bannerbannerbanner
Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов

Семен Ласкин
Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов

Полная версия

Слои его знакомых и даже друзей не пересекались – у него почти никогда не было дома. И это его беда.

И еще, что чувствуется на фото на билете[169]. Он знал себе цену, верил в себя. Кто-то обижался: он не слышит, я, мол, его предупреждал… Нет, слышал, но имел свое мнение…

1.11.87. В мире разное. Иосиф Бродский получил Нобелевскую премию, стал 5-м лауреатом из России. Четыре из них – Бунин, Шолохов, Пастернак, Солженицын, и он – изгой.

Все странно и осознается непросто. Не очень давно Иосиф, Васька, Илья, я, Толя Найман сидели в «Октябрьской». Иосиф читал замечательные стихи: «Плывет в тоске необъяснимой / Среди кирпичного надсада / Ночной караблик негасимый из Александровского сада…» Голос его поднимался по спирали, вбежала горничная, испуганно закричала: «У вас что-то случилось?» Казалось, он не читает – поет. Об этом же говорил Соснора[170]: «Триоле сказала (может, Брик?): Иосиф, Вы шаманите»[171]. Она не понимала ни слова».

3.11.86. Снова была передача об Илье. Его голос, его бормотание о человеке. Говорил, что его не интересует ничто – ни космос, ни что иное – человек самое сложное явление… Потом короткое его совмещение с Полуниным[172], клоуном, – два мастера. Какой приятный кадр.

Господи, из моего окружения эта потеря особенная, больше столь значительных нет! И особая обида, что он не застал этого обновления, сколь бы кратковременным оно ни оказалось. Жаль!

22.3.91. …Юри Туулик[173], очень милый человек и эстонский писатель, так рассказывает о Леннарте Мери, министре иностранных дел Эстонии, друге Ильи Авербаха и моем добром знакомом (я вел его вечер в Доме писателей, встречался в Таллинне, водил к Геннадию Гору).

К Мери приехал профессор и передал привет из Парижа от его знакомого.

– А, этот старый педераст? – мягко пошутил будущий министр.

– Я не знаю, педераст ли он, но он сказал, что он – ваш друг.

У Гора Леннарт Мери смотрел картины Панкова[174], был потрясен охристыми линиями неба, знаковостью и связью с японским искусством.

Помню, Гор торопливо соглашался, хотя сам об этом не думал. А ведь Мери был прав!

Я – Туулику:

– Юри, вы приобретаете самостоятельность, скоро отделитесь…

Туулик:

– Мы-то готовы, но ваши войска не спешат.

21.12.92. Вышел в двух театрах «Палоумыч» – смеются, но я недоволен. Лемке[175] не понял, что пьеса о любви, – все превратил в буфф. Я представляю, как негодовал бы Илья Авербах, если бы увидел эту клоунаду. Мне дурно становится от одной этой мысли.

30.12.96. Читаю Л. К. Чуковскую об Ахматовой – последний уже журнал[176]. Очень здорово! Вдруг в комментариях увидел, что многие из названных людей умирали в возрасте меньше моего. И тут же вспомнил Илью Авербаха. 11.1. будет еще одна годовщина. Уже одиннадцать лет как нет его. Очень жалко! Мудрый, талантливый и очень близкий мне человек.

Глава третья
«Гор сказал…»
(Геннадий Гор)

В судьбе отца его старшему товарищу Геннадию Гору (1907–1981) принадлежит особое место. О чем тут сказать прежде всего? Да, Гор его «вывел в люди» – написал предисловие к первой книге и потом постоянно поддерживал. Да, отец написал роман «…Вечности заложник», в одном из героев которого узнается Гор. К тому же он, этот герой по фамилии Фаустов, позаимствованной из горовского «Изваяния», пишет стихи – те самые блокадные стихи Геннадия Самойловича, которые сейчас стали знаменитыми, а тогда публиковались впервые[177].

Начнем все же с того, что это было не просто длительное знакомство, а подлинная привязанность и ученичество. В течение многих лет отец ходил к Гору набираться ума-разума. Отсюда повторяющийся лейтмотив его дневника: «Гор сказал…» Затем следовало нечто столь важное и глубокое, что это невозможно было не записать.

В шестидесятые годы, когда они познакомились, отец только начинал. Все еще оставалось неясным – и по части перспектив, и по поводу самой новой профессии[178]. Так что Гор появился вовремя. Тут важен как личный пример, так и те многочисленные примеры, на которые Геннадий Самойлович был щедр.

Речь шла о жизни в литературе, но не только. Отец преодолевал свое узкоматериалистическое медицинское образование, и Гор всячески ему помогал. Он давал книги из своей библиотеки, объяснял смысл философских течений. Перед отцом открывалось нечто такое, о чем не догадывались не только коллеги-врачи, но и большинство коллег-литераторов.

В это время Геннадию Самойловичу было около шестидесяти, но возраст тут ни при чем. У писателей его поколения некоторые годы идут за два или за три – в зависимости от того, в какое количество постановлений ты попал и сколько раз тебя прорабатывали.

В самом деле: сколько раз прорабатывали Гора? Сложно ответить на этот вопрос, но одну цифру назовем. После выхода Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» в партийных организациях города прошло более пятидесяти собраний. Значит, имя Геннадия Самойловича склонялось как минимум столько раз.

 

Конечно, Гор – не из первых лиц, а лишь из числа «им подобных». В постановлении так и сказано: «…прекратить доступ в журнал произведений Ахматовой, Зощенко и им подобных». Впрочем, место в конце списка не сулило преимуществ. Сперва били по первым мишеням, но доставалось и остальным[179].

Да, кстати. Однажды Геннадий Самойлович встретил во дворе дома по Грибоедова, 9, своего соседа Зощенко, и тот сказал ему что-то вроде: «Отличную книжку вы написали, Гор». Так он оценил его «Живопись»[180], впоследствии многократно разруганную. Хорошо, что Михаил Михайлович не высказался об этом публично. Тогда бы Гору совсем несдобровать.

Даже в оттепельные шестидесятые годы страхи возвращались к Геннадию Самойловичу. Об этом свидетельствовали разного рода «проговорки». Бывало, он испугается им же сказанного – и переходит на шепот. Еще на лбу выступят капельки. Мол, прямо из головы вон! Совсем себя не контролирую!

Скорее всего, это была привычка. По крайней мере, тут вряд ли имелись серьезные основания. Все же время переменилось. За ясно артикулированные фамилии Ходасевича или Набокова уже не преследовали. Даже хранение книг этих авторов не представляло большой опасности. Главное, держать их подальше от посторонних глаз.

Все это имелось в горовской библиотеке. А кроме того, русская философия рубежа веков. Причем не только в дореволюционных изданиях, но и в новейших, заграничных. Так что поразиться было чему. Не только содержанию, но невиданно-белой бумаге и узнаваемым «ардисовским» обложкам.

При этом капельки на лбу появлялись – и тут ничего нельзя было поделать. Видно, опыт сильнее логики. Слишком сложно складывалась его жизнь, чтобы так просто забыть о прошлом.

На протяжении нескольких десятилетий Геннадию Самойловичу приходилось меняться. Время требовало отречений, и он отрекался. Причем не только на словах, но и на деле.

Самая болезненная метаморфоза произошла в сороковые-пятидесятые годы, когда Гору пришлось отказаться от своего особенного лица. Из товарища по исканиям Хармса, Вагинова и Добычина он стал рядовым советским автором. Наверное, непросто было писать средние тексты, но он попробовал, и кое-что у него получилось.

Правда, были еще блокадные стихи. Так он доказывал себе, что жив, что не утратил способности сочинять, что для него нет запретов: разве можно что-то не разрешить умирающему? Он опять делал то, чего в последнее время начал побаиваться, изо всех сил стараясь работать хуже.

Гор знал, что в эти месяцы был арестован и умер Хармс[181]. Значит, обэриутская традиция продолжалась только там, где он умирал от голода и писал свои стихи. Сейчас ясно, что ему удалось найти ключ. Как еще рассказать о безумных обстоятельствах, если не в темных и странных текстах?

Помимо Хармса, у горовских стихов и прозы был еще один источник. Здесь не место размышлять об обэриутах и сюрреализме, но о Горе и сюрреализме можно сказать. По крайней мере, одно свидетельство на сей счет у меня есть. Это картина Валентины Петровны Марковой[182], подаренная ему художницей в середине тридцатых и много лет провисевшая над его письменным столом.

Понятно, почему Гору было необходимо видеть ее во время работы. Тут присутствовал тот сдвиг, которого он искал в своих текстах.

На холсте изображено женское лицо с пустыми глазницами – скорее, это маска, чем лицо. Или даже сосуд. То есть нечто полое – то ли оставленное жизнью, то ли ею еще не заполненное.

Из глаза стекает не слеза, а большой белый платок. Сверху, над огромным лысым черепом, опускается рука с розой.

«Полускульптура дерева и сна», как сказал бы Вагинов. Стоящая на пороге, переходящая «в разряд людей», пользуясь его же формулой. Вторая цитата стала эпиграфом к «Изваянию», а первая приводится в начале романа. Впрочем, и сама идея девушки-книги (это ее Гор называет «полускульптурой») тоже кажется позаимствованной у Марковой.

На фоне изображен замок, похожий на череп, и еще один череп, из которого растут волосы. В них, как в кроне дерева, живут птицы. Есть тут еще несколько лиц, ладоней, человеческих эмбрионов. Все это в коричневых тонах. Ярко выделяются лягушка, ваза, упомянутые роза и птицы[183].

Здесь надо искать отгадку творчества Гора. Особенно его блокадных стихов. Глядя на эту картину, он понимал, насколько больше скажешь, если не следуешь бытовой логике. Одно стихотворение может вместить в себя прошлое, настоящее и будущее.

Кстати, в одном из блокадных стихотворений (подозреваю, не без влияния хармсовских «Анекдотов») появляются Гоголь и Пушкин. Эти представители самой природы (неслучайно, «утро и Пушкин» в последней строке) в природу возвращаются, оказываются с ней слиты. Более того, мы видим Петербург-Ленинград, становящийся лесом. Это точное описание блокады, в которой невозможна обычная городская жизнь, но при этом торжествуют стихии снега и воды: «Вот Гоголь сидит. / Вот Пушкин идет. / Олень выбегает из леса. / И детское солнце вприприжку. / А няня завязла в снегу…»

После того как Гор написал – выплеснул – стихи о блокаде, он опять насторожился. Для этого были причины: в эвакуации и после нее Геннадий Самойлович возвращался к привычному существованию. Поэтому свою блокадную книгу он не доверил никому – ни друзьям, ни родственникам, ни пишущей машинке. Все же перепечатка предполагает распространение, а существование в форме рукописи делало это невозможным.

Гор опасался не только своих блокадных стихов, но и ранней прозы. Чувствовал, что тут не оберешься последствий. Кто-нибудь возьмет почитать – и сразу догадается, что можно было не стараться выглядеть как все. На самом деле он тот, кто это писал.

В послевоенное время горовская энергия сопротивления не исчезла, а вроде как перераспределилась. Что-то ушло в фантастику, что-то в коллекционирование, а что-то в разговоры.

Став в шестидесятые годы фантастом, Геннадий Самойлович возвращал прежние позиции. Ведь путешествия во времени ничем не уступают превращению мужа в чайник в его раннем рассказе. Правда, теперь это были не обэриутские абсурд и нелепица, а «условия игры». Почти то же, что возможность ездить в трамвае для обычных граждан.

Не слишком ли просто я объясняю? То, что Гор занял одну из «клеточек» советской литературы, встроился в «систему», – это одна сторона. Другая обозначала признание в сокровенном. Как и его герои, Геннадий Самойлович существовал в нескольких временах. Приходившим в его дом казалось, что они выпали из календаря – и оказались в другой эпохе.

Прежде всего упомянем разговоры. Они были настолько непохожи на то, о чем говорили в Союзе писателей, словно здесь протекало другое время. Да и его библиотека так отличалась от других собраний, что журнал «Звезда» на письменном столе выглядел странно… Главным же «событием» квартиры, как уже ясно, была живопись, но об этом мы еще поговорим более обстоятельно.

Честно сказать, не помню, был ли в доме телевизор. Если даже и был, то для контраста. Скорее всего, его передачи воспринимались как вести из параллельного мира.

О том, что время не одно на всех, а у каждого свое, Гор не раз писал в своей прозе. «Разве случай не мог превратить меня в современника Лермонтова или отпереть мне дверь в еще никому неведомые века», – так начинается его «Рисунок Дороткана». Как узнает читатель, это была и последняя его мысль: перед смертью он говорил о том, что «уйдет (утечет) в девятнадцатый век» (запись от 4.10.81)[184].

Итак, вы нажимали на звонок, слышались шаги из глубины квартиры, и дверь распахивалась. За спиной величественной Натальи Акимовны просматривался супруг. В сравнении с женой он выглядел скромно: рост небольшой, животик под подтяжками, голова без единой волосинки. Его внешность могла бы показаться домашней, если бы тут не присутствовало нечто небытовое. Вроде бы хорошо знакомый Геннадий Самойлович явно смахивал на какого-то литературного героя.

Даже частая небритость не особенно приближала его к нам, простым смертным. Если персонаж у себя дома, то он не обязан выглядеть «с иголочки». Впрочем, как уже говорилось, его положению «небожителя» прежде всего способствовала квартира.

 

Любимый, многократно повторяющийся мотив позднего Гора: он входит в книгу. Не как читающий в смысл текста, а как гость в дверь. Вот так мы входили в этот дом, удивляясь его необычности и прямо-таки художественности. Художественным тут было все: как сами хозяева, так и картины, плотно заполнившие стены.

Вспоминая горовскую коллекцию, прежде всего представляешь реакцию литературного начальника – дом на Ленина, 34, был «ведомственный», и его населяли члены писательского союза. Различались они не только принадлежностью к разным жанрам, но и статусом. Помимо рядовых писателей, вроде того же Геннадия Самойловича, здесь жили люди, облеченные должностями.

Предположим, кто-то из них заходит спросить: «Есть ли у вас свет?» или «Не дадите ли спичек до завтра?» – и видит эти картины. Кое-что оправдывалось именами (например, в столовой висел замечательный «Красный ангел» Петрова-Водкина[185]), но, в основном, имен не было. Это сейчас у художников появились имена: Фрумак, Устюгов, Шемякин, Зеленин, Целков[186].

Прямо под Водкиным висели две или три вещи Константина Панкова. Этот великий ненец, открытый Гором и благодаря ему получивший известность, тоже при жизни был маргиналом.

Кажется, к удовольствию собирателя примешивалась специфическая радость фантаста. Он опережал свое время – и уточнял будущую систему координат. Можно подивиться тому, что все произошло в точности по его плану. Сегодня все его подопечные занимают подобающее им место в музеях.

Быть коллекционером в ту эпоху значило встать на защиту живописи и ее авторов. Дело не только в том, что художники бедствовали, а Гор платил легко и помногу. Столь же важно то, что он не скупился на восклицания. Многие в этом нуждались больше всего. После его визитов проще было переживать свою отверженность и безвестность.

Помню рассказ отца о том, как они с Гором ездили к Геннадию Устюгову[187]. Путь был дальний, художник обитал на окраине. Когда, долго блуждая, они нашли нужный адрес, то увидели специально подготовленную для них выставку: на заборе вокруг крохотного домика-развалюхи висели картины.

Конечно, Устюгов получил все возможные комплименты. Ну и уезжали не налегке. Прямо с выставки на заборе приобрели отличные работы… Правда, если Гор не обнаруживал в художнике настоящей смелости, то вел себя иначе. Так получилось с прекрасным мастером И. Зисманом[188], которого он заподозрил в склонности к компромиссу.

Отец ему Зисмана расхваливал. Наконец, Гор согласился посмотреть. Вместе с ними ехала Наталья Акимовна – это означало, что Геннадий Самойлович не прочь что-то купить. В конце концов, ничего не вышло. С первых же вещей, выставляемых на мольберт, он насторожился – и визит свернул. Увиденное показалось ему недостаточно «левым».

Как подобная категоричность совмещалась с его собственными компромиссами? Ведь Гор разрешал себе то, что, к примеру, Зисману запрещал. Возможно, дело в том, что литература обращена к «городу и миру», а живопись – к обитателям квартиры и их гостям. Ясно, что лишь во втором случае правила устанавливал он.

Своими возможностями Геннадий Самойлович пользовался вовсю. Как уже сказано, его коллекционирование представляло вариант заступничества. Сейчас он позволял себе то, о чем прежде нельзя было даже подумать. Все, что ему тогда удалось, это переписать некоторые тексты Хармса – и тем самым сохранить для будущего. Еще он не раз становился первым слушателем. Когда Добычин читал свою прозу, то Гор, по свидетельству приятеля, смеялся больше всех (запись от 22.4.81).

Зато теперь ситуация изменилась. Если бы в мастерские художников явился сам Медичи, реакция была бы такой же. Гора ждали, на него надеялись, его слово воспринимали как вердикт.

К сожалению, границы его могущества заканчивались там, где начиналась область обыденной жизни. Сталкиваясь с рядовыми проблемами, он сразу терялся. Уж какой тут Медичи! Когда Геннадий Самойлович нервничал, давление поднималось, а на лбу появлялись знакомые нам капельки.

Вот хотя бы пример с попавшим в беду родственником жены. Для его спасения Геннадия Самойловича призвали на баррикады. Отказать он не мог, а что в результате? Гор ходил по начальственным кабинетам «и только плакал» (запись от 29.7.68).

За текущие проблемы отвечала Наталья Акимовна. Так получилось, что она занималась этим и тогда, когда пошла домработницей к его родственникам, и после того, как они поженились.

В отличие от Гора, его супруга была далека от книжности. Хотя бы потому, что за долгую совместную жизнь Наталья Акимовна так и не постигла грамоту. Сперва пыталась учить буквы (лучше всего ей давались вывески и этикетки), но потом это занятие забросила. Теперь, если что, ссылалась на дальнозоркость. Мол, шрифт очень мелкий, а она, как назло, не взяла очки.

Один раз сходило, другой, а на десятый возникало сомнение. Как-то гостья дала почитать статью, а она не произнесла свою обычную мантру про забытые очки (запись от 5.8.74). Обратите внимание, какой это год. Отец как минимум десять лет бывает в их доме, и вдруг понимает, что дело совсем не в зрении.

Объяснить этот союз можно с помощью прозы Гора. В ней два основных маршрута: назад – в двадцатые годы, или еще дальше – в детство. Ранние годы Геннадий Самойлович провел на Алтае – бок о бок с эвенками и орочонами. Потом много раз о них писал. Его герои охотились и ловили рыбу, но главный их талант заключался в другом. Им удавалось чувствовать так, словно это самые первые чувства, а они первые люди, только вступающие в этот мир.

Неслучайно главный герой книги «Неси меня, река» (1938) – полный тезка первопечатника Ивана Федорова. Горовский Иван тоже все время находит что-то новое, открывает для себя лес, реку, ветер. В финале ему открывается Ленинград. Тут-то мы узнаем, что он не только мостит улицы, но пишет картины. Впрочем, рисуют и другие герои «северных» книг – Ланжеро из повести 1937 года и Дороткан из повести 1972-го. Ну а может ли быть иначе? Рисовать, как считает автор, значит чувствовать сильнее других.

Вряд ли Наталья Акимовна рисовала, но с героями его прозы у нее было сходство. Своей монументальностью она не уступала эвенкской или орочонской матери рода. Да и хозяйство ей досталось не меньшее, чем у какой-нибудь прародительницы. Горовский дом был широко открыт, гости – особенно молодые писатели – приходили голодные, и их следовало хорошо накормить. Словом, она хлопотала по разным поводам, но не ограничивалась практической стороной жизни. На ней держался весь дом, и тут не могло быть исключений. Даже за тексты мужа она отвечала. Тем более что его произведения она знала «от» и «до» – каждый день, закончив утреннюю работу, он читал ей новые страницы.

Если Иван, Ланжеро и Дороткан рисовали, то почему бы им не понимать в литературе? Представляю этих троих у него в кабинете. «Это вышло длинно», – утверждает один. – «А здесь чего-то не хватает», – сетует другой. Примерно так высказывалась и Наталья Акимовна. Чаще говорила кратко: «Хорошо, Геннадий», – а иногда прямо указывала, что надлежит сделать.

Порой Гор читал ей чужое. Особенно часто Андрея Платонова. У этого писателя был особый говор, и он чем-то напоминал ее собственный, привезенный из родной новгородчины. Наталья Акимовна тоже могла сказать так, что хоть записывай и вставляй в прозу.

Касались ее и издательские дела. Это было понятно по интонации. Она так произносила «наш редактор», что было ясно: у каждого свои обязанности. Муж, конечно, мог написать книгу, но для всего прочего – принять, настроить на хороший лад, – следовало постараться ей.

Главное, конечно, то, что горовские герои и его супруга умели любить. Любовь юных Ланжеро и Ивана была отцовской, оберегающей, не дающей в обиду. Ее любовь была материнской и тоже оберегающей. Как сказано в записи от 20.9.76: «Она мать для него, он ей сын больше детей».

Как сейчас вижу их вместе – по дороге в магазин, на выставке, дома. Вспоминаю его рассказ о том, как он, истощавший, приехал из блокадного города, и она носила его в ванну на руках.

Действительно, мать и сын. Как уже сказано, она – большая, а он – маленький. Один погружен в себя, другая занята им и в то же время держит в поле зрения всю окружающую жизнь.

Самые печальные страницы записей те, где отец говорит о душевной болезни Гора (записи от 2.9.76, 25.9.76, 2.10.76, 25.10.76 и др.). Вот тут все и всплыло – и впечатления от ждановского постановления, и фобии последующих лет.

«Иногда ему кажется, что о его сумасшествии известно всем. «По „Би-би-си“ передавали» и «Теперь исключат из Союза» (запись от 2.9.76). «Недавно говорил, что он в депрессии, за это его детей уволят с работы и „казнят“» (запись от 6.12.76).

Вот так через страхи видно время. Верней, времена. «Казнят» – это конец тридцатых, «исключат из Союза» – годы Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», «по „Би-би-си“ передавали», – эпоха Синявского и Солженицына.

Все эти периоды он прошел и, как мы видим, они навсегда в него впечатались.

Конечно, и прежде было понятно, что Геннадий Самойлович побаивается, но в болезни он проговаривался, произносил вслух то, что в другой ситуации вряд ли бы сказал.

Пожалуй, это второй случай в жизни Гора, когда приоткрылось его подсознание. Впервые это случилось во время блокады – в ситуации, никем, кроме смерти, не конролируемой. Тогда ему удалось победить ужас, а теперь ужас побеждал его. Медленно уводил туда, где свет окончательно меркнет.

Слава Богу, обошлось. Еще пять лет Гор активно жил и работал. Как и раньше, к нему приходили молодые литераторы. Удивлялись тому, что другие дома существуют для проживания, а этот ради чего-то большего. Как это сказано в «Рисунке Дороткана»? «Дверь открывалась, а за ней был мир».

В романе «…Вечности заложник» отец рассказал о знакомстве с Гором (напоминаю, здесь он – Фаустов). Кажется, эти страницы писались с оглядкой на ту «нехорошую квартиру» из булгаковского «Театрального романа», где обитает режиссер Иван Васильевич. Тут тоже странности громоздятся одна на другую. Мало того, что ошеломительная живопись, но еще удивительная Дарьюшка (конечно, имелась в виду Наталья Акимовна).

Супруга Фаустова говорит рассказчику, что ее муж пишет книгу о Панкове, а затем шепотом добавляет нечто совсем невероятное.

«– Вместе гуляют.

– Панков жив? – Я удивился.

– Не в том смысле… Сам-то убит в сорок первом… Но мой как бы вместе с Панковым гуляет в пространстве картины.

Взглянула – не понял? Опять пояснила:

– Стоит здесь, около этого стула, но вообще-то его нет, он там, в пейзаже».

Поначалу у отца преобладали вопросы. Что связывает автора двадцатых – и автора пятидесятых? Любителя Набокова и Хлебникова – и создателя книг, настолько неопасных для цензуры, что на их обложках можно было писать: «Мин нет»?

Должно было пройти какое-то время, чтобы Гор ему открылся – вместе со своим ранним романом «Корова» и повестями о людях Севера. Теперь он не только его слушает, но внимательно читает. Начинает различать, где он настоящий, а где не похож на себя.

Главное, они стали ближе. Чувствуют друг друга не только «учителем» и «учеником», но родными людьми. А что это означает, по Ивану или Ланжеро? Или, если хотите, с точки зрения Натальи Акимовны? Любящий не только восхищается, но старается уберечь.

Надо сказать, поводов для беспокойства хватало. Вот критик В. Соловьев[189] объясняет горовские тексты его депрессией (запись от 15.1.77). Или всеобщая защитница Наталья Акимовна всем дала верный совет, а мужа не остановила – и он согласился сократить роман (записи от 28.8.71, 14.7.72). Всякий раз отец комментирует остро, даже запальчиво. Так же резко он бы реагировал, если бы защищал жену или мать.

К тому же отец пытается «стать Гором». Осилить столько книг, сколько прочел Геннадий Самойлович, невозможно, но он старается изо всех сил. Целыми страницами переписывает в дневник взятых у него Шестова и Франка.

Представляю, как бы удивилась его школьная учительница! Сколько колов она ему влепила за Маркса с Лениным! Основоположников он штудировал из-под палки, а эти работы чуть ли не с жадностью.

Думаю, его профессор Хиггинс – Геннадий Самойлович – был доволен. Ученик делал успехи и мог претендовать на хороший балл. Правда, Гора интересовало еще направление мыслей. Ему хотелось, чтобы воспитанник не только читал серьезные книги, но вроде как сам стал философом.

С этим оказалось сложнее всего. «По доброте своей вы можете стать дзен-философом, но вам мешает активность» (запись от 26.10.70). Отец слушал, но про себя скорее не соглашался. Врач реанимационной бригады скорой помощи не должен витать в облаках. Да и начинающему писателю это ни к чему – ведь его судьба решается практически каждый день.

При этом отец продолжает вглядываться в Гора. Пытается понять, почему тот ведет себя так или иначе. Бывает, скажет в дневнике о своем непонимании, а затем признает: да, тут существовал резон.

Вот, к примеру, Геннадий Самойлович заболел, а только пришел в себя – взялся за «Философию хозяйства» Сергея Булгакова (запись от 22.12.76). Следовательно, есть средства посильнее таблеток? Прочитаешь хотя бы страницу – и все проясняется. Крупное предстает как крупное, а мелкое как мелкое…

Через некоторое время отец проверил это открытие на себе. Он положил на весы историческое событие – и заметки художника Фалька[190]. Едва чашечки закачались – и сразу стало ясно, на чьей стороне правда.

Эта запись сделана в дни смерти Брежнева. Много лет скуки и безнадежности – и неизвестность впереди. «Ходили за неделю слухи, что его снимают, переводят на пенсию, что на пленуме он должен будет зачитать отречение…» Тревога по поводу настоящего и будущего смягчается мыслью о том, что существует другая реальность. Описанная Фальком картина Коро «Женщина в синем» в ней есть, а Брежнева нет (запись от 11.11.82).

Как не вспомнить мысль Гора о том, что Дон Кихот реальнее соседа Ивана Ивановича. Ведь о герое Сервантеса мы знаем очень много, а о соседе почти ничего (записи от 8.6.69, 29.6.70, 20.9.76). Вот так же и тут. О генсеке нам известно не больше, чем о соседе, а «Женщина в синем» всякий раз говорит что-то новое.

Склонившись над записками Фалька, отец мог почувствовать себя Гором. Его наставник ушел из жизни, а он все делал так, как делал бы тот: наверное, тоже сидел бы с книжкой, стараясь ее тяжестью перевесить свое время.

14.3.64. Вчера впервые ходил на семинар в «Советский писатель», которым руководит Гор Геннадий Самойлович, а его помощник Битов и др. Андрей Битов произвел на меня хорошее и по-настоящему умное впечатление. Он не кажется самоуверенным, но в чем-то прочно и хорошо разбирается. Читала его жена Инга Петкевич[191] повесть «Улыбка». Была большая дискуссия. Вещь эта оригинальна. Главный герой – девушка 18 лет с поразительной улыбкой – это еще не человек, а, скорее, инертная плазма, сущность которой не интеллектуальная, а даже механическая. Девушка, подчиненная каким-то случайным ударам судьбы, отдается первым встречным, но все это какие-то слабые люди. Она ищет мужчину, она ищет человека, которому можно принадлежать, заполнять его, а его нет. Фантазия, иногда до ирреальности, до сатиры. Иногда даже гротеск…

Поразительны некоторые сравнения.

– Рядом кто-то вздохнул. Вздох был большой, он рос как воздушный шар и стал подниматься вверх и т. д.

Есть очень точные детали (все это пишу по памяти).

– Любовь должна быть свободна, как у Ремарка.

– А им-то что, они чахоточные. Им все равно умирать. А я-то родить могу.

Вещь не совсем меня удовлетворила философски. Я молчал, но устал ее слушать, хотя и слушать-то хорошо не умею. Страшная пассивность, страшное предчувствие, хотя ничего особенного не случается.

Инга все-таки, видимо, очень талантлива. Битов, заключая все выступления, назвал эту вещь «выраженной». Он сказал, что за последнее время не было – он не помнит – «выраженных» вещей, но эта «выражена». Он говорил, что литература сейчас для толстокожих, а вот тонких вещей, философских – нет. Сейчас и читать нечего. Уж лучше читать Панферова или Кочетова – они «выражены» по своей позиции, чем читать «невыраженную» литературу.

Потом он говорил со мной, спрашивал, откуда я взялся. Хорош ли он – не знаю. Но у него выражена внешняя доброта, милая улыбка. Думаю – это очень перспективный литератор. Очень!

Кто из них талантливей – Инга или он – пока не знаю.

На семинаре меня испугали мудрецы и корифеи. Это философы, и я для них прост, очень прост. Мне как-то страшно показывать свою повесть им.

8.1.67. Живем в Доме творчества писателей… Чертовски все интересно. Десятки баек о литературе, умные люди. Хожу вечерами с Геннадием Гором. Он часть нашего обеденного стола + Наталья Долинина[192]. Очень тихий, милый старик, женившийся на домработнице, – и одновременно философ, эрудит. Не знаю – глубоко ли его философствование, но мне интересно, даже очень.

Сегодня говорили о концепции в литературе. Писателей сейчас со своей концепцией очень мало. Вот Солженицын – концепция, философия крестьянина… Или Достоевский. Раскольников убивает ничтожную старушку, но он должен за это страдать, ибо человеческая жизнь превыше всего. Человек имеет абсолютную ценность… А какую концепцию несут Гранин, Симонов, Аксенов, Герман? Никакой. Это относится и к нему, и ко мне. Разве что в новой своей повести… Интересна и другая его мысль – Достоевский. Есть природные качества человека – и рацио (из чего он выстроил себя). Рацио на поверхности, а глубже нечто другое… Потом рассказал историю с Шолоховым. В 1961 году тот приехал в Ленинград. Около 4 ночи – телефонный звонок. Говорит Серебровская[193]. Приехал Шолохов, хочет встретиться с писателями в семь утра. Затем в 6 утра звонок из Союза: «Шолохов будет в 8 утра. Приезжайте». В 8-м все собрались. Ждут. Приезжает около часа и не выступает. Говорят разные люди, затем выступает он и сообщает, что будет просить об издании в Ленинграде тонкого журнала «Охота и природа».

169В дневник вклеен билет вечера в Доме кино.
170Соснора В. А. (1936–2019) – поэт, прозаик, драматург. Не только эстетически, но и биографически (через дружбу с Н. Асеевым и Л. Брик) был связан с радикальными направлениями поэзии ХХ века. Жил в Петербурге.
171Скорее всего, эта фраза принадлежит Л. Брик.
172Полунин В. И. (род. 1955) – актер, режиссер, клоун, мим.
173Туулик Ю. К. (1940–2014) – эстонский прозаик и драматург, автор сборников рассказов «Заморское дело», «Сельский трагик», «Мужчины и собаки», сборника пьес «Комната оленьего рога».
174Панков К. Л. (1910–1942) – ненецкий художник, создатель «северного изобразительного искусства», был открыт Гором. (См.: Гор Г. С. Ненецкий художник Константин Панков. Л., 1968).
175Лемке Л. И. (1931–1996) – актер театра и кино, режиссер, с 1962 г. до конца жизни – актер Театра комедии, поставил две пьесы отца – «Акселераты» в Театре комедии и «Палоумыч» в Театре имени Ленинского комсомола – и сыграл в них центральные роли. Жил в Ленинграде-Петербурге.
176«Записки об Анне Ахматовой» Л. К. Чуковской публиковались в журнале «Нева» (1993, № 4–6).
177Стихи были найдены после смерти Гора. Его дочь Лидия Геннадьевна (см. примеч. 3 на с. 116) их перепечатала. Один экземпляр она отдала Д. А. Гранину, а другой – моему отцу. Первая большая подборка – под собственной фамилией автора – вышла больше чем через десять лет после публикации романа «…Вечности заложник» (Г. Гор. Стихи. «Звезда». 2002. № 5). Предваряет публикацию моя статья: «Гор и мир».
178Отец долго разрывался между медициной и литературой. Об этом свидетельствует полученное мной письмо от культуролога Б. Парамонова, чья сестра дружила с моим дядей, врачом М. Ласкиным (1926–1976). Дядя рассказывал Парамонову, что «его брат… тяготеет к писанине, тогда как его считают блестящим кардиологом, и что к его отцу, Вашему деду, нанес визит его научный руководитель профессор Кедров, чтобы повлиял на сына, уговорил остаться в медицине». Кедров А. А. (1906–2004) – доктор медицинских наук, профессор, основатель научной школы, родной дядя А. Битова (См. рассказ Битова «Похороны доктора»).
179В самом Постановлении Гор не назван, но он упоминается в докладной записке на имя Жданова «О неудовлетворительном состоянии журналов „Звезда“ и „Ленинград“», подготовленной отделом агитации и пропаганды ЦК КПСС. Кроме того, Гор и его повесть «Дом на Моховой» так или иначе склонялись в выступлениях на общем собрании писателей в Смольном, на котором обсуждалось Постановление. «Дед присутствовал на этом докладе в Смольном, – пишет мне К. Гор (см. примеч. 1 на с. 124) в письме от 22.10.17. – Это я хорошо помню из его рассказов. Психологически это на него подействовало самым сокрушительным образом. Все запреты на печатание наложились на эту публичную экзекуцию».
180Гор Г. Живопись. Л., 1933. Критик Г. Мунблит писал об этой (как теперь понятно!) замечательной книге, что она отличается «…витиеватым и изощренным преподнесением общеизвестного, противоречием между судорожной изысканностью изложения и лапидарностью замысла, контрастом между манерой и предметом повествования, ничем не оправданным и никуда не ведущим» («Литературный критик». 1933. № 6).
181Жене Хармса М. Малич была возвращена передача «в связи со смертью адресата» – и это известие сразу распространилось. В. Шубинский в книге «Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру» (М., 2015) высказал предположение, что именно Гор помог Малич выбраться из блокадного Ленинграда.
182Маркова В. П. (1907–1941) – художник. Жила в Ташкенте, с 1936 г. – в Ленинграде. В двадцатые годы, приезжая из Ташкента в Ленинград, познакомилась с обэриутами и Филоновым. В кругу друзей получила прозвище «филоновского соловья». В альбоме ее рисунков, хранящемся в Русском музее, есть тройной портрет, который называется «Семья». На нем художница изобразила себя, Филонова и младенца. Гор говорил, что Маркова погибла во время блокады от попадания бомбы в парикмахерскую. Из всего наследия художницы сохранилось около десяти – пятнадцати холстов – большая их часть находится в Русском музее, Музее искусств в Нукусе и Томском художественном музее.
183Полотно Марковой занимало почетное место в кабинете Гора в квартире на Грибоедова, 9. На Ленина, 34, судьба картины оказалась более сложной – она напугала появившуюся в доме невестку. Во избежание семейных конфликтов было решено увезти холст на дачу. Там картина была помещена на чердак, пережила больше десяти холодных зим и начала осыпаться. Тогда эта вещь была подарена отцу, им отреставрирована и повешена над его письменным столом (см. записи от 25.8.74, 16.11.74).
184Неправильно комментировать последние слова умирающего, но все же позволю себе догадку. Уж очень похожа эта фраза на то место в фантастической повести Гора «Синее окно Феокрита» (1967), где говорится: «Я помню, как меня подвели к дверям, на которых было написано: „Осторожнее! Здесь ХIХ век“. Однажды эти двери открылись, мы сделали всего шаг или два, и оказались… Где? Пусть за меня ответят мои чувства». Ничего странного в этом совпадении нет – многими нитями автор связан со своими текстами.
185В настоящее время – в собрании Русского музея.
186Р. Фрумак (1905–1978), Г. Устюгов (род. 1937), М. Шемякин (род. 1943), Э. Зеленин (1938–2002), О. Целков (род. 1934) – несмотря на разницу биографий, этих художников сближало то, что их известность была далеко впереди.
187Устюгов Г. А. (род. 1937) – художник, прошел путь от отверженности (был исключен из СХШ за увлечение Матиссом) до монографических экспозиций (в частности, в петербургской «KGallery» в 2012 г.). Впрочем, его положение в искусстве и жизни осталось отдельным, чему способствует и психическое заболевание, впервые проявившееся в юности. Живет в Петербурге.
188Зисман И. Н. (1914–2004) – художник. В детстве потерял родителей, которые погибли под Киевом во время еврейского погрома. Воспитывался в киевском детском доме, над которым шефствовала «Культур-лига». Так с юных лет он приобщился к поискам нового искусства. Дальнейшая жизнь (в том числе и жизнь в искусстве) была трудной, но после шестидесяти он обрел «второе дыхание» и создал, возможно, лучшие свои работы. Отец дружил с Зисманом, организовал его выставку в Доме писателя. Один из главных героев седьмой главы этой книги. Жил в Ленинграде-Петербурге.
189Соловьев В. И. (род. 1942) – писатель, критик, журналист. Автор книг «Роман с эпиграфами», «Призрак, кусающий себе локти», «Три еврея», «Не только Евтушенко» и др. Жил в Ленинграде и Москве, с 1972 г. – в Нью-Йорке.
190Фальк Р. Р. Беседы об искусстве: Письма: Воспоминания о художнике / Сост. А. В. Щекин-Кротова. М., 1981.
191Петкевич И. Г. (1935–2012) – писатель, сценарист. Автор книги «Плач по красной суке» (СПб., 2005). Первая жена А. Битова и прототип героинь некоторых его произведений. Жила в Ленинграде-Петербурге.
192Долинина Н. Г. (1928–1979) – писатель, драматург, один из лучших учителей литературы Ленинграда. После вынужденного ухода из школы в 1965 г. продолжила деятельность учителя-словесника, но через творчество – написала книги для подростков о «Евгении Онегине» (1968), «Герое нашего времени» (1970), «Войне и мире» (1978). Пьеса Долининой «Они и мы» была поставлена А. Эфросом в Центральном детском театре (1964). Жила в Ленинграде.
193Серебровская Е. П. (1915–2003) – писатель, общественный деятель. Жила в Ленинграде-Петербурге.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru