
Полная версия:
Сергей Коновалов Считалка
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— Пусть сдаёт. Только для этого надо ходить в школу, а он у тебя третью неделю через день.
— Ага, — сказал Мокшин с удовольствием. — Весь в меня.
Пестов сказал, что лёд встал хорошо и что окунь берёт на Кобыльем, но мелкий, а крупный ушёл. Мокшин сказал, что рыба — это не работа, а болезнь. Пестов не обиделся.
— В субботу баню топлю, — объявил Мокшин на весь конец стола. — Кто хочет, приходите. Костя, ты приходи, от тебя рыбой несёт за версту.
— Приду, — сказал Пестов.
— Ром, ты?
— Смена.
— У тебя всегда смена.
— У меня всегда смена, — согласился Роман.
Мокшин махнул рукой и стал рассказывать, как в прошлом году вёз лес по зимнику и на сорок первом километре встал, и как отогревал топливо паяльной лампой, и что паяльная лампа в хозяйстве нужнее жены. Он рассказывал громко и с удовольствием, и его слушали, потому что рассказывал он хорошо и потому, что за столом лучше слушать про паяльную лампу, чем молчать.
— Ром, — сказал Мокшин через стол. — А правда, что вам мужика прислали котлы чинить?
— Прислали.
— И чего он?
— Работает.
— Молодой?
— Двадцать пять.
Мокшин присвистнул и налил себе.
— Двадцать пять. Я в двадцать пять уже второго ждал. — Он покачал головой. — А починит?
— Посмотрим, — сказал Роман.
Он говорил мало и ел мало, и это было на него похоже. Аня подумала, что месяц назад он сидел в этой же столовой, только тогда стол был по его матери, и что в Шалге за зиму собираются по одному и тому же поводу и в одном и том же помещении.
Елена Ткачук пила быстро.
Она наливала себе сама, что здесь женщине делать было не то чтобы нельзя, но заметно, и наливала не в стопку, а в чайный стакан на треть. Между второй и третьей она даже не закусила, только положила в рот кусочек хлеба и сразу вынула. Говорила громко, смеялась не там, где смеялись все.
И всё время смотрела на Романа.
Не украдкой — прямо, поворачивая голову. Он отвечал что-то Мокшину, а она смотрела ему в лицо и ждала, будто он должен был сказать что-то ещё, и он не говорил, и она наливала снова.
Про них двоих в посёлке когда-то говорили. Лет пять назад или шесть; тогда это обсуждали месяца три, потом надоело, потом появилось другое. Аня подумала, что, наверное, зря говорили, а если и не зря, то это было давно и уже никого не касается. Через два стола от них сидела Оксана, жена Романа, с матерью, и раскладывала калитки по тарелкам, и на их конец не смотрела вовсе.
— Лен, — негромко сказала Аня. — Ты закусывай.
— Я закусываю, — сказала Ткачук.
Она повернулась к Ане, и глаза у неё были уже пьяные и злые, но злые не на Аню.
— Я нормально, — сказала она. — Ты чего.
— Ничего.
— Вот и ничего.
Она отвернулась к окну, за которым не было видно ничего, кроме отражения столовой, и в этом отражении опять нашла Романа, и смотрела на него уже в стекле.
Мокшин с Пестовым вышли курить, и за столом стало тише.
Аня смотрела на торец, где сидела Нина Петровна. Дом Ирины стоял на Заречной, третий от угла, с крашеными синим наличниками; она сама их красила позапрошлым летом и сама лазила на стремянку. Теперь дом надо было или топить, или спускать воду из системы, и Аня подумала, что об этом наверняка никто не подумал и что сказать надо всё-таки Сурину.
Она хотела сказать об этом вслух и не сказала, потому что за столом говорить про трубы в чужом доме было рано.
В седьмом часу пришла Вера Максимовна Хомутова.
Гул сел не сразу, а как садится: сначала перестали говорить за первым столом, потом за вторым, потом дошло до конца.
Она вошла в пальто и в платке, не раздеваясь, прошла к торцу, где сидела мать Ирины, и поставила на стол свой стакан — гранёный, принесённый с собой, налитый из своей бутылки, накрытый сверху ломтем хлеба. Поставила, постояла секунды три, кивнула Нине Петровне и пошла обратно к дверям.
Никто её не остановил, и никто не сказал «сядь, помяни».
Дверь стукнула, потянуло холодом по полу, и через минуту в столовой снова стоял гул, и женщина напротив Ани договорила про уколы с того самого места, где остановилась.
Аня посмотрела на стакан.
Он стоял у торца, накрытый хлебом, и никто не убрал его до конца вечера.
Расходиться начали в восемь. Мужчины выходили курить на крыльцо и обратно уже не садились. Мокшин ушёл первым, громко, попрощавшись со всеми сразу от дверей. Пестов ушёл молча. Роман помог составить столы обратно к стене и ушёл в котельную, потому что в девять ему было заступать.
Аня отнесла посуду в мойку и помогала Лоскутовой убирать банки, когда к ним подошёл Сурин, застёгиваясь.
— Анна Сергеевна. Дело есть.
— Слушаю.
— К вам в конце недели придёт человек. Механик, который у нас по котельной. Ему надо посмотреть, что у вас с отоплением, — подвал, узел, батареи. Пустите его везде, куда попросит.
— Пущу.
— Он молодой, — предупредил Сурин таким тоном, будто это был диагноз. — Но, кажется, толковый.
— Пущу, Павел Игнатьевич.
— И, Анна Сергеевна. — Он помолчал. — Скажите там своим, чтобы не бегали через бугор к водокачке. Дорога есть дорога.
— Скажу.
Аня надела пальто и вышла.
На улице было тридцать. Небо расчистило, дым из котельной шёл прямой, и звук её стоял над посёлком ровный, как всегда.
У своей калитки Аня обернулась.
В столовой ещё горел свет, и в крайнем окне было видно, как Елена Ткачук стоит у стола одна и наливает себе сама.
Глава 4
ПисьмоПочта в Шалге работала по четвергам, с десяти до часу.
Мешок привозили с автобусом во вторник, он двое суток лежал в администрации за сейфом, а в четверг Люся Кириллова открывала комнату с фанерной перегородкой, вешала на гвоздь табличку «Отделение» и начинала выдавать.
К десяти под дверью стояло человек пятнадцать.
Пятков пришёл в половине одиннадцатого, потому что ему передали, что на него есть. Он встал в конец очереди, и очередь пошла быстро: пенсию привозили в другой день, а сегодня были только газеты, квитанции и то, что кому написали.
Газет выписывали шесть штук на посёлок. Четыре из них брала Лоскутова для библиотеки.
Она стояла перед ним, маленькая, в мужской ушанке, и держала под мышкой холщовую сумку, в которую эти газеты складывала.
— Вы механик, — сказала она, не оборачиваясь.
— Механик.
— У меня в библиотеке одиннадцать градусов.
— Библиотека где?
— В клубе, второй этаж, направо.
— Посмотрю.
— Все говорят «посмотрю», — сказала Лоскутова спокойно. — Я четвёртый год смотрю.
Очередь стояла плотно, потому что в коридоре было тепло, а на улице нет, и уходить никто не спешил. Говорили о том же, о чём говорили вчера в столовой, только короче.
— Из района писали чего-нибудь? Про фельдшера.
— Люсь, ты посмотри, может, есть.
— Нету, — сказала Люся из-за перегородки. — Я бы сказала.
— Ну а ФАП-то откроют?
— Люди, я почта, — сказала Люся. — Я не район.
Кто-то засмеялся, и на этом тема кончилась, потому что все понимали, что она кончится ничем, и незачем было её тянуть.
— Пятков? — сказала Люся, роясь. — Есть. Переслали.
Конверт был обычный, дешёвый, с маркой. На нём стояли два адреса. Первый — конторы в Петрозаводске — был перечёркнут одной чертой, а сверху чужой рукой, шариковой ручкой, было дописано: «Шалга, котельная, Пяткову А.».
Обратный адрес был написан так, как их учат писать: индекс, область, район, посёлок, учреждение, отряд, фамилия, имя, отчество полностью. В левом верхнем углу стоял штамп учреждения и чья-то подпись наискось.
— Распишитесь вот тут, — сказала Люся и уже смотрела мимо него, на следующего.
Он вышел на крыльцо и распечатал конверт большим пальцем.
Внутри лежал сложенный вдвое тетрадный лист в клетку. Почерк был крупный и ровный, буквы стояли отдельно, как пишут те, кому некуда торопиться.
«Алексей, адрес мне дали, и не спрашивай кто.
Здесь тихо, тише, чем было у нас, и я наконец сплю.
Говорят, ты опять уехал туда, где мало людей и нет связи.
Отвечать не надо.»
Ниже стояла фамилия. Больше на листе ничего не было — ни числа, ни просьбы, ни того, что обычно пишут люди, которым дали одиннадцать лет.
Пятков перечитал два раза, сложил лист по тем же сгибам и убрал в карман.
В третьем предложении было слово «говорят». Он подумал, кто там мог говорить и с кем, и получилось, что вариантов немного и все они простые: контора, суд, райотдел, чей-нибудь сосед по бараку, у которого свояк работает в конторе. Ничего особенного в этом не было. Так узнают всё.
Мороз брал за пальцы, и он надел рукавицы.
По улице шла женщина с санками, на санках стоял бидон: воду возили с колонки у магазина, потому что в двух домах перемёрзли вводы. Из трубы котельной шёл дым, прямой и белый. Всё было ровно так же, как пять минут назад.
Сурин поймал его у администрации, когда он проходил мимо.
— Зайдите.
В кабинете было по-прежнему жарко, и на столе лежал его вчерашний лист, развёрнутый и уже с пометками карандашом.
— Девятнадцать пунктов, — сказал Сурин.
— Двадцать. Я один дописал.
— Какой?
— Решётку на приямок водокачки.
Сурин посмотрел на него, помолчал и сделал вид, что не расслышал.
— Соль я закажу, привезут в пятницу автобусом, мешков не обещаю больше двух. Электроды и лист — через леспромхоз, у них база в райцентре, там всё есть, надо только чтобы кто-то оттуда поехал в нашу сторону. Мокшин ходит за лесом, я с ним поговорю.
— Мне нужны секции.
— Секций я вам из воздуха не сделаю.
— На комбинате, в третьей котельной, стоят четыре таких же котла.
Сурин отложил карандаш.
— Их растащили в пятнадцатом году.
— Секции не таскают, — сказал Пятков. — Их не поднять вдвоём. Таскают латунь и алюминий.
Сурин смотрел на него секунды три, и в эти три секунды в нём было видно человека, который двадцать лет отвечал за большое хозяйство и до сих пор помнил, где что лежит.
— Ладно, — сказал он. — В субботу. Я скажу Кузьмичу, он вас пустит. И Ромку возьмите, он там всё знает.
— Хорошо.
— И вот что, Алексей. — Сурин постучал пальцем по листу. — К двадцатому чтоб оба котла.
— Если будут секции — будут котлы.
— Мне не «если», — сказал Сурин. — Мне двадцатого.
День прошёл на втором котле.
Пятков разбирал обмуровку с задней стороны — выбирал кирпич, чистил, складывал целый отдельно, битый отдельно. Работа была тупая и пыльная, и делать её надо было всё равно, потому что без неё нельзя было подобраться к стяжным болтам. Роман, отбросав уголь, приходил и работал молча рядом, и вдвоём выходило втрое быстрее.
Болты сидели много лет и сидели насмерть. Их поливали керосином, били по головке через выколотку, грели паяльной лампой и опять поливали. Гайка на таком болте не откручивается — она либо идёт, либо срывает грани, а если сорвать грани, то дальше только резать, а резать было нечем: газа в баллонах оставалось на донышке, и баллоны эти в Шалге тоже никто не менял.
Поэтому били аккуратно и ждали.
— Ты его не жалей, — сказал Роман. — Он не живой.
— Я не его жалею. Я головку жалею.
К темноте один пошёл. Он тронулся с треском, и оба это услышали.
— Один из шести, — сказал Пятков.
— Ну.
Между делом он вышел завести машину.
Машина стояла у общежития под снегом, старый уазик конторы, и он ставил её носом к дороге, потому что разворачиваться потом было бы нечем. Он принёс аккумулятор из комнаты, поставил, подкачал ручным насосом топливо, и она схватилась с четвёртой попытки и потом минут двадцать тряслась и гудела на холостых, а он сидел внутри и смотрел, как оттаивает пятно на стекле, размером с ладонь.
Ездить ему было некуда. Он заводил её через день, чтобы она вообще была.
К шести Роман ушёл спать, потому что ночь была его.
Пятков ещё час чистил кирпич, потом бросил, вымыл руки в тазу и полез на крышу.
Лестница шла по торцу — стальные скобы, заделанные в кирпич, обмёрзшие сверху. Крыша была плоская, засыпанная шлаком, и шлак под снегом лежал буграми. Он прошёл к трубе, встал с подветренной стороны и вынул телефон из-под ватника, где держал его весь день, чтобы не сел.
Одно деление. Иногда два.
Это была единственная точка в Шалге, где ловило: труба стояла высоко, и в неё что-то приходило с той стороны озера, откуда — никто не знал, но все ходили сюда, и на крыше в снегу были натоптаны тропинки к трубе с четырёх сторон.
Он набрал.
— Ты? — сказала Юля Пивоварова.
— Я.
— Слышно, будто ты в трубе.
— Я у трубы.
— Логично.
Она помолчала, и в этой паузе было слышно, как у неё там что-то шумит — чайник, вода, город.
— Ты где вообще?
— Посёлок Шалга. Онежское озеро, восточный берег.
— Это где?
— Восемьдесят километров от всего.
— Понятно, — сказала Юля. — А связь?
— На крыше котельной.
— Ты сейчас на крыше?
— Да.
— Хорошо, — сказала она. — Тогда я быстро.
Она говорила быстро всегда, когда собиралась сказать что-то, чего стеснялась. Он это уже знал.
— Я дописала одиннадцатую. Осталось две. Издательство говорит, что к весне.
— Это хорошо.
— Это ужасно, Лёш. Я не знаю, чем это кончать. У меня всё кончается тем, что её нет, а это не финал, это просто факт.
— Факт — нормальный финал, — сказал Пятков.
Юля засмеялась коротко, без веселья.
— Ты бы книжку не написал.
— Не написал бы.
— Тебе там холодно?
— Тридцать.
— Тридцать чего?
— Минус.
— Ужас какой, — сказала она с интересом. — А ты чего там делаешь?
— Котёл перебираю. Два котла. Один работает, второй лежит.
— И если ты его не переберёшь?
— Тогда посёлок замёрзнет.
— Не смешно.
— Я не шучу, — сказал Пятков. — Тут четыреста человек и одна труба.
Юля помолчала.
— Ты умеешь успокоить.
— Слушай. — Она опять помолчала. — Мне нужно про Ладогу одну вещь уточнить. Не сейчас. Когда вернёшься, ладно?
— Ладно.
— И я тебя туда не вставляю. Я обещала и не вставляю.
— Я знаю.
— Ничего ты не знаешь, — сказала Юля. — Ты далеко, и у тебя одна палка.
Связь пропала на слове «палка». Он подождал, набрал ещё раз, услышал два гудка и тишину и убрал телефон обратно под ватник.
Внизу лежала Шалга: два фонаря, десяток окон, чёрный комбинат слева и белое поле озера справа. Дым из трубы шёл в метре от него, и от него тянуло теплом и серой.
Он постоял на крыше ещё минуту, потому что там было на что смотреть.
Внизу, у входа в администрацию, горела лампочка над крыльцом, и под ней на стене висел термометр. С крыши его было не разглядеть, но он и так знал, что там: утром было тридцать, к ночи будет тридцать один или тридцать два. Мороз в этих числах ходил ровно, как поезд.
Он спустился по скобам, держась голыми пальцами по две секунды, не дольше.
В общежитии на первом этаже сидела вахтёрша Валентина Фёдоровна и смотрела телевизор, который брал две программы через антенну на палке. Она кивнула ему, не отрываясь.
— Воду в умывальнике не открывай, — сказала она. — Замёрзло. Бери в ведре.
— Хорошо.
— И плитку не жги, у нас пробки.
— Хорошо.
Плитку жгли все.
— Ты один на этаже, — сказала она, всё так же не отрываясь от телевизора. — До Нового года стояли связисты, шестеро, столбы меняли на зимнике. Шумели. Потом уехали и не доделали.
— Много не доделали?
— Двенадцать столбов, говорят.
— А связь была бы?
— Связь, — сказала Валентина Фёдоровна, — была бы, если б доделали.
Она подумала и добавила:
— Ирку, может, и вытащили бы. Кто ж её услышит, если она там кричала.
Сказала она это без всякого нажима, как говорят о том, что давно обдумано, и опять повернулась к телевизору.
В комнате было жарко от батареи и холодно от окна, и между этими двумя вещами приходилось как-то устраиваться. На батарее сохли валенки. В углу на газете стоял аккумулятор от его машины: он снял его в первый же вечер и таскал в комнату, потому что машина на улице к утру превращалась в железо.
Он поставил чайник на плитку, нарезал хлеба, открыл банку тушёнки и поел, глядя в стену.
Стена была крашеная, в два тона: низ синий, верх белый, и граница между ними шла на высоте метра двадцати, ровно, как её провели году в восемьдесят пятом. В таких комнатах он жил третий год подряд, и они везде были одинаковые, до гвоздя за дверью.
Потом достал письмо и перечитал ещё раз.
Отвечать было не на чем. Бумаги в общежитии не было, конвертов в магазине не продавали — он спрашивал в первый день, когда искал скотч, — а почта работала по четвергам, и до следующего четверга было далеко.
Он сложил лист, вложил обратно в конверт и убрал в боковой карман сумки, где лежали квитанции, паспорт и договор с администрацией.
Потом снял с батареи валенки, поставил вместо них другие и лёг.
Глава 5
РучникВ пятницу приходил автобус.
Он приходил в одиннадцать, если приходил, и в этот раз пришёл в двадцать минут двенадцатого — старый «пазик» на высоких колёсах, весь в белой корке, с обмёрзшими фарами. Из него вылезли четверо и выгрузили хлеб, ящик с крупой, две коробки лекарств для несуществующего ФАПа и два мешка соли для котельной.
Автобуса в Шалге ждали не так, как ждут автобус.
К остановке стягивались минут за сорок, стояли, топали ногами, курили в рукав. Приходили и те, кому ехать было некуда: посмотреть, кто приехал, взять посылку, узнать, что говорят в районе. Кто-то передавал деньги водителю и список — водитель покупал в райцентре по спискам и брал за это по-божески.
Ящик с лекарствами выгрузили на снег, и вокруг него постояли.
— Это куда?
— В ФАП.
— ФАП закрыт.
— Ну а в накладной ФАП.
— Так и что теперь, обратно везти?
Ящик унесли в администрацию и поставили в коридоре у батареи, потому что в нём могло быть что-нибудь, чему нельзя мёрзнуть, а разбираться было некому.
Мешки Пятков забрал сам, на санках, двумя ходками.
Соль была та самая, таблетированная, в синих мешках по двадцать пять килограммов. С ней можно было наконец отмыть фильтр и начать умягчать воду, и толку от этого посёлок бы не заметил, а котёл заметил бы очень.
Он катил вторую ходку мимо гаражей, когда его окликнули.
— Слышь! Механик!
У крайнего бокса стоял лесовоз. «Урал» с прицепом-роспуском, кабина оранжевая, когда-то, борта в наледи, стойки коников с намёрзшей корой. Капот был поднят. Возле него, спиной к ветру, топтался Сергей Мокшин в распахнутом полушубке, и от него шёл пар.
— Ты ж механик?
— По котлам.
— Так у меня тоже котёл! — обрадовался Мокшин. — Только маленький.
Он говорил громко даже тогда, когда рядом никого не было, и это было не от невоспитанности, а от двадцати лет в кабине, где надо перекрикивать двигатель.
Речь шла про подогреватель.
На «Урале» стоял ПЖД — предпусковой подогреватель: маленький котелок под двигателем, со своей горелкой, своим насосиком и своей свечой, который гоняет по рубашке горячий тосол и за полчаса делает промёрзший мотор тёплым. В минус тридцать без него завестись нельзя. Совсем.
— Не разжигается, — сказал Мокшин. — Второй день. Я его паяльной лампой снизу грею, а он не хочет.
— Паяльной лампой под баком?
— Ну а чем.
— Ничем. Потом сгоришь вместе с лесом.
— Так и не сгорел же пока.
Пятков поставил санки с солью к стене, чтобы не намокли, и полез смотреть.
Смотрели час.
Первым делом слили из отстойника — солярка пошла мутная, с белой мутью, как разбавленное молоко. Летняя.
— Ты летнюю заливаешь?
— Какую дают.
— Керосин добавляешь?
— Добавляю. Литров пять на бак.
— Десять добавляй.
Дальше сняли свечу накаливания. Спираль у неё была цела с виду, но, когда Пятков кинул на неё провод от аккумулятора, она не покраснела, а только чуть потеплела с одного края.
— Всё, — сказал он. — Спираль на выброс. Запасная есть?
Мокшин полез в кабину и долго рылся под сиденьем, выкидывая на снег тряпку, домкрат, монтировку, пакет с болтами и наконец коробочку, в которой лежали две свечи, обёрнутые в газету.
— Батя ещё покупал, — сказал он с гордостью. — Восемьдесят девятого года запас.
Свеча оказалась живая.
Потом вынули форсунку. Она была закоксована наглухо: отверстие в ней размером с волос, и в этом волосе сидела чёрная смола. Пятков размочил её в бензине, прочистил щетинкой от корда, продул и поставил обратно, и ещё раз прочистил топливный фильтрик, который был забит парафином, как салом.
Мокшин всё это время стоял рядом и подавал не то, о чём просили, но подавал быстро.
Работать приходилось короткими заходами. Пятков снимал рукавицу, делал то, что можно сделать за минуту, надевал обратно и держал руки под мышками, пока не отпустит. Металл на таком морозе прилипает к пальцам, и это не больно в тот момент, когда происходит, а больно потом. Ключ он грел за пазухой, потому что холодный ключ на холодной гайке — это два холодных предмета и никакого толку.
Мокшин между делом сходил в бокс и принёс кусок войлока, чтобы стоять на нём коленями.
— Ноги береги, — сказал он. — Руки-то ладно, руки у всех.
— Пробуй.
Мокшин залез в кабину, щёлкнул тумблером, подождал двадцать секунд, дал топливо.
Под днищем ухнуло, и из выхлопной трубки подогревателя пошёл белый дым, ровный, с гудением, как в маленькой печке.
— О, — сказал Мокшин.
— Двадцать минут гоняй, потом заводи.
— Слушай, — сказал Мокшин, вылезая. — Ты человек. Ты просто человек. Я тебе четвертинку должен.
— Не надо четвертинку.
— Надо. Не мне решать.
Он полез в кабину греться, и Пятков полез следом, потому что руки уже не гнулись.
В кабине пахло соляркой, куревом и сушёными портянками. На торпеде лежали пассатижи, пачка сигарет, детская варежка непонятно откуда и наклеенная поверх щитка бумажка с телефоном базы леспромхоза. За сиденьем висел валенок.
Мокшин закурил, приоткрыв стекло на палец.
— Ты, значит, у Ромки в котельной сидишь.
— Сижу.
— Ромка мужик хороший. Молчун, но хороший. — Мокшин выпустил дым в щель. — Я с ним в одном классе учился. И с Ленкой, и с Валькой Сорокиной, она в Питере теперь, кассиршей. И с Иркой вот, которую хоронили. У нас в классе четырнадцать человек было, представляешь? Четырнадцать. А сейчас во всей школе сорок.
— Представляю.
— Ничего ты не представляешь, — сказал Мокшин добродушно. — Ты в городе рос.
Он помолчал, и это было у него редко.
— Ирку жалко до невозможности. Она мне Витьку выхаживала, когда у него воспаление было, четыре ночи сидела. Четыре ночи, механик. Я ей потом дрова привёз, а она ругалась.
— Отчего ругалась?
— Оттого что дура была. Хорошая дура. — Мокшин пожевал сигарету. — А теперь у нас ни фельдшера, ни аптеки, и коробки её лекарственные лежат в администрации, и никто их не откроет, потому что никто не знает, чего в них.
Он потянулся мимо Пяткова к рычагу справа от сиденья.
— Вот, кстати. Раз ты уж тут. Погляди мне ручник.
Рычаг был большой, изогнутый, с гашеткой, и уходил вниз, под пол, к тягам. Мокшин взялся за него и потянул на себя. Рычаг пошёл туго, с двумя щелчками, и на втором щелчке Мокшин упёрся плечом.
— Во. Чувствуешь?
Пятков взялся сам. Рычаг стоял как приваренный. Он потянул сильнее, и тот сдвинулся с хрустом, коротко, будто внутри что-то ломалось, и встал на храповике.
— Его двумя руками надо, — сказал Мокшин. — Утром, пока не отойдёт, я его вообще с матерком поднимаю. И назад так же: жмёшь гашетку и толкаешь от себя, а он стоит. Пока не пихнёшь как следует — не пойдёт.
— Тяги закисли. И трос. Их смазать надо, а лучше снять, промыть и собрать заново.
— Долго?
— Полдня. С подъёмником — час, а у нас подъёмника нет, значит, полдня и на спине в снегу.
Мокшин махнул рукой.
— Ну и ладно. Он же держит.
— Держит.
— Держит намертво, — сказал Мокшин с удовольствием и хлопнул по рычагу ладонью. — Он у меня не то что не спускается — он сам не отпустит, хоть год стой. Я его на горке ставлю без колодок, и ничего. Другие вон подкладывают, а мне не надо.
— Всё равно смазать надо.
— После рейса, — сказал Мокшин. — Вот привезу лес, поставлю машину, и делай что хочешь. У меня ещё компрессор сопливит, глянешь?
— Гляну.
— Во. Человек.
Он выкинул окурок в щель и закрыл стекло.
— Слышь, а про лист-то. Мне Игнатьич говорил — тебе с базы железо надо?
— Лист восьмёрка, метр на два. И электроды, тройка, любые, лишь бы не сырые.
— В понедельник иду в район за лесом порожняком. Скажи Игнатьичу, пусть по накладной проведёт, я привезу. У меня в кузов хоть трактор.

