bannerbannerbanner
До встречи в раю

Сергей Дышев
До встречи в раю

Полная версия

– Вижу! К бою!

Но их опередили. В ничтожно короткие мгновения Лаврентьев физически ощутил, как ему в лицо уперлось жерло танковой пушки. Он понял, что опаздывает, катастрофически и непоправимо, что доли секунды потеряны, что стабилизатор не успевает за руками, что не хватает… Короткая вспышка, танк противника скрылся в пыли, а машина Козлова брызнула снопом искр. И тут Лаврентьев нажал спуск, выстрелив в облако пыли, вслепую. И уже по слабым очертаниям танка чутьем понял, что попал… Прошли неуловимые секунды, какой-то миг, бронированная машина вздрогнула, сдетонировала боеукладка, страшной силы взрыв вырвал башню, подбросил ее на несколько метров, будто крышку от бутылки. Башня вонзилась в асфальт и так и замерла ребром, оттопырив мертвый ствол. Из танка Козлова раздался ответный выстрел, но ушел куда-то в сторону… Лаврентьев увидел, что танк горит. «Выходи, бросай машину!» – закричал он, надеясь, что Козлов услышит. Ему захотелось броситься на помощь, хотя он прекрасно сознавал абсурдность этого шага: расстреляют из второго танка, который дал задний ход, съехал с пригорка и затаился. Внезапно он услышал радиопереговоры и подумал, что на связь вышел начальник разведки. Но это был не он. Несмотря на треск и шорохи в эфире, Лаврентьев узнал голос Моносмирова: «Нас обстреляли неизвестные танки. Один подорван!» Лаврентьев чертыхнулся, заскрежетал зубами:

– Моносмиров, сукин ты кот, это я, твой командир! А ну иди ко мне!

Лаврентьев вылез из башни. Козлов был уже наверху, а Штукин и Михайлов, пригнувшись, бежали к его танку.

– Сейчас рванет! – крикнул Козлов, спрыгивая на землю…

Они еле втиснулись внутрь. У Михайлова было рассечено лицо и вся грудь залита кровью.

– Хорошо, рикошетом прошла, а то получили бы братскую могилу!.. – возбужденно орал Козлов. – Пушку заклинило… Хотел впиндюрить, да не попал.

Но Лаврентьев не слушал, он посылал в эфир очереди замысловатой брани, обещал кару жестокую и беспощадную:

– Танки на место, гаденыш! Прямо сейчас, пока я вас бомбами не забросал. Ты с кем воевать надумал, засранец?! Да я вас всех в дуло засуну!..

– Товарищ подполковник, я все понял. Я не знал, что это вы… Я думал, это фундики! Честное слово! И разрешите танки вернуть позже? Без них никак нельзя!..

Танк круто развернулся, пыхнул сизым дымом и, набирая скорость, пошел по дороге с чахлыми деревьями по обочинам.

Моносмиров уходил, не отвечая на лаврентьевский мат.

Лаврентьев проводил танк взглядом через прицел, видел подпрыгивающую башню, под которую он должен был вонзить снаряд… Танк скрылся за поворотом, и он медленно снял руки с пульта, так и не разобравшись в себе: что он больше пожалел – полковой танк или мальчишку-беглеца. «Пусть воюют…»

Перед въездом в полк Лаврентьев вылез на башню. Прапорщик открыл ворота… Прибежал Костя Разночинец, потащил Михайлова перевязывать. Ольга стояла на пороге штаба и со страхом смотрела то на Михайлова, то на командира, то на потемневшего лицом Штукина. Будто преодолев внутреннюю преграду, она устремилась к Лаврентьеву, но на последних шагах, наткнувшись на его взгляд, остановилась. Командир глянул на нее равнодушно и, ни слова не сказав, прошел в кабинет.

И снова началась война: фундаменталы начали штурм. Они посчитали себя уязвленными, а полководческое предвидение и предосмысление Сабатин-Шаха подсказало, что момент выбран удачный. Враги упоены временной победой, военные успокоились, получив своего начштаба, к тому же удачно сгорели два танка. И, надев на головы измятые повязки неопределенного цвета, они с гиканьем, выстрелами и минометной канонадой бросились на ворота и забор…

– Команчи! – воскликнул прапорщик, дежурный по КПП. Это был условный сигнал опасности. И тут же юный боец пал замертво. Бронетранспортер на центральной аллее заговорил огнем. Увы, боестолкновения стали однообразными, повторяющимися, люди смирились с участью, они отупели от кровавой и дымной схожести дней, жили и двигались как большие грязные марионетки с крупными зубами, жесткими бородами, вонючими автоматами и ирреальной злобой. Грязные повязки на головах отлетали вместе с головами или падали на землю, такого же нейтрально-серого цвета.

Сцена – территория полка – покрылась дымовым занавесом, еще продолжались отдельные выстрелы, как неуместно затянувшиеся аплодисменты. Еще кто-то кричал и стонал; в небесах по-прежнему скучно висело светило.

На носилках унесли прапорщика. Пули пробили его грудь и живот, вырвав и разбросав на пыльном асфальте кровоточащие куски. Вероятно, стреляли разрывными пулями, а может, кто-то еще бросил гранату. Костя снял очки, вытер заслезившиеся вдруг глаза… Не правы те, кто утверждает, что хирурги – бесчувственные люди. Просто их раны покрылись коркой. Капитан уже ничем не мог помочь, и хорошо, что прапорщик умер сразу, не мучаясь, хорошо, что долго не лежал в этой высушенной грязи, под взорами любопытствующих, которых при жизни всегда притягивает зрелище чужой смерти…

* * *

И у старины Хамро был смутный час, есть во времени такой несчастливый час, сжатый безмолвным ужасом, внутренним огнем напоенный, перекрученный в черном пространстве и слитый с ним. Именно в этот час Хамро решился уйти из опустевшей тюрьмы. Тюрьма – единственное место, где двери имеют замки лишь снаружи. Хамро сидел безмолвным истуканом, прислушивался к шорохам, ирреальным звукам, отдаленным постукиваниям, порой ему чудились тихие шаги в гулком тюремном коридоре.

Везде были следы разгрома: матрасы, валявшиеся на полу, горы тряпья, осколки ампул, ложки, алюминиевые миски, коробки из-под чая, бирки с фамилиями, сорванные с груди. Тут Хамро вспомнил, что так и продолжает носить свою этикетку. Он оторвал ее, но наземь не бросил, а спрятал в кармане. Очень хотелось есть.

Утром он понял, что в свихнувшемся городе есть только одно место, где он может, во-первых, спастись, а во-вторых, официально подтвердить в случае необходимости свою лояльность к оставшемуся сроку и горячее желание его отбыть и искупить. Он пересек мертвое пространство между полком и тюрьмой, завидел дощечку, припертую к забору, – здесь прапорщики и лейтенанты срезали свой путь, – поднатужился, с разбегу вскочил на нее, ухватился за край забора, еще разок поднатужился, застряв на верху спортивного успеха, и перевалился на другую сторону. Хорошо, что его сразу не застрелили.

– Эй, лысый, а ну иди сюда! – услышал Хамро резкий моложавый голос.

Он прищурился и среди кустов, окружавших белое одноэтажное здание, напоминавшее сарай, увидел очкарика в военной рубашке и при погонах. В какое-то мгновение он почувствовал страх и опустошение: такую же носили вертухаи.

Хамро послушно подошел к офицеру. На нем были капитанские погоны, и Хамро, чтобы понравиться, не преминул доложиться по-уставному:

– Товарищ капитан, разрешите обратиться!

Капитан неожиданно расплылся в улыбке.

– Откуда тебя такого лысого принесло?

– Из тюрьмы, товарищ капитан. Кара-Огай нас освободил. А мне вот некуда идти, а воевать не тянет…

Капитан упер руки в боки, глаза из-под очков смотрели с укоризной и расплывающейся добротой. Хамро понял, что капитан слегка пьян.

– А я один на всех, понял? Какой человек самый ценный на войне?.. Что – совсем дурак, ответить не можешь?

– Я не дурак, – осторожно возразил Хамро, удивляясь странному капитану. – Самый ценный? Солдат, наверное?

– Какой еще солдат! Скажи еще: обученный, накрученный, такой-сякой… Самый важный человек на войне, уважаемый дядя, – это врач!

– Вы врач?

– Да. И ты будешь две тысячи первым потенциальным клиентом на этом стадионе. Только не приходи по пустякам: голова не соображает, в ушах трещит. А вот с вывороченным животом – милости просим… А теперь ступай себе с богом. На стадион! Бегом… Можно вприпрыжку. А то мне надо роды принимать. Одна госпожа тут надумала…

Сказав это, Костя пошел в санчасть смотреть роженицу, а Хамро поплелся на стадион. Там он быстро понял, что никому не нужен. Люди кучковались по семьям, многие сидели прямо на примятой желтой траве.

* * *

Четвертые сутки Лаврентьеву не везло. Начштаба после «навязчивого гостеприимства» только тем и занимался, что искал повсюду Чемоданаева. Он страшился потерять единственного солдата полка. А тот, исчезнув из поля зрения Штукина, устраивался где-нибудь на чердаке, под скамейкой на стадионе, прогоняя беженцев. Майор находил беглеца, вел в столовую, кормил. Потом солдат снова исчезал, находя себе новое место, которое не знал Штукин. Когда же он совершенно опухал от сна, то шел на стадион, бродил среди кучкующихся людей, наступал на цветастые одеяла, перешагивал через тела, расталкивал попадающихся на пути. Ему хотелось что-нибудь украсть. В последнее время он растолстел, обрюзг и окончательно охамел. Он покрикивал на Штукина, вечно жаловался на еду и однажды-таки получил затрещину от Лаврентьева за брюзжание по поводу обеда.

…Война укатилась из города. Фундаменталы отступали, ворованные полковые танки давили их, расстреливали в упор. «Если б Моносмиров не угнал машины, – как-то подумал Лаврентьев, – то этот “угон” надо было сделать нам самим, отдать в аренду, как и просил Огай. Мудрый мужик, знал, что нам воевать не с руки – никаких позывов…»

А не везло Лаврентьеву на четвертые сутки и потому, что генерал Чемоданов очень злым голосом сообщил, что его посылают в полк разбираться. Евгений Иванович понял, что генерал оскорблен в лучших чувствах – поездку он воспринял как наказание и что теперь он непременно отыграется на нем…

Тут еще ко всему ввалились телевизионщики: Фывапка с потухшей сигаретой в руках, всклокоченные волосы странным образом сбиты набок, джинсы в пятнах. Сидоров дышал тяжело, словно несколько километров бежал вслед за наступающими.

– Мы только что из боя! – гордо сообщил он, подтвердив догадку командира. – Отряды Кара-Огая вышибли фундаменталов из города.

 

– Так что вы от меня хотите? – спросил Лаврентьев, мрачно уставившись на грязную девушку.

Фывап не выдержала взгляда, суетливо посмотрела в сторону Сидорова. Тот быстренько перевел вопрос.

– Мы хотим узнать ваши прогнозы насчет сложившейся ситуации в республике. Не кажется ли вам, что Россия прочно увязает в новом Афганистане?

– Я не Глоба, чтобы прогнозировать. А что касается войны, в которой мы не участники, то она рано или поздно закончится миром. Вас интересует, когда это случится? Я не знаю. Но точно не через месяц и не через год. Что же касается второго вопроса, – не кажется, хотя бы потому, что в любой момент мы можем уйти, наплевав на свои стратегические интересы в этом регионе. Россия не граничит с Республикой в отличие от былой ситуации, когда Афганистан примыкал непосредственно к Союзу. И мы всегда можем сесть на танки и уехать. Хотя нам и будут плевать в спину, и в первую очередь русские.

Вошла Ольга с двумя чашками чая. Лаврентьев тут же распорядился угостить телевизионщиков.

– Если бы вы были президентом этой Республики, что бы вы сделали в первую очередь?

– Если бы да кабы… – хмыкнул Лаврентьев. – Если б у бабушки была борода, то она была бы дедушкой и сама бы женилась на бабушке.

– Не очень понятно, – признался Сидоров, не став переводить.

– Мне тоже. Но надеюсь как-нибудь разобраться.

– У вас угнали три танка. Мы знаем про вооруженный инцидент на мосту. Скажите, это правда, что вы поклялись уничтожить оставшиеся танки? – продолжал допытываться Сидоров, аккуратно переводя каждое слово американки.

– Неправда. Ритуальных заклинаний над костром не было. И вообще, у военных принято клясться один раз – на присяге, а потом следовать ей всю жизнь. Вы понимаете, я веду речь о людях порядочных… Насчет танков же дело обстоит так: я дал ровно сутки, после чего, как и полагается, уничтожу их, используя все имеющиеся у меня средства.

– Пока мы здесь работали, у нас сложилось впечатление, что вы жесткий, э-э… непредсказуемый и… грубый человек. Но теперь думаем по-другому. Вы, оказывается, можете нравиться людям. – Фывап кокетливо улыбнулась.

– Я не девушка, чтобы нравиться, а командир полка. В вашей Америке командиров полков, наверное, тоже оценивают не по количеству улыбочек, а по умению командовать. Впрочем, вы женщина и мыслите по-своему.

– Вы боитесь смерти? – почему-то вкрадчиво спросил Сидоров.

– Не боится смерти только самоубийца, и то, как принято считать, в последнее мгновение ему хочется вернуться, но уж поздно. В Афганистане в нашем полку солдат выстрелил себе в грудь: не вынес жестокости жизни. Умирая, он умолял спасти его… А, в общем-то, со смертью свыкаешься: сегодня его, завтра – тебя… Ты сама-то как, страшно?

– Боюсь, – призналась Фывап, – особенно когда по небу летят эти снаряды… Мины, – уточнил при переводе Сидоров.

– А чего вы больше всего боитесь? Только не говорите, что командир полка не должен ничего бояться.

– Командир полка, который ничего не боится или, скажем, не опасается, – самоуверенный болван. Что же касается меня, то больше всего я боюсь потерь среди подчиненных мне офицеров и прапорщиков. Как единоначальник, я отвечаю за их души. Их жизни в моих руках. И если я отдам неумный приказ, и в результате кто-то погибнет, виноват буду я. Идиотские приказы пишутся кровью подчиненных.

– Это понятно, – кивнул Сидоров. – А объясните, пожалуйста, для какой цели за вашим штабом соорудили гору из стреляных гильз? Даже цемент использовали, чтобы скрепить.

– А-а, это прапорщики учудили. Они фотографируются на этой горе, – пояснил Лаврентьев.

– Странное занятие…

– Ничего особенного. Мои прапора – большие оригиналы. Вы бы лучше с ними поговорили – они ближе к жизни.

– Фывап сказала, – перевел ответ Сидоров, – что имидж, который сложился у нас, не вполне будет соответствовать…

– Переводи дословно! – сурово потребовал Лаврентьев. – А то камеру заберу. И не махлюй, у меня диплом переводчика английского языка.

Сидоров торопливо перевел ответ Лаврентьева, нахмурился, стал озвучивать слова американки:

– В общем, она говорит, что ваш имидж…

– Да не имидж, а образ! По-русски не можешь… – перебил Лаврентьев.

– Да, этот самый образ, – послушно поправился Сидоров, – значит, человека, который с чисто русской душой, несколько неуклюжий, трагичный, и вместе с тем с необузданной опасной силой. Странно и неожиданно, что он здесь, в воюющем мусульманском мире, что-то выжидает, переживает…

– Все ясно: белый медведь на крайнем юге, – подвел Лаврентьев итог мучительному переводу. – Спасибо. На этом все.

– Last question, last question![1] – закричала Фывап, тряся руками.

– Зачем вам все это нужно? Вы, как говорят американцы, созревший мужчина, – стал переводить Сидоров, – умеете руководить людьми, у вас опыт, образование, вы сильный… Почему вы не бросите все, тем более что русским все равно придется убегать отсюда, в Америке это давно поняли. Почему не уйдете из армии? Вам ведь так мало платят! У нас негры и мексиканцы, которые убирают мусор, получают больше. Вы могли бы начать свое дело, заняться бизнесом. Или боитесь, что вас могут посадить в тюрьму, если вы откажетесь служить?

– Не боюсь, потому что за это уже давно не сажают…

– И все же – почему? – повторил Сидоров настойчивый вопрос журналистки.

– Экие вы настырные, американцы, все вы знаете: и сколько получаю, и кем могу быть… Душу за свои доллары вывернете наизнанку. Одного вам только не понять: что мы с вами, американцами, похожи, но только с точностью до наоборот… Переводи, переводи! Камера наготове? Сейчас я произнесу обращение к американскому народу…

Ольга, тихой мышкой сидевшая в углу, бросила тревожный взгляд на Лаврентьева. А командира понесло…

– Итак… Дорогие американские друзья! Пользуясь случаем, хочу выразить глубокую признательность за ваш пристальный интерес к событиям, происходящим на территории бывшего Советского Союза. Поверьте, мне, простому командиру полка, чрезвычайно приятно сознавать, что на меня сейчас смотрят миллионы телезрителей от Аляски до Флориды. Это большая ответственность и высокое доверие. А теперь по существу. Знаете ли вы, чем отличается курочка Ряба от обезьяны шимпанзе? Правильно: курочка не может кукарекать, а обезьяна нести золотые яйца. Вы, конечно, тут же меня поправите: обезьяна тоже не кукарекает! Да – и это у них общее. Но вот как бы ни тужилась обезьяна, ни одного яйца, даже простого, она снести не сможет, и как бы ни суетилась курица, петухом она не станет. Я к чему это, далекие американские друзья… А к тому, что каждому определена своя роль, своя судьба. Так и у людей, хотя и посложнее – потребностей больше. Одному хочется указывать, да так сильно, что палец начал расти, другой, считая себя мудрым, полез напропалую в чужие дела, да только все портя, а третий, наглый, под шумок пошел тырить по чужим карманам… Ерунда, когда говорят, что со стороны виднее. Откуда – из-за океана? И чем дальше – тем лучше? Тут из Москвы ни черта не разглядят, хотя это вас уже не касается. Вы, американцы, хорошие ребята, но лучше бы вы подстригли свои длинные ногти. Грязь набивается… Черт его знает, от сытости подлость или от подлости сытость? Вот ты, Фывапка, хорошая баба, но, извини, дура. Ни черта не понимаешь в нашей жизни! И вопросы твои не от глупости, а от незнания…

– Товарищ подполковник! – не выдержал Сидоров. – Ведь американская гражданка, как можно? Скандальчик будет!

– Не перебивать! Молчи и записывай. Здесь не салон. Русский командир говорит. Не хочешь слушать – иди за дверь. Без тебя поговорим.

Российско-подданный покраснел, спрятался за видеокамерой. Видны были только его багровые уши. Американка же бросила сердитый взгляд на Сидорова, закивала головой:

– Continue, please![2]

– Вот ты говоришь: бросить все к черту и уехать! Да как же я, отец-командир, могу бросить моих ребят? Мне один раз предложили – полгода назад. Я отказался: пока все ветераны, которые здесь десять лет и больше ишачат, не заменятся, – я не уеду! Эх, Фывапка!.. Ведь подлецов и в Америке вашей не любят. Ты вот приехала, для тебя тут экзотический сумасшедший дом. А для меня это родная страна, хотя и действительно немного свихнувшаяся. А вы ходите по ее обломкам и радуетесь. Не дай вам бог с петушиным вашим гонором испытать то, что сейчас имеем мы. Может ведь и на вас такое свалиться… – Он замолчал, порывисто вздохнул. – Ладно, хватит, выключай! А то меня уже на прорицания потянуло.

Лаврентьев быстро встал, открыл шкаф, обнажив алюминиевые бока молочных бидонов.

– А ну-ка, хозяйка, налей нашим гостям и закусить принеси, а то мы их только болтовней кормим.

Ольга хотела было возразить, но командир нахмурил брови, и она предпочла послушаться. Впрочем, Оле было приятно, что ее назвали хозяйкой. Она быстро достала кружки, налила в графины из одного бидона крепкий портвейн, из другого – коньяк местного завода, поставила на стол. И то, и другое было преподнесено командиру от благодарного народа республики. Потом Ольга побежала в столовую за продуктами. В последнее время она часто готовила для командира, и ей все выдавали по первому требованию. Она взяла несколько банок консервов, буханку черствого хлеба, кусок сливочного масла и шмат едва просоленного сала. Свинья была, конечно, из тюрьмы. Прапорщики свое дело знали. Когда Ольга вернулась, мужчины уже курили, из чего она поняла, что успели опрокинуть по первой.

Лаврентьев горячо убеждал:

– Ит из гуд вайн! Лучшие сорта!

Сидоров пытался вставить что-то по-английски, но Лаврентьев не давал ему сказать ни слова.

– Тебя русский командир угощает. Отказываться нельзя. Даже женщинам.

– Евгений Иванович, она выпьет, не бойтесь. Я сейчас переведу…

– Не надо! Сам скажу.

И Лаврентьев действительно заговорил на английском.

Ольга аккуратно села за стол, Лаврентьев придвинул ей полную кружку портвейна. «Проверяет, что ли?» – подумала она. С той поры жуткого запоя она почти не пила спиртного. Тем не менее, она взяла кружку, а вслед за ней решилась и американка.

– Мы выпьем за честных людей, – сказал Лаврентьев.

Он протянул эмалированную кружку защитного цвета, Сидоров звонко стукнулся своей, присоединились и женщины. Лаврентьев выпил большими глотками. Ольга едва отпила, сделав вид, что пьет долго. Фывап же осушила свою кружку до дна.

– Умирать буду, последнее желание, знаете, какое? Плешивого вздернуть и на пятно его коричневое плюнуть…

– Фывап спрашивает, кого вы имеете в виду? – спросил оператор.

– Сидоров, я не люблю, когда придуриваются.

– Понял. Не буду, – с подъемом ответил он.

Лаврентьев вытащил из стола огромный тесак, короткими сильными движениями вскрыл одну за другой несколько консервных банок, отогнул крышки. Запахло тушенкой, рыбой, консервированным сыром, маслом, паштетом и прочей армейской снедью. Потом он налил вина журналистке, похвалив за правильный подход к питию, щедро плеснул себе и Сидорову… Выпили за мир и дружбу народов. Ольга опять едва пригубила. Чем все кончится, она уже знала. Тем более с журналистской братией. Представители этой древнейшей профессии пили как сапожники, не уступая даже военным.

– А теперь послушайте, что я вам скажу. – Лаврентьев снова наполнил кружки. Все умолкли. – Я был циничен и самоуверен, и думал, что все знаю, изучил и стал тонким знатоком Востока… Так я считал полгода назад. Пока не началась заваруха. И я понял, что ни черта не знаю – ни Востока, ни обычаев, ни этот чертов непредсказуемый характер здешних людей. У них своя мораль, свои законы, свои понимания о нравственности, порядочности, чести. Они живут в иных временных ощущениях. Ты, скажем, назначишь ему время встречи, он опоздает или не придет совсем. Сошлется на дела или еще на какую чертовщину. Он обманет тебя, сорвет куш и будет считать себя мудрым и правильным, добропорядочным и почтенным человеком. Если ты его обидел, он может промолчать, но не обессудь, если потом, через полгода он воткнет тебе в спину здоровенный нож… И эти же люди умеют ценить дружбу, как не умеем ценить ее мы, европейцы. Так что никогда не пытайтесь понять или спрогнозировать поступки, поведение азиата. Он может быть мудрым и великим, но даже себе не сможет сказать, как поведет завтра. На то есть воля аллаха. Непревзойденный Авиценна пил вино, что есть порок на Востоке, и посвятил вторую часть жизни, чтобы доказать всю бесполезность научных сведений, приобретенных в первой половине. Азиат непредсказуем и более живет чувством, чем мы, но тот же меркантильный расчет в его душе сильней и насыщенней в красочных ощущениях. Он любит богатство и деньги, как и мы, но не признается в этом, потому как оно есть суть натуры, скрытое воплощение, качество души. Но если ты полюбил этих людей, эту землю, ты никогда ее не забудешь. Восток – это и болезнь, и привычка, и тяга, и сладость особого мироощущения, особого трепета времени, которое движется не быстрей или медленней, а ярче и насыщенней. Ты ощущаешь, что миг ничтожен, год бесконечен, а жизнь вечна и нетороплива, подгонять ее нельзя, это все равно, что попытаться заставить солнце вращаться в другую сторону. Никогда не старайтесь изменить азиата на свой манер, навязать ему свои мысли, чувства, образ жизни. Он выслушает вас, кивнет головой, даже согласится, но все равно поступит по-своему. Если же вы будете чрезмерно настойчивы, он посмеется над вами. Впрочем, они всегда смеются над нами, над тем, что мы бестолково суетливы, что мы потеряли силу и власть даже над женщиной, разбазариваем слова, но забываем говорить и спрашивать очевидные вещи при встрече, выражая уважение непременным вопросом о здоровье, о делах, семье, родных. Для них смешны и нелепы наши понятия о гигиене и чистоте; они несравненно ближе нас к природе. И потому не пытайтесь их обвинять в пышном многословии, это – тонкая игра, нам непонятная; не пытайтесь тем паче перехитрить азиата, дело это трудное. Его можно взять лишь силой, но только вы ослабите хватку, он выскользнет и сам вцепится вам в горло, и подобострастная улыбка сменится оскалом и торжествующим хохотом. Восточный человек думает одно, говорит другое, а делает – третье…

 

– Браво, Евгений Иванович! – восхищенно заметил Сидоров. – Вы истинный знаток восточной души. Не будете против, если я включу магнитофон?

– Включай и заодно налей всем… Три месяца назад здесь начались твориться страшные вещи. Люди, принадлежащие к разным кланам, – горцы и выходцы из долины – обнажили кинжалы. Появилось сразу много оружия, полилась кровь. Группировки схлестнулись, вспомнились старые ничтожные обиды; замшелые старики подняли за собой зеленых недоумков. То тут, то там под нож попадали целые семьи, трупы со связанными колючей проволокой руками в реке. Лица изувеченные. Их вылавливали и зарывали прямо на берегу. Власть взяли боевики фундаменталистского направления. Они были за единую, этнически чистую теократическую республику. Инородцам предлагалось катиться к чертовой матери с минимумом пожитков. Все нажитое считалось национальным достоянием республики и платой за время проживания на ее территории. Уехали единицы. Куда остальным деваться? Некуда. Их нигде не ждали. Они испокон веку жили на этой земле, работали, жили по местным традициям и искренне считали, что все люди – братья. Но «братья» вдруг решили, что «неродные» их все годы обманывали, ели кашу и плов из их казана, и пора турнуть дармоедов. Люди стали бояться выходить из домов. Фабрики, где работали инородцы, остановились. Начался хаос. В магазинах шиш ночевал. Что надо делать, чтоб уцелеть на вершине власти, когда вокруг – вселенский бардак? Надо добиться всеобщего мира или же развязать беспощадную войну. Чем страшней будет, тем больше шансов скорей ее завершить. На мир ума не хватило – решили воевать. Но полбеды, если воевать. А начался открытый грабеж. Инородцев стали выселять кварталами. Туда же по черным спискам попадали и свои, неугодные: чиновники, мелкие начальники. Первым делом увозили крепких мужиков. Руки за голову – и на автобусы. Это у них называлось чисткой. Вроде как боевиков и оружие искали. Шерстили сначала в восточной части города, сожгли все дома. Там зажиточные жили, больше по торговой части. Увезли за город, постреляли, чуть землей прикопали. А то и собирали в кишлаке людей, заставляли камнями забрасывать несчастных. А те в яме стоят, пока не забьют. Кидают все – от мала до велика. На другой день уцелевшие – бабы, дети, немного мужиков – толпой ко мне. Я открыл ворота, впустил. Что там было, хоть не вспоминай… Привезли труп женщины, положили возле КПП. Обезображена начисто, груди отрезаны. Кто так измывался? Мне кричат: «Лаврентьев, ты же русский командир, у тебя большое сердце, как же ты мог допустить такое! Почему не защитил? Ты же сильный, ты же мог!» В лицо плюют: «Вы жалкие трусы, а не офицеры!» А на другой день – снова «чистка», и буквально в сотне-другой метров от полка стреляют. Тут мои прибежали. «Командир, там директора школы убили!»

– Женя, может, не надо об этом? – умоляя, произнесла Ольга.

– Нет, пусть послушают. Фывапке потом переведешь… – Голос у командира стал глухим и стылым, будто вымерз. Ольга знала, что у него всегда изменялся голос, когда он вспоминал те дни. Лицо каменело, кулаки непроизвольно сжимались, будто и в эту минуту он пытался что-то изменить, не допустить. – Меня обвиняли в трусости, орали в лицо, что предал их, не спас. Я не мог сказать им, что я командир армии чужого государства, потому что этими словами предал бы их вторично. Нас разделили на два государства, но полк всегда был частью города, его силой, гордостью, предметом уважения. Да, именно так. И я не мог им сказать, что я нейтрал. Я обещал их спасти… И вот снова рядом пальба, я Кузьмина отправляю на «шилке» – зенитной установке. Выехал он туда, по радио передает: «Людей выводят из домов, выстраивают у подъездов, вещи летят с балконов… Убили одного! Из автомата посекли! Вы слышите, товарищ подполковник? Второго застрелили! Вы слышите меня или нет?!» Орет на меня… Я говорю, что слышу, и приказываю продолжать наблюдение. А он мне, командиру: «Какое, к черту, наблюдение! Третьего убили! Вы слышите или нет? Я их сейчас всех постреляю! Они же убийцы!» Тут я на него: «Ты, майор хренов, держи себя в руках, никакой стрельбы, запрещаю! Ты понял? Нельзя!» Что там творилось тогда, я представлял и не представлял. Может, если б сам был там, не сдержался бы. Кузьмин тогда, молодчина, удержался, не стрелял. Стволы развернул, вылез с гранатой наружу. Но те шакалы уже и сами поутихли… Взяли в заложники человек пятьдесят, руки за головы – и в автобусы, по стандарту. Семерых они тогда положили… И я до сих пор, Ольга, слышишь, себе не прощу, что ничего не смог сделать. Хотя знаю, что, если б вмешались, наворотили бы еще тысячу трупов… А людей у меня пятьдесят. Остальные – бойцы местной закалки – в бегах. Представьте себе американскую армию, где офицеры – американцы, а солдаты, скажем, из Бангладеш…

Московские генералы зажрались и вконец проворовались, меня уже довели своими просьбами: кому пистолет трофейный, другому пару дынек передать, третьему – мешок урюка, он, видите ли, сердечник, ему полезно будет, четвертому – ковер, халат и тюбетейку на лысину. А у меня офицеры оборванные ходят, два года в одном хэбэ. Прапор-вещевик предлагает мне новенький комплект из загашника, я не взял – что, буду лучше других ходить, красоваться? И такое чувство, что всем наплевать – и в этой столице, и в нашей дорогой Москве, – что тут, за нашими спинами, народ: русские, узбеки, таджики, евреи, татары, туркмены, киргизы… Живые люди… А вот, гляньте! – Лаврентьев вытащил из стола стопку писем. – Мать солдата пишет. Саши Артамонова мама… Его три года назад убили. На посту часовым был – из-за автомата убили. Отвезли, похоронили, а мать все пишет ему, не верит, что он давно умер. И я не знаю, что мне с этими письмами делать. Я сказал, чтоб их мне приносили. Это письма, на которые никто не сможет ответить. Ни один человек. Вот, почитайте, да лучше я сам: «Здравствуй, дорогой Сашенька. Я снова пишу тебе письмо, все жду от тебя весточки. Понимаю, что служба у тебя трудная и нет времени ответить. Вчера я пошла в магазин и купила тебе на день рождения новую рубашку. Ты, наверное, раздался в плечах, поэтому я взяла на размер больше. Она очень красивая и теплая. Я сейчас гляжу на нее и все представляю, как ты приедешь и наденешь ее. Она тебе очень пойдет, мой дорогой сыночек. Неделю будем праздновать твой приезд. Пойдем в парк или в кино, ты всегда любил ходить со мной в кино. Ну а если тебе захочется пойти на танцы, я, конечно, возражать не буду. Ты ведь уже большой, и тебе надо будет познакомиться с девушкой…»

1Последний вопрос (пер. с англ.). (Примеч. ред.)
2Продолжайте, пожалуйста (пер. с англ.). (Примеч. ред.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru