, Ивану Большому Афанасьеву, царевич велел приготовляться в дорогу, как ездили прежде в немецкие края, а сам стал плакать. «Как мне оставить Афросинью и где ей быть? Не скажешь ли кому, что я буду говорить? – спросил царевич Афанасьева, и, когда тот обещался молчать, Алексей начал: – Я Афросинью с собою беру до Риги. Я не к батюшке поеду, поеду я к цесарю или в Рим». Афанасьев сказал на это: «Воля твоя, государь, только я тебе не советник». «Для чего?» – спросил царевич. «Того ради, – отвечал Афанасьев, – когда это тебе удастся, то хорошо; а когда не удастся, тогда ты же на меня будешь гневаться». «Однако ты молчи про это, никому не сказывай! – говорил царевич. – Только у меня про это ты знаешь да Кикин; он для меня в Вену проведывать поехал, где мне лучше быть. Жаль мне, что я с ним не увижусь; авось на дороге увижусь». Царевич проговорился и другому из своих домашних, Федору Дубровскому. «Едешь ли к отцу, поезжай для бога!» – говорил ему Дубровский. «Я поеду, бог знает, к нему или в другую сторону», – отвечал Алексей. Дубровский сказал на это: «Многие ваши братья бегством спасалися; я чаю, тебя сродники не оставят». Тут Дубровский стал просить у царевича денег 500 рублей для отсылки матери в Суздаль, Алексей дал деньги. Дубровский вспомнил и о дяде царевича по матери Авраме Лопухине: «Чаю, отец Аврама, дядю твоего, распытает». Царевич сказал на это: «За что, когда он не ведает? Когда уже подлинно будете известны, что я отлучился, в то время можешь и Авраму сказать, буде хочешь; а ныне не сказывай никому!» Перед отъездом царевич заехал в Сенат, чтоб проститься с сенаторами; при этом он сказал на ухо князю Якову Долгорукому: «Пожалуй, меня не оставь!» «Всегда рад, – отвечал Долгорукий, – только больше не говори: другие смотрят на нас». Сенат выдал царевичу на дорогу 2000 рублей да князь Меншиков тысячу червонных.

26 сентября 1716 года Алексей выехал из Петербурга на Ригу; с ним были Афросинья, брат ее Иван Федоров и трое слуг. Царевичу было мало тех денег, какие он получил в Петербурге на дорогу в Копенгаген, и потому в Риге он занял у обер-комиссара Исаева 5000 червонных и 2000 мелкими деньгами.

Из Риги Алексей отправился на Либаву; не доезжая четырех миль до этого города, он встретил тетку свою царевну Марью Алексеевну, которая возвращалась с Карлсбадских вод. Царевич остановился, сел в карету к тетке и имел с нею любопытный разговор. «Еду к батюшке», – объявил царевич. «Хорошо, – отвечала царевна, – надобно отцу угождать, то и богу приятно; что б прибыли было, когда б ты в монастырь пошел?» «Уж не знаю, – сказал царевич, – буду угоден или нет; уж я себя чуть знаю от горести, я бы рад куды скрыться». При этих словах он заплакал. «Куды тебе от отца уйтить? Везде тебя найдут», – сказала тетка. Царевич остановился и не сказал ни слова о деле, которое лежало у него на сердце. Тут царевна начала говорить о своем деле, которое лежало у нее на сердце. Дочь Милославской, она осторожным поведением своим умела до сих пор предохранить себя от братней опалы, умела скрывать свои чувства, но тут не считала нужным скрывать; она не могла переносить новой женитьбы брата, считала первый брак единственно честным и законным, стояла за Евдокию, как, наоборот, дочь Нарышкиной, царевна Наталья, была против Евдокии. Царевна Марья, естественно, была за Алексея; но ее оскорбляло в нем равнодушие к матери, эгоизм, постыдная трусость, какие он обнаруживал в этом случае; тетка была мужественнее племянника, она стала упрекать Алексея: «Забыл ты мать, не пишешь и не посылаешь к ней ничего. Послал ли ты после того, как чрез меня была посылка?» «Послал», – отвечал царевич, имея в виду 500 рублей, отданные Дубровскому. Царевна принудила племянника написать матери маленькое письмецо. «Я писать опасаюсь», – говорил Алексей. «А что? – возражала царевна. – Хотя б тебе и пострадать, так бы нет ничего; ведь за мать, не за иного кого!» «Что в том прибыли, – говорил Алексей, – что мне беда будет, а ей пользы из того не будет ничего». В этих словах высказался весь человек, один из тех людей, которые способны приводить резоны, что ни для кого нет пользы от исполнения обязанности, тогда как другие, сильные нравственно люди исполняют обязанность не думая, считая бесчестным ставить вопрос: будет ли от этого какая кому польза? «Жива матушка или нет?» – спросил нежный сын. «Жива, – отвечала тетка, – и было откровение ей самой и иным, что отец твой возьмет ее к себе, и дети будут, а таким образом: отец твой будет болен, и во время болезни его будет некакое смятение, и придет отец в Троицкий монастырь на Сергиеву память, и тут мать твоя будет же, и отец исцелеет от болезни и возьмет ее к себе, и смятение утишится. И Петербург не устоит за нами: быть ему пусту, многие о сем говорят». От Евдокии разговор перешел, естественно, к Екатерине. «У нас, – говорила царевна, – осуждают отца твоего, что он мясо ест в посты; то нет ничего: то пуще, что он мать твою покинул. У нас архиереи – дураки: это ни во что ставят и поминают эту царицу особливо; Иов новгородский, труся, сие делает; иноземцы (т. е. малороссияне) знают лучше божественное писание: Дмитрий да Ефрем и рязанский, также и князь Федор Юрьевич (Ромодановский) при объявлении царицы (т. е. когда Екатерина была объявлена царицею) не благо сие приняли; к тебе они склонны». Когда и прежде царевич начинал хвалиться добрым расположением к себе царицы Екатерины, то царевна Марья возражала: «Что хвалишься? Ведь она не родная мать, где ей так тебе добра хотеть?»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru