История России с древнейших времен. Том 17

Сергей Соловьев
История России с древнейших времен. Том 17

Это письмо было написано уже в другом тоне, чем прежнее; Шарлотте и ее родным хотелось, чтоб Петр заехал к ним в Брауншвейг для окончательного примирения. Не решаясь обратиться прямо к царю, Шарлотта обратилась к канцлеру графу Головкину и написала ему: «Я сочла лучше всего обратиться к вашему сиятельству с просьбою сделать так, чтоб его царское величество не проехал мимо нас: прямая дорога из Ганновера в Берлин идет через Брауншвейг; и герцог, и мой отец, и моя мать будут в отчаянии, узнавши, что его величество был так близко и они не имели чести видеть его здесь, а для меня это будет крайнее бедствие, ибо я с нетерпением ожидаю счастливой минуты, когда я могу облобызать руку его величества и услыхать от него приказание ехать к принцу, моему дорогому супругу. Во всяком случае, если его величество не захочет быть здесь, надеюсь, что мне окажет милость, назначит место, где бы я могла с ним видеться». Петр виделся с нею в замке Зальцдалене, недалеко от Брауншвейга, после чего кронпринцесса отправилась в Россию.

Царевич находился с отцом в финляндском походе во время приезда жены своей. Прибыв в Нарву, Шарлотта дала знать о своем приезде царевне Наталии Алексеевне, которая отвечала ей: «Пресветлейшая принцесса! С особенным моим увеселением получила я благоприятнейшее и любительнейшее писание вашего высочества и о прибытии вашем в Нарву, и о намерении к скорому предприятию пути вашего до С. – Петербурга извещена есмь, от чего мне всеусердная причиняется радость, так что я не хотела нимало оставить ваше высочество о том чрез сие мое благосклонно поздравить и известить, что имеем в нашем общем сожалении о отбытии царского величества и его высочества государя царевича; елико в силах моих будет, не премину всяких изыскивать способов к увеселению вашему и уповаю, что возвращение его царского величества и его высочества вскоре нам общую подаст радость. Ожидаю с нетерпеливостию того моменту, чтоб мне при дружебном объятии особы вашей засвидетельствовать, коль я всеусердно есмь вашего высочества – Наталия». Канцлер Головкин писал кронпринцессе: «Светлейшая и высочайшая принцесса, моя государыня! С толикою радостию, колико я имею респекту и благоговения к особе вашего царского высочества, получил я уведомление чрез господина Нарышкина о счастливом прибытии вашего царского высочества в Нарву и о милостивом напоминании, которым ваше царское высочество изволили меня почтить в присутствии сего генерального офицера, и понеже я всегда профессовал жаркую ревность к вашему царскому высочеству, того ради я не мог, ниже должен был оставить, чтоб ваше царское высочество не известить чрез сие о нижайших моих респектах и чтоб не отдать должнейшего моего поздравления о прибытии вашего царского высочества, и такожде и не возблагодарить покорнейше за то, что ваше царское высочество благоволили меня высокодушно в напамятовании своем сохранить. Если бы я не удержан был всемерно здесь делами его царского величества, от сего ж бы моменту предался бы я в должной моей покорности до вашего царского высочествия, дабы мне все помянутое персонально вашему царскому высочеству подтвердить; но понеже невозможно мне удовольствовать моей ревности, в том принужден я еще ближайшего прибытия сюда вашего царского высочества обождать и тогда не премину придатися ко двору вашего царского высочества восприять честь еже засвидетельствовать вашему царскому высочеству, с коликим респектом и благоговением я есмь» и проч.

Торжественная встреча, сделанная кронпринцессе в Петербурге, радушный прием со стороны царицы и других лиц царского семейства произвели на Шарлотту и ее родных благоприятное впечатление, успокоили их. Летом 1713 года посол Матвеев писал из Вены к Головкину: «Из дому императрицы узнал я, что „государыня принцесса царевича“ 6 июня писала к ней частное письмо из Петербурга, отзываясь с великими похвалами о расположении к ней государыни царицы и государыни царевны и всех высоких особ русских и с какими почестями она, принцесса, была принята при своем приезде. Очень нужно, чтоб ваше превосходительство изволил ей, государыне принцессе, вручить интерес его царского величества и меня, дабы ее высочество изволила к императрице о том особое партикулярное письмо написать и чрез вас на меня прислать, что может принести много пользы интересам царского величества: императрица может сделать все, что захочет, а она ее высочество чрезвычайно любит. Таким образом государыня принцесса возбудит хорошее мнение о дворе царского величества, покажет, что она у царского величества находится в особой милости и любви, и этим уничтожатся противные слухи, распускаемые злонамеренными людьми, потому что здесь уже много раз подняты были плевелы, будто ее высочество находится в самом дурном состоянии и уничижении от нашего народа, живет в нужде и запрещено ей переписываться с родственниками». В декабре того же года императрица пространно говорила Матвееву о милости царя, царевича и всего царского дома к ее сестре, чем она, императрица, и муж ее чрезвычайно довольны.

Царевича не было при встрече жены; он находился с отцом в финляндском походе. По возвращении оттуда в Петербург он опять скоро уехал в Старую Русу и Ладогу для распоряжения насчет постройки судов. Это было последнее известное нам поручение, возложенное отцом на Алексея.

Долговременное пребывание за границею для окончания учения, пребывание в Польше для распоряжения продовольствием войска, участие в померанском и финляндском походах царь считал необходимою школой для сына; вместе со школою здесь было испытание для царевича; испытание оказалось неудовлетворительным. Петр с ужасом заметил, что сын исполняет беспрекословно все его приказания, но что тут исключительным побуждением был страх; отвращение от деятельности, которую Петр считал необходимою для своего и последующего царствования, было очевидно в Алексее. Когда в 1713 году Алексей возвратился из-за границы, то отец принял его ласково и спрашивал, не забыл ли того, чему учился. Не забыл, отвечал царевич. Петр для испытания велел ему принести чертежи, им сделанные. Страх напал на Алексея: «Что, если отец заставит чертить при себе, а я не умею?» Как быть? Одно средство – испортить правую руку. Царевич взял в левую руку пистолет и выстрелил по правой ладони, чтоб пробить пулею; пуля миновала руку, только сильно опалило порохом. В этом поступке весь человек. Алексей был похож на тех людей, которые увечат себя, чтоб не попасть в солдаты.

Петр сначала сердился, бранил, бил, потом утомился, перестал говорить с сыном – дурной признак для Алексея; лучше бы отец продолжал сердиться, бранить и бить, а холодность и невнимание, предоставление самому себе, молчание – это страшный признак ослабления родительского чувства, признак ожесточения. Что же сын? Заметив страшный признак, испугается этой холодности и бросится к отцу за примирением? Но сын давно уже охладел и ожесточился, давно в присутствии отца лежал на нем тяжкий гнет и только в отдалении от него дышалось свободно: «не токмо дела воинские и прочие отца его дела, но и самая его особа зело ему омерзела, и для того всегда желал от него быть в отлучении». Желание исполнилось: царевича не беспокоят, не посылают в поход или смотреть за постройкою этих проклятых судов. Когда его звали обедать к отцу или к Меншикову, когда звали на любимый отцовский праздник, на спуск корабля, то он говорил: «Лучше б я на каторге был или в лихорадке лежал, чем там быть». Отец сердится, не говорит, но что из этого? Будущее принадлежит не ему, а царевичу. Отец с сыном разошлись по отношению к самому важному вопросу – вопросу о будущем.

Царевичу будущее улыбается. Отец еще не стар, но часто и сильно припадает, долго не проживет, и с ним исчезнут все его дела. Что думал трезвый, в том проговаривался пьяный: «Близкие к отцу люди будут сидеть на кольях, и Толстая, и Арсеньева, свояченица Меншикова; Петербург не долго будет за нами». Когда его остерегали, что опасно так говорить: слова передадутся, и те люди будут в сомнении, перестанут к нему ездить, и так уже редко ездят, царевич отвечал: «Я плюю на всех; здорова бы была мне чернь». Но царевич знал хорошо, что не одна чернь за него. За него духовенство, и не одни русские архиереи, даже скрытный, осторожный иноземец Стефан Яворский и тот решается высказываться за него. Еще до женитьбы Петра на Екатерине Яворский говорил Алексею: «Надобно тебе себя беречь; если тебя не будет, отцу другой жены не дадут; разве мать твою из монастыря брать? Только тому не быть, а наследство надобно». Отцу другую жену дали; но это не успокоило Яворского, и он крикнул знаменитую проповедь 17 марта 1712 года. Алексей испугался неосторожности митрополита Рязанского и писал духовнику: «Что же пишешь, радетель, о Акулинине родителе, отце Иосифе, чтоб его превести на место новопреставльшегося, и я бы рад воистину и буду, как возможно, промышлять через людей: а и вы там не плошитеся, через кого возможно делайте; понеже, чаю, там вам свободнее, нежели нам здесь, понеже рязанский у рождшего мя за некакие казания есть в ненавидении великом, и того ради мне писать к нему опасно, и говорят, что ему быть отлучену от сего управления, в нем же есть, и того ради вам легчая сие чрез кого-нибудь делать; а я советую, чтоб вам с сим человеком с опасностию обходиться не вкоротке, чтоб не причинился какой вред; однакож ведаю, что вам не можно с ним не обводиться, дондеже он не отлучен от правления сего; того ради пишу, чтоб с опасением больше и не в частое быванье». Яворский удержался на своем важном месте, и царевичу с разных сторон говорили: «Рязанский к тебе добр, твоей стороны, и весь он твой».

Между знатным духовенством был только один человек, вполне преданный Петру и делам его и потому державший себя вдалеке от Алексея; то был известный уже нам Феодосий Яновский. За то царевич и его приближенные не щадили гневных выходок и насмешек над Феодосием. «Дивлюсь батюшке, за что любит архимандрита Невского? – говорил Алексей. – Разве за то, что вносит в народ лютерские обычаи и разрешает на все?» Выписали стих из церковной службы на день Полтавской битвы, начинавшийся словами: «Враг креста Христова», и на «подпитках» в компании царевича певали его, применяя к Феодосию, говорили, что этот стих хорошо петь, когда Феодосия будут посвящать в архиереи. Никифор Вяземский написал этот стих с нотами и говорил, что дал бы пять рублей певчим, чтоб пропели его, потому что Феодосии икон не почитает.

 

Архиереи за царевича, и много знатных вельмож за него же, именно самые знатные, которым тяжко было занимать второстепенные места, когда на первых местах были люди худородные, и на самом видном – Меншиков. Из старых княжеских родов в это время преимущественно выдавались два рода: Рюриковичи Долгорукие и Гедиминовичи Голицыны. Долгорукие вышли на вид только при новой династии, особенно при царе Алексее Михайловиче. При Петре эта фамилия была очень хорошо представлена: двое Долгоруких с честию занимали важнейшие дипломатические посты – Григорий Федорович и Василий Лукич; третий, Василий Владимирович, считался одним из лучших генералов; наконец, четвертый, знаменитый сенатор, энергический князь Яков Федорович Долгорукий, представитель фамилии. Чем лучше была обставлена Долгоруковская фамилия, чем более считала она за собою прав, тем тягостнее для нее было сносить преобладание Меншикова, а вскрывшиеся злоупотребления любимца и холодность к нему царя подавали надежду, что светлейший может потерять свое важное значение. Новая царица, связанная с Меншиковым прежними отношениями, естественная его покровительница, не могла нравиться Долгоруким, и тем приверженнее были они к законному наследнику. Царевич видел эту приверженность, несмотря на осторожность князя Якова Федоровича; когда Алексей говорил ему, что хочет приехать к нему в гости, то старик отвечал: «Пожалуй, ко мне не езди; за мною смотрят другие, кто ко мне ездит». Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил царевичу: «Ты умнее отца; отец твой хотя и умен, только людей не знает, а ты умных людей знать будешь лучше». Смысл слов был ясен: отец умен, но людей не знает, потому что держит в приближении Меншикова, Головкина; ты людей будешь знать лучше, потому что будешь держать в приближении Долгоруких. Голицыны, у которых стремление к первенству составляло родовое предание со времен Ивана III, имели теперь своим представителем князя Дмитрия Михайловича. Человек, по жесткости характера своего не способный возбуждать к себе сильной привязанности, умный, образованный, но без особенных блестящих способностей, князь Дмитрий вступил на служебное поприще с сознанием своих прав родовых и личных, служил усердно и все оставался в тени, на местах второстепенных, он, представитель самой знатной фамилии, а между тем Меншиков с подобными ему занимают места высшие, находятся в приближении. Голицын по внушению оскорбленного самолюбия объясняет себе это явление исключительно тем, что эти худородные люди обязаны своим возвышением худым, низким средствам, к которым он, Голицын, не способен; он ненавидит и презирает; презрение дает ему право ненавидеть, и ненависть усиливает презрение как свое основание. Князь Дмитрий не может никак помириться с новым браком царя, браком унизительным, незаконным в глазах Голицына; тем сильнее была его преданность сыну царскому, от законного, честного брака рожденному. Голицын Сочувствовал Алексею и потому, что оба они были люди старого образования, образования царя Федора Алексеевича; известные нам столкновения Голицына с Паткулем, отвратив его от иностранцев, как проводников нового преобразовательного направления, отвратили его и от последнего. «Князь Дмитрий, – говорил царевич, – мне был друг верный и говаривал, что я тебе всегда верный слуга. Он много книг мне из Киева приваживал по прошению моему и так, от себя; и я ему говаривал: „Где ты берешь?“ „У чернецов-де киевских: они-де очень к тебе ласковы и тебя любят“». Фамилия Голицыных была также хорошо обставлена; родной брат князя Дмитрия Михайла Михайлович был один из самых храбрых и искусных генералов Петра; кроме того, князь Михайла отличался необыкновенно привлекательным и рыцарским характером, который заставил и иностранцев с восторгом отзываться об нем, хотя Голицын, подобно брату, не любил иностранцев. Известен рассказ, что когда однажды Петр предложил Голицыну самому назначить себе награду, то Голицын сказал: «Прости, государь, князя Репнина», а Репнин был ему недруг. Можно, если угодно, не верить этому рассказу, но для нас важно то, что о человеке ходили подобные рассказы, что человека считали способным на подобные поступки. Несмотря на то что князь Михайла был виднее и любимее брата, он по старине имел князя Дмитрия, как старшего, «в отца место», не смел садиться перед ним и совершенно был в его воле, разделял его взгляды; поэтому царевич говорил: «Князь Михайла Михайлович был мне друг же». Третий Голицын, занимавший видное место рижского губернатора, князь Петр Алексеевич, не рознился в направлении с своими родичами и был также друг царевичу. Старый фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев, несмотря на свое значение и долгую, непрерывную тяжелую службу, не видел себя в приближении, оскорблялся, получая указы от других, испытывая бесцеремонное обращение от царя, с которым мальтийский рыцарь не сходился характером; Шереметеву поэтому также не нравилась придворная обстановка, не нравился Меншиков, и тем сильнее был он предан царевичу: «В главной армии Борис Петрович и прочие многие из офицеров мне друзья. Борис Петрович говорил мне, будучи в Польше, в Остроге, при людях немногих моих и своих: „Напрасно ты малого не держишь такого, чтоб знался с теми, которые при дворе отцове: так бы ты все ведал“». Известный дипломат, князь Борис Куракин заявил также свою приверженность к царевичу; однажды в Померании он спросил у него: «Добра к тебе мачеха?» «Добра», – отвечал Алексей. Куракин заметил на это: «Покамест у ней сына нет, то к тебе добра; а как у ней сын будет, не такова будет» Одним словом, царевич мог считать своими друзьями почти всех родовитых людей, ибо они смотрели на него как на человека, при котором не будет Меншикова с товарищами. По ненависти к Меншикову, по злобе и на Петра за недавнюю опалу к доброжелателям царевича принадлежал Александр Кикин, тем более что Иван Васильевич Кикин был казначеем Алексея. Другие надеялись отдохнуть, когда Алексей будет царем, потому что не предвиделось покоя, возможности заняться своими делами при царе, который не понимал, как можно сидеть дома без дела. Семен Нарышкин говорил царевичу: «Горько нам! Говорит (царь): что вы дама делаете? Я не знаю, как без дела дома быть. Он наших нужд не знает; а будешь дом свой смотреть хорошенько, часу не найдешь без дела. Когда б ему прилучилось придти домой, а иное дров нет, иное инова нет, так бы узнал, что мы дома делаем». Царевич вполне сочувствовал и людям, стремившимся от общественной деятельности, от службы домой, к домашним занятиям. Различие между отцом и сыном заключалось в том, что для отца был тесен дом, хотя его дом был дворец, ему было просторно, легко дышать, когда он разъезжал по России, по Европе, по безбрежному морю; сын не терпел этих разъездов, этой широты и стремился в дом, в тесный, домашний круг, где тихо, уютно и покойно. «У него везде все готово; то-то он наших нужд не знает», – отвечал царевич на жалобы Нарышкина. Наследник русского, Петровского престола становился совершенно на точку зрения частного человека, приравнивал себя к нему, говорил о «наших нуждах». Сын царя и героя-преобразователя имел скромную природу частного человека, заботящегося прежде всего о дровах. И действительно, Алексей был хороший хозяин, любил заниматься отчетами по управлению своими собственными имениями, делать замечания, писать резолюции.

Алексей уверен, что за него духовенство, родовитые вельможи, простой народ; он покоен насчет своего будущего, настоящее можно как-нибудь и перетерпеть, лишь бы пореже видеться с отцом и его любимцами. Но чем покойнее сын относительно своего будущего, тем беспокойнее отец относительно своего, и если для успокоения себя насчет будущего отец решится воспользоваться своим настоящим?… Отец работал без устали, видел уже, как зрели плоды им насажденного, но вместе чувствовал упадок физических сил и слышал зловещие голоса: «Умрет – и все погибнет с ним, Россия возвратится к прежнему варварству». Эти зловещие голоса не могли бы смутить его, если б он оставлял по себе наследника, могшего продолжать его дело. Понятно, что Петр не мог позволить себе странного требования, чтоб сын его и наследник обладал всеми теми личными средствами, какими обладал он сам; но он считал совершенно законным для себя требование, чтоб сын и наследник имел охоту к продолжению его дела, имел убеждение в необходимости продолжать его именно в том самом направлении; недостаток сильных способностей восполнялся легкостью дела, ибо начальная, самая трудная его часть уже была совершена, дело было легко и потому, что преемнику приходилось работать в кругу хороших работников, приготовленных отцом; для успеха при таких условиях нужна была только охота, сочувствие к делу, нужно было сыну быть одним из птенцов отца, одним из его помощников, сотрудников. Но Петр при своей работе в сонме сотрудников не досчитывался одного – родного сына и наследника! При перекличке русских людей, имевших право и обязанность непосредственно помогать преобразователю в его деле, царевич-наследник объявился в нетях! Единственное средство упрочить будущность своему делу – это отстранить человека, который должен быть главным препятствием этому, отстранить наследника от наследства. Эта мысль необходимо должна была явиться в голове Петра, как скоро он увидал в сыне отвращение к отцовскому делу. Мысль не могла не прийти в голову и другим, у Петра могла она вырваться в виде угрозы; чем более выказывалось отвращение царевича к отцовскому делу, чем менее оставалось надежды на перемену, тем более у отца должна была укрепляться мысль об его отстранении. Другим людям, которым выгодно было отстранение Алексея, было не нужно и опасно пытаться укреплять эту мысль, ибо укрепление шло необходимо, само собою, надобно было только оставить дело его естественному течению; вмешательством можно было только повредить себе, ибо Петр по своей проницательности мог сейчас увидать, что другие делают тут свое дело. Если мачеха считала выгодным для себя отстранение пасынка, то она должна была всего более стараться скрывать свои чувства и желания перед мужем и другими; князь Василий Владимирович Долгорукий говорил царевичу: «Кабы на государев жестокий нрав-де не царица, нам бы жить нельзя, я бы первый изменил». Цель Екатерины Алексеевны состояла в том, чтоб заискать всеобщее расположение, стараясь услуживать всем, быть ко всем «доброю»; добра была она и к пасынку, которому не могла выставить соперника в собственном сыне. Если Екатерина и Меншиков не хотели или не могли поссорить отца с сыном к 1711 году, когда положение царевича упрочивалось браком его на иностранной принцессе, то бесполезно было хлопотать об этом впоследствии, когда ссора и без них стала необходимостью по возвращении Алексея из-за границы, при первом сопоставлении отца с сыном в правительственной деятельности; притом Меншикову нельзя было в это время действовать против Алексея, потому что он сам был в нравственной опале, прежних близких отношений его к Петру не было более.

Враждебные отношения между отцом и сыном вскрылись сами собою, без постороннего посредства; но не могла ли иметь влияния на вскрытие этих отношений семейная жизнь царевича, отношения его к жене? Впоследствии, в письме к императору Карлу VI и в публичном обвинении сына, Петр указывал и на дурное обращение его с женою; но эти памятники по своему значению, по своим целям не могут нас останавливать: для нас самое важное, решительное значение в этом случае имеет письмо Петра к сыну, где он выставляет, почему поведение Алексея не может ему нравиться, почему он считает своею обязанностью отстранить его от наследства; в этом письме о семейной жизни Алексея ни слова, как увидим. Изо всего можно усмотреть, что поведение кронпринцессы в России не могло возбудить в Петре, в его семействе и в окружавших его никакой привязанности. Как видно, Шарлотта, приехав в Россию, осталась кронпринцессою и не употребила никакого старания сделаться женою русского царевича, русскою великою княгинею. В оправдание ее можно сказать, что от нее этого не требовалось: ее оставили при прежнем лютеранском исповедании, жила она в новооснованном Петербурге, где ей трудно было познакомиться с Россиею. Но не могла же она не видеть, как было важно для сближения с мужем принять его исповедание; не могло скрыться перед нею, что он и окружавшие его сильно этого желают; что же касается до петербургской обстановки, то, вглядевшись внимательно, мы видим, что двор не только царевича, но и самого царя был чисто русский. Кронпринцесса не сблизилась с этими дворами; она замкнула себя в своем дворе, который весь, за исключением одного русского имени, был составлен из иностранцев. Мы не станем возражать против отзыва царевича Алексея о кронпринцессе, что она была «человек добрый», но мы видим, что она отнеслась к России и ко всему русскому с немецким национальным узким взглядом, не хотела быть русскою, не хотела сближаться с русскими, не хотела, не могла преодолеть труда, необходимого для иностранки при подобном сближении; гораздо легче, покойнее было оставаться при своем, с своими; но отчуждение так близко граничит с враждою; можно догадываться, что окружавшие кронпринцессу иностранцы не говорили с уважением и любовью о России и русских, иначе кронпринцессе пришла бы охота сблизиться с страною и народом, достойными уважения и любви. Как у мужа не было охоты к отцовской деятельности, так у жены не было охоты стать русскою и действовать в интересах России и царского семейства, употребляя свое влияние на мужа. Петру не могли нравиться это отчуждение невестки и недостаток влияния ее на мужа, тогда как на это влияние он должен был сильно рассчитывать. Он имел право надеяться, что сильная привязанность и сильная воля жены будут могущественно содействовать воспитанию еще молодого человека, отучению его от тех взглядов и привычек, которые отталкивали его от отцовской деятельности; он мог думать, что сын женится – переменится, и ошибся в своих расчетах; невестка отказалась помогать ему и России; муж и жена были похожи друг на друга косностью природы; энергия, наступательное движение против препятствий были чужды обоим; природа обоих требовала бежать, запираться от всякого труда, от всякого усилия, от всякой борьбы. Этого бегства друг от друга было достаточно для того, чтоб брак был нравственно бесплоден. Камердинер царевича рассказывал любопытный случай из семейной жизни Алексея: «Царевич был в гостях, приехал домой хмелен, ходил к кронпринцессе, а оттуда к себе пришел, взял меня в спальню, стал с сердцем говорить: „Вот-де Гаврило Иванович (Головкин) с детьми своими жену мне чертовку навязали; как-де к ней ни приду, все-де сердитует и не хочет со мною говорить; разве-де я умру, то ему (Головкину) не заплачу. А сыну его Александру – голове его быть на коле и Трубецкого: они-де к батюшке писали, чтоб на ней жениться“». Я ему молвил: «Царевич-государь, изволишь сердито говорить и кричать; кто услышит и пронесут им: будет им печально и к тебе ездить не станут и другие, не токмо они». Он мне молвил: «Я плюну на них; здорова бы мне была чернь. Когда будет мне время без батюшки, тогда я шепну архиереям, архиереи – приходским священникам, а священники – прихожанам; тогда они, не хотя, меня владетелем учинят». Я стою молчу. Он мне говорит: «Что ты молчишь и задумался?» Я молвил: «Что мне, государь, говорить?» Посмотрел на меня долго и пошел молиться в крестову. Я пошел к себе. Поутру призвал меня и стал мне говорить ласково и спрашивал: «Не досадил ли вчерась кому?» Я сказал нет. «Ин не говорил ли я, пьяный, чего?» Я ему сказал, что говорил, что писано выше. И он мне молвил: «Кто пьян не живет? У пьяного всегда много лишних слов. Я поистине себя очень зазираю, что я пьяный много сердитую и напрасных слов много говорю, а после о сем очень тужу. Я тебе говорю, чтоб этих слов напрасных не сказывать. А буде ты скажешь, ведь-де тебе не поверят; я запруся, а тебя станут пытать. Сам говорил, а сам смеялся». Кронпринцессе тем легче было удалиться от мужа и от всех русских, что с нею приехала в Россию ее родственница и друг принцесса Юлиана-Луиза остфрисландская, которая, как говорят, вместо того чтоб стараться о сближении между мужем и женою, только усиливала разлад. Подобные друзья бывают ревнивы, не любят, чтоб друг их имел кроме них еще другие привязанности; но нам не нужно предполагать положительных стремлений со стороны принцессы Юлианы; довольно того, что кронпринцесса имела привязанность, которая заменяла ей другие: имела в Юлиане человека, с которым могла отводить душу на чужбине; а принцесса остфрисландская со своей стороны не делала ничего, чтоб заставить Шарлотту подумать о своем положении, о своих обязанностях к новому отечеству. Кронпринцесса жаловалась, что нехорошо, и Юлиана вторила ей, что нехорошо, и тем услаждали друг друга, а как сделать лучше, этого придумать не могли.

 

В 1714 году у царевича расстроилось здоровье; медики присоветовали ему ехать в Карлсбад; он написал об этом к отцу и получил позволение. Кикин думал, что царевичу надобно воспользоваться этим случаем и продлить пребывание за границею, даже остаться там для избежания столкновений с отцом. «Когда вылечишься, – говорил Кикин Алексею, – напиши к отцу, что еще на весну надобно тебе лечиться, а между тем поедешь в Голландию; а потом, после вешнего кура, можешь в Италии побывать и тем отлучение свое года два или три продолжить». Показавши отцовское письмо канцлеру Головкину, Алексей взял у него паспорт на имя офицера, едущего в Германию, и объявил, что отправляется немедленно. Канцлер представлял ему опасности как в дороге, так и во время пребывания в Карлсбаде и просил позволения написать прежде кому следует о безопасном проезде. Но он не только писать, никому и говорить не позволял, чтоб скрыть от иностранных министров, и на другой день уехал. Но царь писал Головкину, чтоб тот принял меры предосторожности, и канцлер написал русскому министру в Вену Матвееву, чтоб тот попросил императора послать в Карлсбад какого-нибудь верного человека, придавши ему для большей безопасности и солдат, также на возвратном пути дать провожатых до цесарских границ; написал и к сыну своему, Александру, в Берлин, чтоб прусский король дал конвой; подозрительную Саксонию царевич должен был объехать.

8 августа к графу Матвееву явился чешский канцлер граф Шлик и объявил, что император приказал сделать все нужные распоряжения для безопасности царевича и он, канцлер, вчера отправил курьера к чешскому правительству с великим подкреплением, чтоб выслана была в Карлсбад верная особа и караул. Канцлер прибавил, что слухи о прибытии царевича в Карлсбад стали ходить в обществе по частным письмам, а не из императорского дворца и чтобы царский двор не приписал их неосторожности какой-нибудь со стороны цесаря. «Я, – писал Матвеев, – усмотря то опасение и не желая для всяких случаев поверять перу, отправляю на почте с малолюдством жену мою отсюда в Карлсбад под предлогом ее собственной болезни, чтобы она его царскому высочеству подробно обо всем сама донесла, как следует ему от тех слухов всемерно опасаться. Я по сие время, к немалому удивлению, никаких писем, ни ведомости из Карлсбада от его высочества не получил, хотя под притворным именем с 31 июля по два раза в неделю посылал к его высочеству письма».

В Карлсбаде царевич читал церковные летописи Барония и делал из них выписки; некоторые из этих выписок любопытны, показывая, как он был занят своею скрытою борьбою с отцовской деятельностью, например: «Не цесарское дело вольный язык унимать; не иерейское дело, что разумеют, не глаголати. Аркадий-цесарь повелел еретикам звать всех, которые хотя малым знаком от православия отлучаются. Валентиан-цесарь убит за повреждение уставов церковных и за прелюбодеяние. Максим-цесарь убит оттого, что поверил себя жене. Во Франции носили долгое платье, а короткое Карлус Великий заказывал, и похвала долгому, а короткому сопротивное. Хилперик, французский король, убит для отъему от церквей имения. Чудо великое Иоанна Милостивого, когда мед (в отбирании злата от Ираклия, царя греческого, от церкви) обратился в злато». Тут же видно, как царевич был внимателен к известиям о папских притязаниях, как старался опровергать их и указывать на известия, свидетельствующие о неправде католических стремлений, например: «Патриарх цареградский Евфимий Геласия, папу, на суд звал. О верховности престола в Риме писание под именем Геласия, папы, до епископов Дардании противно вселенским соборам. Симмах, папа, сужден от своих архиереев на соборе, а без собору прияти престола не мог (где сие еже над собор папа?). Иустиниан будто писал к папе, что он глава всем (не весьма правда, а хотя б писал, то нам его письмо не подтверждение). Симония стара в Риме. Иоанн Постник, цареградский патриарх, похулен пристрастия ради, что равнялся римскому, что есть правда, понеже Христос святителей всех уравнял. Иоанн, папа, был жена, что сам Скарга (хотя не ясно) свидетельствует; а что он написал, что по слабому его сердцу звали женою, что все слабо делал, и то где, что непогрешим папа? Папа Иоанн Десятый и прочие пред ним и по нем худы были, что не иное есть, только что за отлучение от православныя церкви благодать божия отъяся от римлян».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru