В ожидании «Таймыра» мы, зимовщики, жили в Архангельске в большой новой гостинице на улице Павлина Виноградова. Это единственная в городе улица, по которой ходит трамвай. Улица вся разворочена, на мостовой валяются куски трамвайных рельсов, шпалы и крестовины.
Раннее утро. Еще солнышко не поднялось над крышами, и на булыжники мостовой ложатся длинные тени домов, еще сверкают и горят, отражая невидимое солнце, окна верхнего этажа нашей гостиницы, а мы уже стоим среди улицы, ждем трамвая.
По утрам холодновато. Мы ежимся и топчемся на остановке, поглядывая на занавешенные окна домов – там люди спят, им некуда торопиться.
Трамвай подходит полупустой. Вагончики маленькие, чистенькие и пахнут свежей краской.
На новых, блестящих скамейках сидят угрюмые поморы, бородатые норвежцы. Скуластые ненцы и вогулы держат билеты в зубах.
Трамвай везет нас через весь город. Иногда вагон ни с того ни с сего останавливается. Вожатый звонками и криками сгоняет с трамвайных рельсов тощую козу или длинномордую свинью.
В вагоне многие из нас досыпают прерванный ранней побудкой сон. Ехать нам далеко, до самого конца трамвайного маршрута.
Мы проезжаем мимо базара, потом трамвай спускается к берегу Двины и торопливо бежит пустынными уличками окраин.
Мимо окон мелькают маленькие деревянные домики с резными флюгарками[5] на крышах. Посреди каждого двора врыт высокий флагшток. Это Морская слободка. Здесь живут беломорские моряки. Даже на суше они живут как на корабле – постоянно следят по флюгарке за ветром и, как на корабельные фок-мачты, поднимают по праздничным дням на свои флагштоки государственные морские флаги.
Наконец мы подъезжаем к Смоляному Буяну. Дальше трамвай не ходит. Но отсюда, от остановки, до нашего склада, где мы работаем, добрых полтора километра непролазной грязи.
Мы идем по берегу Двины.
Вдоль всей набережной тянутся деревянные дощатые склады. Все они одинаковые – все серые, глухие, длинные. Только по огромным черным цифрам, написанным на крышах, их можно отличить один от другого.
Еще издали у склада с цифрой 6 мы увидели короткую коренастую фигуру Кости Иваненко, нашего зимовщика.
Просто непонятно, когда отдыхает и спит этот человек. Он приезжает на склад первым и уходит со склада последним.
Костя всегда недоволен нами. Он постоянно корит нас, что мы опаздываем, хотя мы и приходим вовремя. То он ворчит, что мы работаем слишком медленно, то ругается, что мы торопимся как на пожар, делаем все наспех, плохо, не так, как надо.
Косте тридцать семь лет, но он еще студент. Всего лишь три года назад он окончил рабфак и поступил в вуз.
Он и учиться-то начал только в тридцать лет, а до того был мальчиком на побегушках, батрачил, работал на хозяев по заводам и мастерским, был красногвардейцем, воевал с Врангелем[6]. И хотя теперь он сам скоро будет уже инженером-механиком, но к нам – геофизикам, геологам, метеорологам – он относится с пренебрежением и за глаза называет всех «ветродуями».
Костя едет на зимовку служителем. Он на год взял в институте отпуск для того, чтобы за время зимовки подкопить денег и потом спокойно закончить ученье.
Там, на полярной обсерватории, он будет простым уборщиком, истопником, а сейчас, когда надо грузить мешки и ящики, упаковывать тюки и заделывать бочки, Костя – наше главное начальство, наш командир. Здесь мы обязаны беспрекословно ему подчиняться.
– Что, на волах, что ли, ехали? – сердито говорит Костя, когда мы подходим к складу. – Все папиросы покурил, пока дождался.
Лицо у Кости злое, небритое, макинтош[7] измят и перепачкан.
Он достает из кармана пачку желтых истрепанных накладных, перебирает их и наконец вытягивает из середки какой-то замусоленный листок.
– Восемь человек на склад, остальные за мной, на баржу, – отрывисто командует он.
Баржа пришвартована тут же у берега, в нескольких шагах от склада.
Груз, который нужно разобрать и упаковать, лежит в двух местах – в складе и в трюме баржи.
Весь этот груз мы должны сложить в одном месте – на палубе баржи, и уже с палубы грузчики и матросы перегрузят его в просторные трюмы ледокола.
– А что будем сегодня делать? – спрашиваю я.
– На барже грузить муку и консервы, в складе паковать одежду. Побыстрее, товарищи, побыстрее! Ну, кто пойдет на баржу?
На баржу никому не хочется. Работа на барже тяжелая – груз надо паковать в глубоком темном трюме и на собственной спине поднимать на палубу.
– Ну, никто не пойдет? Тогда буду назначать, – говорит Костя и, тыча толстым коротким пальцем, вызывает: – Безбородов, Быстров, Гуткин…
Вызвав нас троих, Костя останавливается и пристально осматривает остальных, раздумывая, кого бы ему еще выбрать.
– Я уже был, – испуганно говорит наш аэролог[8] Каплин.
– Вот и хорошо, – отвечает Костя, – значит, знаешь уже, как на барже работать. Ну, теперь еще двоих нужно…
– Я пойду, – раздается вдруг угрюмый глухой голос. Это наш сибиряк – актинометрист[9] Лызлов. Он всегда держится немного в стороне от нас, мало разговаривает, ни с кем никогда не спорит.
Последней жертвой Костя выбирает магнитолога[10] Стучинского. В руках у него фетровая шляпа, он как-то особенно аккуратно одет, гладко причесан.
Отобрав шесть человек, Костя отправляет остальных зимовщиков в склад, а нас ведет на баржу.
Вся палуба баржи завалена ящиками. Костя проворно бегает по узким коридорчикам между высокими штабелями ящиков и откуда-то, из каких-то закоулочков выталкивает, выпихивает, выгоняет ленивых толстомордых баржевых. Им на барже житье. Все лето отсюда, из Архангельска, уходят на север зимовки и экспедиции. Баржевые кормятся около зимовщиков, обленились, разжирели.
– Пошевеливайся! Потом выспитесь! – покрикивает на них Костя.
Из дощатой будки, похожей на большую собачью конуру, появляется, гремя ключами и шаркая бахилами, старший баржевой Макуха. Лицо у него белое, опухшее, точно из жеваной резинки.
– С чего начинать-то? – недовольно спрашивает он и зевает, подскуливая, как собака.
– Муку, муку. Вот накладная. Шесть с половиной тысяч кило ржаной. Потом белую.
– Шесть с половиной? – задумчиво переспрашивает Макуха. – Скажи пожалуйста!
Он осматривает нас и кричит куда-то в сторону:
– Мироныч! Мироныч, чертова кукла!
И сейчас же из-за ящиков мелкой, торопливой рысцой выбегает «чертова кукла» – сухонький старичок в полосатых портках.
– Чего извольте-с?
– Открывай середний трюм. Муку брать будут.
– Мучицу? Сей секунд. Мучицу, значит. Пожалте, граждане, сюда.
Мы все, шесть человек, спускаемся в трюм.
В трюме темно, пахнет крысами и мукой, тихо, плещется за стенкой Двина.
Старик высоко поднимает над головой фонарь и говорит шепотом:
– Вот эту берите. Отседа. Добрая мучица, сухая. Я плохой не дам. Ведь куды едете-то, господи, твоя воля.
– А как же ее таскать? На спине? – испуганно спрашивает Стучинский.
– А как же? Известно, на спине. На спине, милые, на спине. Вот они вчера таскали, – говорит старик, мотнув головой на Каплина, – и ничего, живы остались, не померли.
– Да, не померли, – ворчит Каплин, – до сих пор поясник не разогнуть. Надорвался, как собака.
– Мы ведь, папаша, геофизики, – вежливо говорит старику Стучинский. – Научные сотрудники.
– Научные? – удивляется старик. – Научным-то, конешно, не сподручно. Научные, значит. Ай-ай-ай! – Он качает головой, фонарь ходит в его руке, и мечутся по стенам трюма наши черные огромные тени.
Мы стоим около мешков, переминаясь и покрякивая. Перетаскать на спине шесть тонн муки! Грузчики мы плохие.
Стучинский задумчиво чистит рукавом свою фетровую шляпу. Гуткин пинает ногой мешок и говорит со злостью:
– Здоровые, черти. Пуда[11] по четыре.
– Что ты, Вася, по четыре?! Пятерики, – чуть не плача, говорит Каплин. – Ноги со вчерашнего дня трясутся как овечий хвост. – И он садится на ящик с консервами и грустно шмыгает носом.
Только один Гриша Быстров – маленький, худенький, вертлявый – не унывает. Он проворно осматривает мешки и подмигивает старику.
– На спине, говоришь? Ну, это дудки. Дудочки. Сейчас что-нибудь сообразим, чего-нибудь придумаем.
Он озирается по сторонам, исчезает во тьме трюма и возвращается очень взволнованный и радостный.
– Товарищи! – звонко кричит он, размахивая руками. – Все очень просто. Зачем таскать на спине? Пусть дураки таскают. Берем мешок, подносим к лазу. Сверху по гладкой доске спускаем веревку с петлей. Петлю – на мешок, и пошел наверх. Красота, а? По доске! Никакого трения. Блестяще! А? – Он суетится, захлебывается. – Можно блок поставить, тогда будет разложение сил, еще легче. Папаша, блока у вас нет?
– Блока нет. Чего нет, того нет. Да зачем же блок? На спине легчей.
– Рассказывай! – кричит Гриша. – Нас, папаша, не проведешь. Механика! Товарищи, нет, верно? А? На веревке? Попробуйте только. В сто раз легче. А?
Гриша сыплет слова, как горох из мешка. Мы уже знаем, что переспорить Гришу нельзя – заговорит.
– Что ж, – спокойно соглашается Лызлов. – Можно, пожалуй, попробовать. – Он пристально осматривает нас сквозь маленькие стеклышки очков в жестяной оправе. – Попробуем?
– Попробуем, попробуем, – суетится Гриша. – Мы внизу, вы наверху. Потом можно поменяться. Отец, давай веревку! Все дело в том, чтобы правильно накинуть на мешок петлю и равномерно тянуть вверх.
– Чудеса, – сокрушенно говорит старик. – Сроду муку так не грузили. Интересно… – Он вешает фонарь на гвоздь, хочет идти за веревкой, но останавливается и хитро говорит: – Ну, ладно, подняли. А потом-то, до места, где на палубе бунт[12] класть будете, все едино на спине мешки таскать? Как же так?
Гриша подбегает к старику.
– А тачка? – кричит он. – Тачка! Я видал – тачка у вас стоит. Шесть мешков тут же, у лаза, на тачку – и пошел! Без спины, папаша, без спины. Техника!
Старик дергает головой, перхает, смеется:
– Научные-то что значит. Придумали. Чудеса…
Пока старик ходит за веревкой, мы делимся на две партии.
– Сговариваться! Сговариваться! – кричит Гриша Быстров. – Чтобы равные силы были.
Гуткина и Лызлова мы выбираем матками[13]. Оба они кряжистые, коротконогие, широкоплечие.
Щуплый, маленький Гриша Быстров сговаривается со Стучинским. Я – с Каплиным.
– Кого выбираешь, – кричит Гриша Быстров, хватая Гуткина за рукав, – поэзию или прозу?
– Возьму, пожалуй, поэзию, – нерешительно говорит Гуткин. Поэзией оказывается Стучинский.
Подходим мы с Каплиным.
– Нансен иль Громовой? – спрашиваю я.
– Громовой, – не задумываясь говорит Гуткин.
Громовой – это Каплин.
Стучинский, Гуткин и Каплин вылезают на палубу, а Быстров, Лызлов и я остаемся в трюме.
– Вы будете таскать, – говорит Гриша нам с Лызловым, – а я буду петлю набрасывать. Ладно? Петлю тоже надо умеючи надеть, а то мешок боком будет идти, ничего и не получится.
Слышно, как над нашими головами стрекочет по дощатой палубе баржи тяжелое колесо тачки и как Вася Гуткин громко кричит:
– Лошади поданы! Пожалте! Можно начинать!
Вот уже опускается сверху веревка с петлей на конце. Мы с Лызловым вдвоем берем за углы мешок, подносим его к веревке, Гриша проворно набрасывает на мешок петлю, кричит наверх:
– Вирай! Только равномерно. Без рывков.
Наверху налегают на веревку. Мешок по гладкой широкой доске плавно всползает наверх.
– Ну?! – кричит Гриша. – Что я говорил! Через каждые десять мешков – отдых. Только не задерживай там веревку.
Хотя до сих пор никто из нас не был грузчиком, мы работаем как настоящие волжские крючники. В два часа дня тут же на барже мы обедаем. Обед у нас походный – консервы и хлеб. Запив обед кружкой холодного чая, мы снова принимаемся за работу.
И так до вечера.
За день вынуто из трюма и сложено на палубе баржи шесть с половиной тысяч килограммов ржаной муки, двадцать пять ящиков консервов, перенесено с берега на палубу полтораста трехпудовых баллонов с водородом.
Но это только маленькая частичка того, что пойдет с нами на зимовку.
Груза у нас много.
Ведь мы едем на край света, в Арктику. Надо взять с собой все, что может понадобиться девятнадцати человекам в течение года, а может быть и двух. Может же так случиться, что в следующем году ни одно судно не проберется сквозь льды к далекой Земле Франца-Иосифа. Тогда нам придется оставаться там еще на год, до следующего лета.
На Земле Франца-Иосифа ничего не купишь, ничего не достанешь. Нас будет только девятнадцать человек на девяноста семи островах. До самого близкого кооператива тысяча морских миль скованных льдами полярных морей.
Наш начальник, доктор Платон Наумыч Руденко, целые дни торчит в отделе снабжения – достает для нас мясо, одежду, обувь.
Иногда он среди дня приезжает к нам в склад или на баржу. Он огромного роста, широкоплечий, похож на Джека Лондона.
– Как дела? – весело кричит он, тяжело топая по шатким сходням баржи. – Шуруете? Это что? Консервы? Консервы, хлопцы, отдельно складывать. Кто маркирует груз? Сколько уже мест? Что? Триста семьдесят?
Он садится на ящик, сопит, вытирает пот большим белым платком.
– Как же это так – триста? – говорит он, озираясь. – Что же это такое? Баржевой! – вдруг кричит он так, что у нас трещит в ушах. – Макуха, сколько на тоннаж выйдет? Ой, братики, не погрузимся – не влезет в «Таймыр» такая прорва.
Он достает из кармана записную книжечку. Рядом с какими-то аккуратными докторскими заметками по-латыни в ней записаны названия рыбных консервов, имена собак, типы радиоприемников, целые страницы испещрены цифрами. Сосредоточенно, громко сопя и шевеля толстыми губами, Наумыч начинает что-то подсчитывать.
Мы собираемся вокруг него, обступаем его со всех сторон.
– Наумыч, а простыни дадут?
– Платон Наумыч, как бы в баню перед рейсом сходить?
– Можно вечером слетать на почту, отправить домой посылку?
– В чем поедем – в валенках или в сапогах?
Платон Наумыч знает все. Он обо всем уже подумал, обо всем позаботился, все учел и предусмотрел. На то он и начальник. Партия и правительство поручили ему эту ответственную работу, доверили ему жизнь восемнадцати человек.
За все беды, несчастья, болезни, недохватки отвечать придется ему. Тут надо держать ухо востро, ничего не проворонить, не прозевать.
Наверное, за год прогорели на острове Гукера печи. Значит, надо взять с собой кирпич, глину, песок, проволоку.
Конечно, поизносились за год керосинки и примусы, – не забыть захватить примусные иголки, запасные горелки, ниппели, слюду и фитили для керосинок.
Хрупкая штука ножи для мясорубок, – забрать с собой, на всякий случай, ножи.
А вдруг дома холодные, – не мешает прихватить коврики к кроватям. Долго ли простудиться, когда в комнате ледяной пол.
Зубной порошок, нитки, стаканы, стулья, фонари, масляные краски, карандаши, ножницы, стиральную соду, медикаменты, будильники, одеколон – все надо брать с собой.
В ящики мы упаковываем валенки, меховые чулки, меховые носки, меховые сапоги, штаны и рубахи из меха молодого оленя, теплые рукавицы, шарфы, эскимосские шапки, пыжиковые шапки, полушубки, ватные костюмы, свитеры, теплое белье, шерстяные носки, резиновые комбинезоны, оленьи малицы, болотные сапоги, меховые спальные мешки.
В крепкие бочки насыпаем сахар, орехи, клюкву.
Лимоны режем на большие куски и пересыпаем в бочках сахарным песком. Перекладываем соломкой яблоки.
Смешно и удивительно было видеть все эти бочки, ящики, мешки, в которых были зашиты, забиты, упакованы сотни тонн съестного. Ведь это же все приготовлено для нас! Неужели уж мы такие обжоры? Неужели девятнадцать человек могут съесть эти горы продуктов?
Никогда я не думал, что человеку надо так много еды, никогда не видел таких запасов.
Сотни ящиков с консервами вырастают на барже высокой стеной. Здесь консервированное молоко, мясо, разная рыба, овощи, языки, черешня, бобы, паштеты. Словно крепостной вал, возвышаются мешки муки, крупы, гороха, соли. Выстраиваются бочки квашеной капусты, огурцов, селедок, меда, варенья, керосина, бидоны бензина, баллоны с водородом.
Но это еще не все.
В ящики, мешки, тюки, бочки мы упаковываем макароны, копченую колбасу, копченые языки, сливочное и топленое масло, печенье и галеты, кофе, чай, какао, шоколад, сыр, картофель, свеклу, сухие грибы, сушеные овощи, картофельную муку, перец, горчицу, лук, чеснок, мыло, папиросы, табак, спички…
Особенно был доволен и рад, что у нас такие большие запасы, Вася Гуткин.
Вася был очень хозяйственный человек.
– Смотри, смотри, – взволнованно говорил он, – это бычьи языки. Если сделать картофельное пюре да с лучком, да молочка подбавить – пальчики оближешь! А на завтрак можно и холодный ломтиками нарезать, с горчичкой. Объеденье!
Он причмокивал губами, громко глотал слюну.
В мешках он проделал дырочки и все попробовал на вкус. Одно похвалил, другое поругал. На щепотку муки он поплевал, быстро скатал тестяной шарик и остался очень недоволен. Мука была темная, не такая, какой хотелось Васе. Зато сливочное масло привело Васю просто в восторг. Он ходил вокруг аккуратных новеньких ящичков, разглядывал надписи и клейма, разводил руками.
– Вот это – да! Это вещичка. Экспортное. Не прогоркло бы? – И он с опаской нюхал ящики. – Нет, не должно прогоркнуть. Упаковано на совесть. Даже не пахнет.
24 сентября «Таймыр» стал под погрузку.
Высоко над водой поднимаются его окованные броней бока. Тупой вздернутый нос точно занесен для удара по льду.
Полным ходом работает на корме паровая лебедка.
У лебедки хлопочет долговязый матрос. Он то и дело поворачивает рычаг, и сразу поднимается тяжелый грохот и звон, деревянная палуба дрожит и ходит, сотрясаясь под ногами от вращенья чугунного черного барабана лебедки.
За погрузкой следит Иван Савелич – старший помощник капитана. Засунув руки в карманы макинтоша, он спокойно стоит на ботдеке, поглядывая по сторонам. На оттопыренной его губе висит потухшая папироска.
Боцман – коренастый, ловкий помор – проворно бегает по всему кораблю, то и дело спускается в трюм – проверить, как матросы укладывают в трюме мешки с мукой.
Хитрое дело – правильно загрузить трюм.
Выйдет пароход в море, и начнет его валять с борта на борт, с носа на корму. Задвижется, заходит груз в трюмах парохода. Вот сорвется с места одна какая-нибудь бочка и пойдет метаться по всему трюму. Как таран, будет она колотить, разваливать, разворачивать уложенный груз. Разобьет, обрушит ящики, сшибет с места бочки, порвет канаты. Глядишь – и уже все ящики и бочки мечутся по трюму как бешеные, сносят перегородки, колотят в стенки корабля.
Для матросов это самое распроклятое дело – в открытом море, в непогоду крепить трюмовый груз.
На ботдеке, между радиорубкой и люком машинного отделения, сделаны дощатые загоны. Сюда на веревках, пропущенных через блоки шлюпбалок, поднимают свиней. Они пронзительно визжат и дрыгают в воздухе связанными ногами. На борту свиней подхватывают матросы и, раскачав, со всего маху швыряют через дощатые загородки загона.
– Боцман, принимайте свиней! – командует Иван Савелич.
И боцман рысью бежит на ботдек, гремит тяжелыми сапогами по окованным медью ступенькам лестницы.
В руках у него кривой матросский нож. Он наклоняется над распростертыми тушами и ловко разрезает веревки, которыми спутаны ноги свиней. Свиньи, пошатываясь, встают, забиваются в дальний угол и испуганно похрюкивают.
А в это время к правому борту подходит большая шлюпка. Шлюпка набита собаками. Они сидят и на дне, и на скамейках шлюпки, заглядывают через борта, лают и скулят, задрав морды. На передней банке, широко расставив ноги, стоит Боря Линев.
– Собаки приплыли! – кричит он наверх.
Матросы спускают Боре веревочный штормтрап. Он взбирается на палубу и идет на ботдек.
– Боцман! Боцман! – кричит он. – Отведите место для собак.
Боцман вылезает из свиного загона. Он оглядывает палубы и спрашивает Борю:
– Много собак?
– Тринадцать штук.
– Тринадцать? Ну, тринадцать поместим здесь, на ботдеке. Вот сюда, поближе к трубе, будешь привязывать, здесь им потеплее. Смотри, крепче вяжи, а то волна будет – снесет. Поплывут твои собачки.
А в шлюпке матросы уже вяжут собак поперек туловища веревками.
– Пускай! – кричит Боря, перегнувшись через фальшборт. – Потихоньку, по одной.
Он осторожно выбирает веревку. Собака повисает над водой, жалобно скулит, колотит лапами по воздуху. На борту собираются матросы.
– Качай веселей! – кричат матросы. – Зимовщиков на веревке таскают. Ай да зимовщики!
Несколько рук подхватывают собаку, быстро распутывают веревку. Боря Линев ведет собаку на ботдек и, тщательно привязывая за металлическую цепочку, бормочет:
– Ну, чего, дурак, струсил? Думал – топить будем? Не будем, не бойся. Поплывем, брат, на Франца. Жизнь там – красота. Ни трамваев, ни кошек, ни мальчишек. Ну сиди, сиди. Сейчас товарищей приведу – веселей станет.
– Слышь, каюр! – кричат из шлюпки. – Черный не дается! За руки хватает!
Боря снова бежит к борту и перевешивается через поручни.
Внизу, в шлюпке, три матроса пытаются схватить и связать веревкой Байкала. Байкал сидит на передней банке, он ощетинился, прижал уши, оскалил клыки – приготовился защищаться.
Боря Линев орет с ледокола:
– Букаш! Букаш! Сюда! Шагай сюда!
Услышав знакомый голос, Байкал задирает голову и радостно лает. А матросы, не теряя времени, проворно вяжут его поперек туловища.
Байкала поднимают на борт ледокола. Он бросается к Боре Линеву, вскидывает ему лапы на плечи, лижет нос, припадает к палубе и подпрыгивает, отталкиваясь сразу всеми четырьмя лапами.
«А я-то, дурак, думал, что меня оставят в лодке. А я-то струсил, думал – меня хотят вешать или топить. Здесь мой хозяин! Значит, все хорошо! Все в порядке! Ах, как хорошо, как здорово!»
Потом поднимают Жукэ. Он вырывается вместе с веревкой из Бориных рук и дает стрекача по палубе, прижав уши и распустив хвост по ветру. Как серый заяц, мчится он, высоко прыгая через бухты канатов, сшибает пустое ведро и исчезает позади штурманской рубки. А за ним еще долго извивается, скользит по палубе, как змея, длинная пеньковая веревка.
Над ледоколом стоит грохот лебедки, лай собак, визг и хрюканье свиней, поскрипывают блоки, гремят железные цепи.
Какой-то матрос, ловко держась, как обезьяна, одной ногой, висит на веревочных вантах. Он развешивает на вантах красные, со сверкающими ребрами, свежие говяжьи туши.
Как туман, поднимается над ледоколом белая мучная пыль.
К вечеру кормовой трюм загрузили. Уже становится темно, и над палубами зажигаются переносные электролампы. По черной и тихой Двине, как светляки, беззвучно ползают зеленые и красные огни. Медленно, с шорохом совсем близко проплывают темные баржи.
Только наш «Таймыр» ярко освещен, только на «Таймыре» не спят, а работают, шумят и кричат на всю реку.
К правому борту из темноты подплывает какая-то черная махина, вроде гигантской виселицы.
– Примай конец! – кричат из мрака сиплые висельники. – «Таймыр»! Конец примай!
– Кто такие? – окликает вахтенный, вглядываясь в темноту.
– Плавучка. Ящики тут. Самолеты, что ли.
Боцман вызывает палубную команду. Иван Савелич, в черной форменной шинели и шапке-ушанке с большой золотой кокардой, негромко командует:
– Рефлектора на спардек. Боцман, дать свет на юте. Проверить такелаж. Плотники здесь?
Электрик направляет за борт сильный рефлектор. Теперь ясно виден плавучий подъемный кран с длинной черной рукой, протянутой над водою. Черномазый машинист крана выглядывает из окошечка и утирается паклей. Кран разворачивается на швартовых. За краном подходит к борту не то баржа, не то понтон с двумя ящиками. Каждый ящик величиной прямо с четырехосный американский вагон. В каждом ящике – разобранный самолет.
На одном ящике высоко над водой, широко расставив ноги, стоит маленький человек в желтом кожаном пальто. Весь он какой-то взъерошенный, как драчливый петух. Прожектор резко освещает его. У него приплюснутый калмыцкий нос и маленькие быстрые глазки.
С высокого ящика, как с воза, он что-то кричит машинисту, ругается, размахивает руками. Это – наш летчик Шорохов.
Иван Савелич недовольно ворчит:
– Вот еще командир нашелся. – Потом прикладывает ко рту жестяной рупор и замогильным голосом спокойно и внятно говорит на всю черную реку:
– На плавучке. На плавучке. Погрузкой руковожу я. Попрошу исполнять только мои распоряжения. Попрошу никого больше не командовать. – Он опускает рупор. – Боцман, у вас все готово?
– Готово, – весело отзывается боцман.
Начинается погрузка самолетов, а Шорохов все еще петушится на ящике.
– Товарищ летчик, – кричит ему боцман, – сошли бы. Не ровен час, упадете в воду.
Шорохов даже не отвечает.
– Ну, оставайся, – машет рукой боцман.
Под ящик заводят толстые стальные канаты – их цепко держит черная рука подъемного крана.
– Вира помалу, – в рупор говорит Иван Савелич. – Помалу. Помалу.
С ровным гулом работает машина подъемного крана. Ящик вздрагивает, с трудом поднимается, покачивается, вот-вот рухнет в воду, на которой пляшут блики рефлектора.
Шорохов топчется на ящике, судорожно хватается за стальной канат, вся удаль с него слетела, он испуганно озирается, хочет спрыгнуть с ящика, но уже поздно.
– Вирай смело! – кричит Иван Савелич. – Раз-во-рачивай! Боцман, на оттяжки!
Ящик вместе с перепуганным летчиком висит между черным небом и черной водой. Медленно и тяжело начинает он поворачиваться.
Иван Савелич светит рефлектором, что-то бормочет себе под нос – должно быть, чертыхается, – а сам не сводит глаз с ящика.
– Так, так, давай веселей! – покрикивает он. – Пошел! Пошел! На шлюпбалках – выбирай концы! Боцман!
Наконец ящик вздымается над палубой. Он ярко освещен рефлекторами. Шорохов, как акробат в цирке, балансирует на нем, изо всех сил старается удержаться, цепляясь за стальной трос. Ящик покачивается. Черная его тень ходит по юту.
– Что, товарищ летчик, так, поди, никогда не летал? – кричат и хохочут матросы. – Чуть мертвую петлю не сделал в Двину!
Наконец огромный ящик медленно опускается на палубу, припечатывается к своей тени. И сразу над палубой открывается черное звездное небо, по которому торопливо летят рваные клочья пара.
Плотники кидаются к ящику. Стучат топоры.
Шорохов по канату спускается на палубу и сразу, как ни в чем не бывало, начинает распоряжаться:
– Борис! Где молоток? Ну что это за растяпа! Борька! Где молоток? Я что говорил? Гвозди загнуть! А ты?
Бортмеханик Боря Виллих, или, попросту, Боря Маленький, мечется по палубе, ищет молоток, бормочет:
– Да я же загнул, Григорий Афанасьич…
– Загнул! Чтоб ты сам так загнулся!
Шорохов вырывает у него молоток и принимается яростно колотить по гвоздям. Боря Маленький, надув губы, отходит в сторону.
Маленьким его прозвали, во-первых, потому, что он самый молодой зимовщик – ему еще только девятнадцать лет, – а во-вторых, чтобы не путать с Борей Линевым. На самом деле Боря Маленький гораздо длиннее не только Бори Линева, но и всех нас. Росту в Боре Маленьком сто семьдесят шесть сантиметров. Но весь он какой-то нескладный, несуразный. Ноги у него узловатые в коленках, как у цапли, огромные красные руки на целую четверть болтаются из рукавов кожаной куртки.
Прислонившись к борту и обиженно посматривая на Шорохова, Боря вынимает папироску, закуривает.
– Не курить на юте! – кричит Иван Савелич.
И Шорохов сразу подхватывает:
– Брось, Борька! Брось сейчас же папиросу! Сдурел ты, что ли? Не знаешь, что у самолета курить нельзя? А еще бортмеханик называется. Пойди-ка лучше посмотри, чтобы у второго ящика дверь была хорошенько забита. Живо!
Долговязый Боря Маленький легко перешагивает через поручни борта и молча исчезает в темноте.
Всю ночь грузится «Таймыр». Всю ночь громыхает лебедка, топают по палубам тяжелые сапоги, гудят, скатываясь по настилу, бочки, грохочут ящики в трюме, на разные голоса орут грузчики и матросы:
– Полундра!
– Вира!
– Майна веселей!
– Куда прешь, черт носатый?
– Эй, на лебедке! Поглядывай!