
Полная версия:
Сергей Коновалов Считалка
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Сергей Коновалов
Считалка
Глава 1
ШалгаЗимник шёл через вырубку, и на вырубке было светлее, чем в лесу, потому что снег лежал ровно и отражал то немногое, что осталось от дня.
Половина четвёртого. Солнце ушло час назад.
Пятков ехал на второй передаче и следил не за дорогой, а за температурой. Двигатель на таком морозе остывал на ходу, если сбавить, и приходилось держать обороты, даже когда не хотелось. Печка работала на полную и грела примерно до колен. Выше колен было холодно.
На восьмидесятом километре кончилась вырубка, и с бугра стало видно озеро.
Онега зимой не была похожа на воду. Она была похожа на поле, которое кто-то очень долго и очень плохо расчищал: белое с серыми надувами, и торосы у берега лежали грязной гребёнкой. Другого берега не было. Другого берега тут не бывает.
Посёлок стоял между лесом и озером, боком к дороге.
Сначала пошли дома — деревянные двухэтажки на восемь квартир, обшитые вагонкой, у половины окна забиты фанерой. Потом магазин с крыльцом под жестяным козырьком. Потом пустая площадь, на которой стояли автобусная остановка и щит без объявлений.
А над всем этим, слева, лежал комбинат.
Он был больше посёлка раза в три. Корпуса, эстакада, две трубы, козловой кран над бывшим складом. Стёкла выбиты все, до последнего, и в дырах было темно, как в дырах и бывает. Снег лежал на транспортёрной галерее ровным валиком.
Пятков сбросил до первой и поехал вдоль забора.
Он видел такое пятнадцать раз и всё равно каждый раз смотрел.
Администрация помещалась в пристройке к бывшему заводоуправлению, и там горел свет. Пятков вылез, и мороз взял его за лицо сразу, как берут за шиворот.
Термометр на стене показывал двадцать восемь.
— Пятков? — сказал человек в дверях. — Пятков Алексей?
— Да.
— Долго. Мы вас со вторника ждём.
— Дорогу чистили в понедельник, я по колее шёл.
— Ну идёмте.
Человека звали Павел Игнатьевич Сурин. Ему было за шестьдесят, он был крупный, в свитере и в галстуке под свитером, и он занимал в этом посёлке должность, которой у него не было. Комбинат закрыли девять лет назад, вместе с комбинатом закрылась должность главного энергетика, а Сурин остался, и остальные четыреста человек по-прежнему ходили к нему.
В кабинете было жарко.
— Сколько вам лет? — спросил Сурин.
— Двадцать пять.
— Мне обещали специалиста.
— Я специалист.
Сурин посмотрел на него ещё немного и не стал спорить, потому что спорить было не с кем: других не прислали и не пришлют.
— Ситуация такая. — Он развернул на столе схему, старую, синьку, с обломанными углами. — Котельная девятьсот семьдесят четвёртого года. Два котла, «Универсал-шесть». Один работает, второй с ноября стоит, потому что течёт задняя стенка. Живём на одном.
— Понятно.
— Ничего вам не понятно. — Сурин ткнул пальцем в схему. — На этом котле сидит посёлок. Четыреста двадцать человек, школа, ФАП, магазин, водокачка. Если он встанет, у нас через восемь часов трубы, а через сутки посёлок. До райцентра восемьдесят, автобус во вторник и в пятницу. Никто сюда не приедет, Алексей. Никто сюда никогда не приезжает.
— Я понял.
— Вот теперь понятно. — Сурин свернул синьку. — К двадцатому чтоб оба.
— Посмотрю, что там, тогда скажу.
— К двадцатому, — повторил Сурин таким тоном, будто это была не просьба, а погода.
Общежитие стояло за школой: длинный барак с крашеным коридором и умывальником в конце. Комнату дали угловую, с батареей, которая грела хорошо, и с окном, промёрзшим до половины. На подоконнике с той стороны намело.
Пятков поставил сумку, снял куртку, повесил на гвоздь и пошёл в котельную, потому что смотреть комнату было нечего, а котельную надо было увидеть сегодня.
Идти было триста метров.
Снег скрипел не как в городе. В городе он хрустит, а тут, при двадцати восьми, он визжал под валенком тонко и коротко, на одной ноте.
Котельная была кирпичная, приземистая, с одной трубой и с горой шлака у восточной стены. Гора была старая, слежавшаяся, и её обдуло до чёрного. Ворота примёрзли снизу, и он открыл дверь сбоку.
Внутри стоял гул.
Это был хороший гул, ровный, тот самый, который слышно во всём посёлке и который никто не замечает, пока он есть. Пахло горячим железом, соляркой и мокрым шлаком.
Человек у щита обернулся.
Ему было лет тридцать пять, он был в ватнике поверх свитера и в кирзачах, и он держал в правой руке совок. Левая была в кармане.
— Пятков, — сказал Пятков.
— Роман.
Они не стали пожимать руки, потому что у обоих были заняты.
— Из области?
— Из Петрозаводска. Вообще откуда придётся.
— Ага. — Роман поставил совок к стене. — Ну смотри.
Он показывал молча и хорошо: не объяснял того, что видно, и не пропускал того, чего не видно. Первый котёл работал. Второй стоял холодный, с распахнутой дверцей, и внутри было мокро.
Пятков присел, посветил фонарём и минуту молчал.
Задняя стенка была не «подтекающая». Задняя стенка уходила.
— Давно так?
— С ноября.
— И что говорили?
— Говорили — на лето.
Пятков ещё посветил, выключил фонарь и встал.
— На лето не будет.
— Ага, — сказал Роман без всякого выражения. — Я тоже так думаю.
Он подошёл к работающему котлу, открыл дверцу, и в лицо им обоим пошло красное. Он бросил внутрь три совка, закрыл, потянул рукоятку поддувала и вытер лоб.
Правая рука у него была голая. Рукавица висела на гвозде одна.
Левую он держал в кармане, а когда доставал — доставал ненадолго, и тут же клал ладонью на трубу обратки и держал так, как держат ушибленное место.
— Мёрзнет? — спросил Пятков.
— Ага.
— От чего?
— Да так, — сказал Роман. — Давно.
Он взял совок в правую и пошёл к бункеру, и на этом разговор кончился.
Пятков обошёл котельную сам. Насосы. Расширительный бак. Щит, собранный из трёх разных щитов. Доска у входа, где на гвоздиках висели ключи с картонными бирками, надписанными от руки: «школа», «музей», «ФАП», «магазин», «клуб», «водокачка». Котельная топила всё это, и от котельной у неё были ключи.
Он постоял у доски секунды две и пошёл дальше.
В углу, за насосами, мыла пол женщина лет шестидесяти. Она возила тряпкой по бетону, отжимала в ведро и возила снова, и на них не посмотрела ни разу.
— Здравствуйте, — сказал Пятков.
Она не ответила.
Он подождал, потом отошёл.
— Не обижайся, — сказал Роман от бункера. — Она ни с кем.
— Совсем?
— Совсем. — Он опрокинул совок. — Вера Максимовна. У неё сын утонул.
— Давно?
— В седьмом.
Пятков кивнул и больше не спрашивал, потому что тут не спрашивают.
Он вышел на улицу в десятом часу.
Мороз за это время сел ещё, и это чувствовалось не кожей, а в носу. Над посёлком стояло чистое небо, и звёзд было столько, сколько бывает только там, где нет фонарей: их было неприлично много, и они были разного цвета.
Из трубы котельной шёл дым — прямой, белый, без наклона.
Пятков посмотрел на него, как смотрят на манометр, и пошёл в общежитие спать.
Глава 2
КотлыВ восемь утра было так же темно, как в три ночи.
Термометр на углу общежития показывал тридцать один. Пятков прошёл триста метров, дыша в воротник, потому что первый воздух на таком морозе всегда лишний, и открыл боковую дверь котельной.
Внутри было двадцать шесть у щита и сорок у котла. Другой географии в этом помещении не имелось.
Сменщик стоял уже одетый. Его звали Витальич, ему было под пятьдесят, шапка сидела на бровях. Он подал Пяткову журнал, потому что решил, что раз приехал специалист, то и журнал теперь его.
— Ночь ровная, — сказал он. — В пятом часу подкидывал.
— Подпитка?
— Долил полторы.
— Полторы чего?
— Бочки.
Бочка стояла за подпиточным насосом. Два куба, сваренная из двух, с меловыми отметками по боку: четверть, половина, три четверти. Кто доливал, тот ставил в журнале палочку.
— Спасибо, — сказал Пятков.
Витальич ушёл. Дверь стукнула, и по полу от неё пошёл белый язык.
Роман пришёл ровно в восемь и сразу взял совок, как берут вещь, которую вчера положили на то же место.
Пятков унёс журнал под лампу и пролистал назад, до ноября.
Журнал вели честно. Каждые два часа — подача, обратка, давление, топливо, подпитка. Почерки менялись, цифры нет. Подача держалась семьдесят восемь, обратка пятьдесят шесть, давление на котле два и шесть. И почти в каждой смене стояли палочки.
Он сложил ноябрь. Вышло около трёх кубов в сутки. Сложил январь. Вышло четыре.
Система на такой посёлок должна была брать полкуба в неделю.
— Сколько она берёт? — спросил Пятков.
— Много, — сказал Роман.
— Где течёт?
— Везде.
Это был правильный ответ, и на нём разговор кончился, потому что дальше надо было не говорить, а ходить с фонарём по подвалам.
Работающий котёл был первый. «Универсал-шесть», чугунный, набранный из секций на ниппелях, стянутый шпильками, обмурованный по бокам кирпичом. Ему было тридцать три года. Он стоял на своих колосниках, гудел ровно и на человека рассчитан не был.
Роман открыл дверцу, и в лицо пошло красное.
Слой на колосниках был серый, местами спёкшийся коркой. Роман взял шуровку — длинный пруток с приваренным крючком — и разбил корку в трёх местах: не по всей топке, а там, где она держалась. Огонь под ней стоял белый.
— Тонко кидай, — сказал он. — Кучей кинешь — задавишь.
Пятков взял второй совок и кинул.
Кинул плохо. Уголь лёг горкой у порога и сразу задымил чёрным.
— Веером, — сказал Роман. Он не оборачивался.
Со второго раза получилось. С четвёртого стало выходить само.
Они выгребли зольник, и Роман подкатил тачку раньше, чем Пятков успел её поискать. Тачка была старая, с приваренной поперечиной вместо ручки.
Шлак вывезли к восточной стене и вывалили на гору. На улице он парил. Он был серый, лёгкий, с оплавленными кусками, похожими на пемзу, и, ложась на снег, съедал его до земли. От горы тянуло мокрым и тёплым. Пятков посчитал в уме, сколько это угля за зиму, и покатил тачку обратно.
Ворота обмёрзли снизу так, что нижняя кромка вросла в наледь. Наледь была от пара: за ночь дверь дышала, и на пороге нарастало.
К десятому часу стало сереть. Свет тут вставал не сбоку, а откуда-то из-под низа, и всё делалось видно сразу и ненадолго. Пятков посмотрел на часы. До половины третьего.
Второй котёл они смотрели до обеда.
Он стоял холодный с ноября, дверцы настежь, внутри пахло погребом. Пятков отболтил фланец на обратном патрубке, посветил и минуту не говорил.
Внутри был слой. Серо-рыжий, плотный, с ноготь толщиной, и на изгибе он шёл волной, как идёт известковый натёк.
Он отколол кусок отвёрткой и положил Роману на ладонь.
Роман взял правой.
— Что это?
— Накипь. Она его и убила.
— Не стенка?
— Стенка потом. — Пятков постучал отвёрткой по чугуну. — Слой не пускает тепло в воду. Тепло остаётся в железе. Железо ведёт. Где повело, там и пошло по ниппелю. Он не гнилой. Он перегретый.
— И сколько она тут росла?
— Тридцать три года.
Роман подержал кусок на ладони и положил на верстак.
— Воду откуда берут?
— С водокачки. Как есть.
— Жёсткая?
— Чайники белые, — сказал Роман. — За полгода как штукатурка.
Значит, жёсткая. Значит, каждая палочка в журнале — это ещё немного накипи, и подпитка убивала котёл теми же кубами, которыми его спасала.
Пятков записал это на обороте журнальной обложки. Он записывал сразу, потому что к вечеру формулировка портится.
В двенадцатом часу пришёл мужик из администрации в дублёнке поверх спецовки, кивнул Роману, снял с доски у входа ключ с биркой «клуб» и вышел. Бирки были картонные, надписанные шариковой ручкой, и висели на гвоздиках в один ряд: «школа», «музей», «ФАП», «магазин», «клуб», «водокачка». Через час ключ висел на месте.
Он же и сказал, ещё в дверях, что завтра в столовой стол по Ирине и что тепло на столовую надо дать сегодня.
Ветку на столовую отсекли осенью, и она стояла пустая. Пятков открывал задвижку медленно, по четверти оборота, слушая, как в трубе за стеной идёт вода, потому что если пустить сразу, то холодную ветку рвёт на поворотах. Роман ушёл в столовую стравливать воздух и вернулся через сорок минут с мокрыми рукавами.
— Взяло, — сказал он.
Столовая забрала полбочки. На манометре просело на две десятых, и в школе, которая сидела на том же кольце, второй этаж стал брать хуже.
Роман снял с доски ключ с биркой «школа» и ушёл, не сказав ничего, потому что и так было понятно, куда и зачем. Через полчаса он вернулся, повесил ключ на гвоздик, второй справа, и взял совок.
— Пошло?
— Пошло. В спортзале не пошло. Там с ноября мёртвая ветка, её летом надо.
— Летом её и надо.
— Ага, — сказал Роман.
После обеда, пока было светло, Пятков сходил на водокачку.
Днём посёлок был другой, чем из машины. Две линии двухэтажек, между ними тропа шириной в одного, снег по бокам выше пояса и слежавшийся до синевы. У третьего дома стояли санки. Собака шла за ним полтора квартала, потом отстала и села.
На двери ФАПа висел замок и лист бумаги в файле: «ФАП закрыт. По неотложным — Пудож, скорая». Бумага была новая, файл уже помутнел от мороза. Замок был хороший, накладной, и повешен ровно — так вешают, когда вешают надолго.
Водокачка стояла за бугром, в трёхстах метрах, и к ней шли две дороги: длинная, объездом, и короткая, через бугор, натоптанная в снегу до желобка.
Он набрал воды в банку из-под майонеза, чтобы посмотреть её на свету и на мыло, и обошёл здание.
Насосная была рядом, в пристройке. Дверь примёрзла и не закрывалась. Внутри стояли два насоса, один разобранный, и в полу был приямок метра два на полтора: бетонный колодец, залитый водой почти вровень с краем, и вода в нём была тёмная и не замёрзшая, потому что рядом шла тёплая труба.
Через приямок поперёк лежала доска.
Крышки не было. Не было и решётки, и по краю бетона видно было, где она стояла: четыре обломанных уголка и следы анкеров.
Пятков постоял, посмотрел и записал в блокнот: «решётка на приямок, лист три, уголок». Он записывал так дефекты пятнадцать лет подряд с восемнадцати и не делал разницы между приямком, задвижкой и оторванной ступенькой.
Потом взял банку и пошёл обратно.
Пока не стемнело совсем, он залез в два подвала.
В первом было сухо. Задвижка на вводе потела по сальнику, и под ней на бетоне стояло рыжее блюдце сантиметров в двадцать. Пятков подтянул сальник на четверть оборота, подождал, подтянул ещё и записал в блокнот: набивка, ввод, дом четыре.
Во втором подвале была вода. Она стояла по щиколотку и не уходила, потому что уходить ей было некуда, и поверх неё плавала чёрная вата разлезшейся изоляции. Он посветил вдоль трубы и нашёл: на фланце обратки, из-под прокладки, била струйка толщиной со спичку и била в стену, и стена в этом месте была тёплая и мокрая, а выше — в бурых потёках, наросших слоями за несколько зим.
Он посчитал грубо. Такая струйка даёт куба полтора в сутки.
Хомута с собой не было. Он замотал фланец жгутом из мешковины поверх проволоки, затянул пассатижами, и струйка стала капелью. Это держало бы недели две.
Третий подвал был заперт на амбарный замок, и ключа от него не было ни на доске, ни у кого. Пятков постоял у двери и послушал. За дверью текло.
Он вернулся в котельную в пятом часу, с мокрыми по колено штанами, и сначала переобулся, а потом уже записал.
Вера Максимовна мыла пол в проходе между насосами.
Она возила тряпкой по бетону короткими движениями, отжимала в ведро, возила снова. Ей было под шестьдесят, платок был завязан по-рабочему, назад.
— Здравствуйте, — сказал Пятков.
Она не ответила. Она не подняла головы и не сделала паузы.
Роман, не глядя, откатил тачку с прохода и поставил её к стене. Он сделал это до того, как женщина дошла до тачки. Она вымыла место, где тачка стояла, и пошла дальше.
Пятков больше не здоровался.
Чай пили в шестом часу, за столом у щита, из двух кружек, кипяток из бака. Уже опять было темно.
— На водокачке приямок открытый, — сказал Пятков. — Крышку сняли, решётку сломали. Доска положена.
Роман поставил кружку.
— Там четыре дня назад человека вынули, — сказал он. — Ирина Пахомова, фельдшер. Шла ночью с вызова и срезала через бугор, там короче метров на двести. Поскользнулась.
— Глубоко?
— Метра полтора.
— Сколько ей было?
— Тридцать три.
Пятков кивнул.
— Зимой всегда кто-нибудь, — сказал Роман тем же голосом. — В декабре Лёха Косой замёрз, двести метров от дома не дошёл, сидя. Летом двое на рыбалке. Тут четыреста человек, а хоронят каждую зиму по три.
— Решётку так и не поставили.
— Нет.
— Поставим.
— Поставим, — согласился Роман и допил.
Ночной ход он показал в седьмом часу, когда мороз пошёл вниз и на манометре стало видно, как система забирает.
— Днём просто держишь. Ночью мороз садится к пяти, самое дно — пятый час. Если в двенадцать натопил и лёг, к пяти у тебя обратка сорок и школа с утра холодная.
— Значит, к ночи выше.
— К ночи выше. Кладёшь толще, шибер прижимаешь, поддувало на палец. Горит медленно и всю ночь. В четыре встаёшь и шуруешь. Не кидаешь — шуруешь. — Он показал шуровкой, коротко, снизу вверх. — Потом кидаешь.
— А если проспал?
— Не проспишь.
Он сказал это без нажима, как говорят про вещь, которую проверяли много раз.
Пятков продул грязевик перед насосом. Вентиль пошёл туго, потом сорвался, и в подставленное ведро ударила бурая каша с песком и хлопьями ржавчины. Пар встал до потолка. Он продувал, пока не пошло чище, закрыл и посмотрел на манометры до и после насоса. Разница стала на две десятых больше.
— Работает, — сказал Роман.
— Это на неделю. Через неделю опять нанесёт.
— Всё на неделю, — сказал Роман.
Он вынул левую руку из кармана и положил ладонью на трубу обратки, чуть выше фланца, где всегда было градусов пятьдесят. Подержал, сколько было нужно, и убрал.
— На комбинате в третьей котельной такие же стояли, — сказал он потом, уже от бункера. — Четыре штуки. Их не разбирали.
— Целые?
— Не знаю. Стоят.
В восемь Пятков заполнил журнал. Подача восемьдесят один. Обратка пятьдесят девять. Давление два и шесть. Топливо — две тонны с четвертью. Подпитка за смену — четыре и три, из них полбочки ушло в столовую.
Он записал цифры, поставил подпись и подвинул журнал Роману.
Роман расписался ниже.
Глава 3
ДевятиныПоследним уроком было чтение, и читали про Филипка.
У Ани в классе сидели одиннадцать человек: второй и четвёртый вместе, второй у окна, четвёртый у стены. Второму она давала задание, поворачивалась к четвёртому, потом обратно. Так работали все, кроме математички, которой досталось три класса сразу.
В половине третьего за окном уже было сине.
— Дежурные — стулья. Остальные оделись и пошли.
Дети одевались долго, потому что одевать на такой мороз приходилось много. Аня стояла в дверях и считала шапки. Считать шапки было привычкой, от которой она не собиралась избавляться.
Одиннадцать. Двенадцатая, Ковалёва Соня, второй день не ходила: у них дома было плюс девять, и мать оставила её сидеть у печки.
В школе с утра тоже было не жарко. Первый этаж грелся, второй грелся хуже, а в спортзале батареи стояли холодные с ноября, и физкультуру Аня вела в коридоре: приставные шаги, эстафета с мешочком, «третий лишний». В классах дети сидели в кофтах, и это было нормально, и родители не жаловались, потому что дома у них было так же.
Вчера в школу приходил Дудин с ключом, спускал воздух, и после этого на втором этаже стало ощутимо теплее. Аня сказала ему спасибо. Он сказал, что это не он, а воздух.
Музей был в конце того же коридора, в бывшей пионерской комнате, и держала его Аня, потому что держать было больше некому. Три стенда: комбинат, война, сплав. Две витрины под стеклом; в одной лежали багор, кованая скоба и обломок клейма, которым метили брёвна. В шкафу стояли папки с фотографиями, тетрадями и списками, и папок было больше, чем стендов, потому что посёлок нёс ей всё, что находил при переезде или на чердаке, и выбрасывать при ней стеснялись.
Детей в школе было сорок. Когда Аня пришла сюда работать, было сто десять.
Столовую бывшего комбината топили два раза в год.
Она стояла у проходной, длинная, с окнами в четыре ряда, и в ней когда-то кормили в три смены. Теперь её открывали на выборы и на поминки. Накануне из котельной пустили тепло на эту ветку, и за сутки помещение взяло градусов двенадцать — не тепло, но и не мороз; в пальто сидеть можно.
Столы сдвинули в два ряда и накрыли клеёнкой.
Аня пришла в четыре, потому что раньше не могла, и застала уже почти всё готовым. Женщины резали хлеб. На столах стояли кутья в мисках, кисель, рыбник, разрезанный поперёк, чтобы всем досталось спинки, калитки на противнях, солёные грузди в трёхлитровых банках и водка — по бутылке на четверых, как считали здесь испокон.
Тамара Максимовна Лоскутова, библиотекарь, семьдесят один год, ставила стаканы и была недовольна.
— Какие ж это девятины, — сказала она. — Девятины во вторник были.
— Так во вторник хлеба не было, Тамара Максимовна.
— Хлеба не было, — согласилась она. — И людей не было, все на дровах. Я и говорю: это не девятины. Это стол.
На том и сошлись.
Народу набралось человек восемьдесят. Для Шалги это означало, что пришли все, кто мог дойти.
Мать Ирины, Нина Петровна, сидела с краю у торца, маленькая, в чёрном платке, и было видно, что ей уже нечего сказать и она это отработала: она приехала на похороны, потом уезжала, потом приехала опять, и теперь просто сидела. Рядом с ней сидела Лоскутова и подкладывала ей на тарелку.
Сурин встал первым, потому что вставать полагалось ему.
— Ну, — сказал он и подождал, пока стихнет. — Ирина Николаевна работала у нас девять лет. Приехала после училища и осталась, а это уже поступок, потому что кто к нам едет. Она ходила по вызовам ночью пешком, и никто из здесь сидящих ей за это не платил.
Он помолчал.
— Плохо, что так. И плохо, что теперь мы без фельдшера. Я на район писал и буду писать. Ну. Пусть земля будет пухом.
Выпили стоя, не чокаясь.
Потом её стали вспоминать, и вспоминали так, как вспоминают человека, которого знали по делу.
— Она мне Мишку зашивала, — сказала женщина из первого ряда. — Он с крыши, лбом об угол. Ночь была. Я стучу, а у неё свет уже горит, будто ждала.
— Она всегда со светом сидела.
— Она в позапрошлом году Клавдию до района довезла на лесовозе. На лесовозе, в кабине, с давлением. Довезла ведь.
— А зубы кто драл? Она и драла.
— Она не драла, она замораживала и велела терпеть до автобуса.
Кто-то засмеялся и сразу перестал смеяться.
Потом сели, и через десять минут в столовой стоял ровный гул, как всегда бывает: сначала тихо, потом громче, потом уже про своё. Говорили про дрова, про то, что в магазине третью неделю нет крупы, про то, что автобус в пятницу пойдёт или не пойдёт, и опять про то, что фельдшера теперь нет и до района восемьдесят.
— У Кулаковых дед лежит, — сказала женщина напротив Ани. — Кто ему уколы будет? Я не буду, у меня рука не поднимется.
— Учиться придётся, Галь.
— Вот и научусь. Куда денусь.
Аня села с краю второго ряда, у окна.
За этим столом было холоднее — от окна тянуло, и потому туда никто не хотел, и потому туда сели те, кто пришёл позже. Молодых в Шалге было мало, и они всегда оказывались вместе, не потому, что дружили, а потому, что их было мало и сажали их всегда в конец.
Их оказалось пятеро.
Сергей Мокшин пришёл прямо из рейса — от него пахло соляркой, и он сел, не сняв свитера, широкий, красный с мороза, и сразу занял место разговора. Елена Ткачук пришла из магазина, закрыв его на час раньше, и в столовой все это знали и никто не сказал. Костя Пестов сел напротив, положив на клеёнку руки, изрезанные леской и подмороженные, и весь вечер молчал, если его не спрашивали. Роман Дудин пришёл последним, со смены: он был в чистой рубашке под свитером, а от рук у него всё равно шло углём.
Аня знала их всех с первого класса, как знают в посёлке на четыреста человек.
— Аньк, — сказал Мокшин, наливая ей полстопки без спроса. — Слушай, а моего Витьку на кой в этот колледж гонят? Ему техникум нужен, лесной. Он же руками может.
— В лесной тоже экзамен, Серёж.
— Так пусть сдаёт.

