Лето. Армия Наполеона тихонечко входит на территорию Российской империи для съёмок фильма «Гусарская баллада». Тут и я пришла со своим экспромтом…
Мои родители умерли, когда случилась эта ужасная вспышка холеры! Меня взял к себе моя дядя по матери, сапожник. Он очень добр ко мне. Я вырос в его доме и сделался настоящим мастером. В доме нас трое: дядя Ипполит, я, и старый слуга Жюль.
Ну, вот…
войска все идут и идут через наш городок, а солдат требуется все больше и больше.
По вечерам я иногда захожу в трактир на нашей улице – выпить стакан, другой хорошего вина, и послушать, о чем толкуют… Еще недавно говорили о каких-то правах человека, но уже не говорят, а рассуждают о какой-то континентальной блокаде. Мне было неловко спрашивать, что это такое; не хочу, чтобы меня сочли дурачком! Дядюшка Ипполит тоже не знает. Наконец я решился и спросил у школьного учителя, господина Дюрана. Он мне и разъяснил, что наш император, Наполеон, поссорился с русским царем Александром и хочет его наказать. Император в ссоре и с английским королём и потребовал, чтобы никто не покупал английские товары, и не продавал бы англичанам свои. Это и называется континентальной блокадой. Но по приказу русского царя из России по-прежнему возят в Англию морем строевой лес и роскошные меха, а взамен получают разное оружие…
я немного прихрамываю на левую ногу, но говорят, что в армию берут и хромых – получаешь походный лист и – готов!..
А я хочу жениться на моей невесте Катрин; я сшил ко дню ее именин пару отличных туфелек; а когда я снимал мерку, было так приятно держать в руке ее маленькую ножку в розовом чулке.
Но завтра все решится, завтра я узнаю, возьмут ли меня в армию.
Все уже знают, что война с Россией объявлена. Проходят через наш городок полки: гусары, драгуны, кирасиры; едут всевозможные повозки и санитарные фургоны. И конца не видно этому людскому потоку.
На фасаде ратуши повесили большое объявление о наборе в армию. Забирают всех, даже отцов семейств. Но ещё остаётся шанс при жеребьёвке: вдруг мне повезёт! Но нет, не повезло! Помощник префекта выкрикнул номер:
– Семнадцать!
Мой номер.
При осмотре меня нашли вполне здоровым и годным для службы. Я простился с моими близкими. Я стал солдатом. Появились новые приятели, я отпустил усы и завёл себе глиняную трубку для курения.
Россия – это огромные пространства, по которым следуют войска нашего императора, а русские войска все отступают и отступают… Прежде я много слышал о русском холоде, но если бы вы знали, через какое жаркое лето мы идём! Мы прошли Смоленск и продвигаемся к Москве, старой столице России, а есть и новая столица Санкт-Петербург; рассказывают, будто этот город похож на Венецию; впрочем, я в Венеции никогда не был.
Лето кончалось. Предстояло решительное сражение в местности, которая называлась Бородино. О это название! Как я его помню!
Издали я видел, как император в сопровождении нескольких маршалов объезжал обширное место будущего сражения.
Что сказать? Солдаты французской армии шли убивать русских солдат не вследствие приказания Наполеона, а по собственному – увы! – желанию. Все эти французы, итальянцы, немцы, поляки жаждали победоносного окончания похода, рвались в Москву, жаждали уничтожить русскую армию, преграждавшую им дорогу в Москву! Le vin est tire et qu’il fair le boire.
Что было дальше? Пушки гремели. Люди падали. Штыки вскидывались. Надо мной пролетело пушечное ядро. На выжженной траве валялись доски и тряпки. Я лежал ничком, сцепив пальцы на затылке и слышал, как страшно визжала подстреленная лошадь… Потом я вскочил и бросился бежать. Рядом со мной упал человек, заколотый штыком…
Потом я стоял в толпе наших солдат, оглядывался и не видел никого из моих приятелей. Потом кто-то тряс меня за плечо и убеждал, что мы победили!
Дорога на Москву была открыта!
О! Лучше бы мы сразу проиграли!
Город был пуст, словно опустевший пчелиный улей. По гулким площадям неприкаянно бродили какие-то одинокие простолюдины.
В пустом дворянском особняке я заснул на бархатном диване, выдвинутом почему-то на середину залы с загаженным полом.
Проснулся я от нестерпимой духоты в воздухе. Это начались в городе пожары. Я выскочил на улицу и побежал куда глаза глядят. Кругом был огонь. Не помню, каким чудом удалось мне выбраться из горящего города. Что делать? Этот русский вопрос теперь сделался единственным для солдат армии французского императора.
Мы поняли, что русские попросту загнали нас в капкан, как медведей из русских лесов. Нас, несчастных беглецов, встречали вооруженные пиками казачьи отряды и крестьяне с вилами наперевес. Я видел, как некий знакомый мне офицер пытался объяснить группе русских крестьян, что мы под властью нашего императора свободны, в то время как они – крепостные рабы своих господ! Но ему жестко отвечали, что сначала изгонят захватчиков из своей страны, а потом уж будут разбираться с понятиями свободы и несвободы!..
Мне представлялось, будто весь мир превратился в бесконечное русское поле, в котором и я умру среди мёртвых тел людей и лошадей. Вороны с громким карканьем садились на трупы. Кругом был страшный холод; и я понял наконец-то, что такое русская зима. Но свойственная живому человеку жажда жизни заставила меня брести наугад. Не помню, как я очутился на каком-то биваке, где казаки напоили меня крепчайшей водкой, накормили жареной бараниной, и одели в русский кафтан. Потом я все же заболел, лежал в ознобе на русской постели под названием лежанка, и большая русская печь согревала меня, словно толстая добрая женщина, называемая по-русски баба. Меня снова и снова поили какими-то напитками и микстурами; и заговаривали со мной то на хорошем, то на дурном французском, то окончательно по-русски…
Не все знают, что тысячи солдат великой армии великого императора предпочли остаться навсегда в России. Я был один из них. Французские фамилии рассыпались по российским городам мелкими разноцветными камешками. Французские имена преобразились в русские. Я стал Осипом Петровичем. В конце концов я понял, что быть французом в России, особенно в далеком от столиц северном городе, это в своём роде капитал. Я женился на Евдокии Сидоровне Тиварзиной, дочери купца второй гильдии. Наш роман начался с того, что я назвал ее Эдокси, но потом называл только Дуней. Мы прожили с моей Дуней сорок два года; сначала в любви, затем в полном согласии. У нас было девять детей. На деньги из ее приданого я открыл магазин мужской и дамской обуви. Вон в том одноэтажном домике. Теперь там литературный клуб, которым руководит один из моих потомков, его зовут Борис Бороздин, он поэт. Его дочь Катя пишет диссертацию о маленьком французском городке, из которого более двухсот лет тому назад ушёл на войну с Россией молодой сапожник Жозеф. Оказывается, в этом городке когда-то родился один из великих французских философов. Кто бы мог подумать! Я и не знал.
Я прожил долгую жизнь и в конце концов умер. А вы чего ожидали? Но черты моего внешнего облика и свойства моего характера живут в моих многочисленных потомках.
Скоро Катя получит специальную стипендию и поедет в этот городок. Там она встретит молодого врача Жозефа. И возможно, Катрин и Жозеф наконец-то поженятся. И это будет конец великого похода. Или начало!
Давайте поговорим о прочих интересных деталях романа, например, коснемся внешнего облика Анны. Ярче всего он описан в сцене бала, куда она приходит не в лиловом, как того хотела Кити, но в черном платье. У нее черные глаза, черные кудрявые волосы.
Что за Испания такая? И тут мы выходим на еще один интересный источник. Перед нами донна Анна из «Каменного гостя» Пушкина. Это она появляется в черном – «придете кудри наклонять и плакать» – то есть мы сразу это вспоминаем, и действительно, сейчас на балу начнутся испанские страсти. Что еще? Оказывается, в этом романе, который у нас принято трактовать как реалистический роман, есть мистический элемент. Конечно же, я имею в виду сон Анны и ее знакомство с Вронским, затемненное гибелью работника железной дороги.
Потом эта неожиданная смерть отольется в мистический сон Анны. Надо упомянуть, что в романе есть еще один любопытный элемент мистического характера – это увлечение аристократического общества спиритизмом и прочими оккультными практиками, что тоже оказывает свое влияние на всех героев Толстого.
Говоря о Толстом, нельзя обойти такую важную тему, как Толстой и телесность. Сегодня, когда с телесности сняты все табу, а писатели спокойно используют предложения вроде «он воткнул свое многоточие в ее многоточие», вы, естественно, спросите – а где же телесность у Толстого? Дело в том, что Лев Николаевич гораздо тоньше подходит к этому вопросу. На момент написания «Анны Карениной» Толстой еще верит, что между супругами возможна полная гармония души и тела, но надо сказать, что потом он поймет: это вряд ли возможно. Тогда появится «Крейцерова соната».
Еще одна удивительная особенность, которая есть только у Толстого – это уважение к чувству. Толстой понимает, что сильное чувство не обязательно вызвано каким-то важным событием: вот Лёвин хотел покончить с собой, но вдруг он обрел гармонию в религии, и он счастлив. В это время приходит Кити. Она волнуется, что гостям постелили не те простыни, какие надо. И для Толстого чувство Кити не смешное. Он понимает, что это очень сильное чувство, не уступающее чувству Лёвина.
Напоследок предлагаю войти в этот лабиринт с другой стороны. Конечно, всем вам знаком роман «Улисс» и все вы читали, что Джойс изобрел такой метод, как поток сознания. Но, разумеется, этот метод изобрел не Джойс, а Толстой в той части финала, где Анна едет на вокзал. Да и один день Леопольда Блума изобрел не Джойс, а тот же Толстой в своей неоконченной повести «История вчерашнего дня». Толстой бросил повесть, поняв, что за один день человек столько всего передумает и перечувствует, что описать это до самого конца будет невозможно. А Джойс решил, что это возможно.
Но вернемся к потоку сознания. У Анны – это не поток сознания женщины, вроде Молли Блум с ее рассуждениями о мужчинах и грубой чувственностью. Это поток сознания человека, у которого вдруг открылись глаза – Анна поняла трагизм обыкновенного бытового существования, а после этого только и остается, что броситься под поезд. Кстати, практически в то же время, немного позже, мы видим, что Лёвин так же стоит на грани самоубийства, хотя он-то счастлив, у него хозяйство, у него любимая жизнь в деревне, у него чудесная жена и маленький сын. В чем причина? А причина в том же: нет смысла жизни.
Если у Анны смысл исчезает в тот момент, когда она понимает, что Вронского раздражает ее манера пить из чашки, то у Лёвина, наоборот, все есть, нет только неведомого высшего смысла. В этот момент его спасает Толстой-демиург, и Лёвин обретает смысл бытия в христианстве. Но это не конец. Обретя смысл, он задает себе сакраментальный вопрос: а как же магометане и иудеи – они погибнут? Но Лёвин пугается своих рассуждений, как пугается их и сам Толстой: нет, говорит он, разве имею я право рассуждать о правильности той или иной религии? У меня нет на это права. Я нашел смысл – и благодарен Богу за это.
Поэт, писатель-фантаст, эссеист, автор 12 книг стихотворений (вместе с переведёнными на иностранные языки).
Публиковался во многих литературных журналах, в европейских и российских антологиях. Стихи переведены на европейские и восточные языки. Выдающийся переводчик, организатор и создатель сайта «Век перевода», учитель многих и многих переводчиков России. Вечная память!
Друзья, не зашибить ли нам дрозда?
Гамыры хряпнуть, съесть гостинец адский?
Накваситься, не ведая стыда?
Принять на грудь товар безумнорядский?
А может – лучше скушать сильвупле?
Иль засосать любимое лечило?
Иль, чтобы гордо быть навеселе,
добавить «чем тебя я огорчила»?
Не помирать же, упаси Господь,
но похмелиться, меру соблюдая;
отрадней ли медведя побороть,
или степенно слопать сиволдая?
Дерябнуть, затушить огонь в груди,
а если нет, то предложить изволю
под вежливое «в школу не ходи»
четырнадцатиклассную франзолю.
Залить за галстук и за воротник,
потом к матрасу до утра причалить.
и драгоценный малый золотник
с умением крутым уфестивалить.
Неплохо также крепко дринкануть,
нарезаться, уважить тунеядца,
шарахнуть, жахнуть, выкушать, кирнуть,
взгрустнуть, поддать, бухнуть, наотмечаться.
Заправиться, коль скоро стол накрыт,
принять на борт, малек побыть в законе, —
и можно даже полететь с копыт,
и все-таки потом не двинуть кони.
Молитва рожденного под черным небом
Упаси атеиста, могучий Аллах,
от визита на нищий советский мальчишник,
от бесплатной горчицы на грязных столах
от газеты «Вечорка» за медный семишник.
Упаси от проезда в метро за пятак,
от больных без больниц, от пустых поликлиник,
от повесток на фронт, от учебных атак,
от обеда в столовой за гнутый полтинник.
От гнилых сигарет, от осадка на дне,
от работы за так в инвалидной артели,
от рубля за бутылку вина «Каберне»
и от двух сорока за вино «Ркацители».
От сгорающей лампы за тридцать одну,
от семейных трусов за последнюю трешку,
от игры в домино, в волейбол и в войну,
от решений ЦК и езды на картошку.
От штрафного броска и от сына полка,
от мичуринских слез, от наркомовских дочек,
от ЧК, от УК, ЦСКА, РККА,
от путевки в Артек, от халата в цветочек.
От чужих протеже на крутом вираже,
от селедки в борще, от соседки-кретинки,
от езды на еже и от феи Драже,
от Вивальди, Гуно, Доницетти и Глинки.
От защиты Руси от коварства Оси,
от запрета на внос, от запрета на вынос,
от цены на джерси и посадку в такси,
от чего-нибудь, словом, скорее спаси нас.
…Отзвучал патефон и застыла игла,
разошлись господа и откланялись дамы,
по Коциту ладья дураков уплыла,
увозя реквизит неудавшейся драмы.
Отпуская ковригу по мертвым водам,
съела мякиш эпоха и бросила корки,
утонула в забытом портвейне «Агдам»
и послала империю на три семерки.
Никуда не поспел пресловутый пострел.
Износились кальсоны. Истлела рубашка.
Заколочен лабаз. И шалман прогорел.
И разбрелся конвой. И закрыта шарашка.
Памяти О.А.М.
Возьми да и нарушь условия игры:
Обиженный простит: так что ж, просить прощенья?
Полкружки теплоты, восьмушка просфоры
И полведра воды – всё таинство крещенья.
Да, лучше б на миру, – но, в общем, наплевать,
Какие там пойдут суды и перетолки,
Не время тосковать, не время торговать,
А время – собирать последние осколки.
Улыбкою ответь на каверзный вопрос,
Скажи, мол, тороплюсь, мол, бьют копытом кони.
Загадок больше нет. Отбит у сфинкса нос.
История мидян ясна, как на ладони.
Она-то позади, да темень впереди,
И ни зарубки нет, ни лодки, ни причала.
Так, не спеша, плетись: куда-нибудь приди,
Где можно кол забить, забывши про мочало.
Не бойся вновь уйти в земной круговорот.
Как сердцу не саднить, коль в нём навеки рана?
Трудись и не ропщи, вот так и жизнь пройдёт:
Привычнее, чем смерть – но лучше, чем нирвана.
Памяти А (ркадия) С (тругацкого)
Братья завещали развеять свой прах…
+++
Тень креста завращалась, прозрачная, словно слюда,
стала храмом летающим белая тень вертолета.
Это правильно: пылью соленой уходишь туда,
где в небесных морях ждет тебя генерал Фудзимото.
Но якшаться с покойником нынче тебе не с руки,
генералу положено гнить в самурайской могиле,
а тебе – вспоминать, как под Нарвой, заслышав рожки,
восставали в крестах те, кого отродясь не крестили.
Видишь, вышние рати идут на последний удар,
размышлять ни к чему, полумеры не стоят усилий.
У пролива скорбит умирающий град Арканар,
что героям опять не хватает албанских фамилий.
Вековая традиция наша – кто смел, тот и съел,
океан Айвазовского мутен, хотя и неистов.
Никакого прогрессорства, это печальный удел
полоумных актеров, отчаянных униформистов.
Не нашлось тебе места в грядущих бездарных мирах,
но едва ли ты станешь томиться у берега Леты.
Никакого надгробия, ибо развеялся прах
над Москвою-рекой, над холмами зеленой планеты.
Ядовитые газы германской войны.
Дирижабли, прививки, котлы, суррогаты.
Как мы были в те годы бездарно бедны!
Как мы были в те годы бездарно богаты!
То цилиндр, то берет, то картуз, то чалма,
и ходили б часы, только сломаны стрелки.
Эту кашу Европа варила сама,
и она же в итоге оближет тарелки.
Если жалко алмаза – сойдет и корунд.
Если жалко ведра – так сойдет и бутылка.
Первой скрипкою будет какой-нибудь Бунд,
и дуэтом подхватит какая-то «Спилка».
То ли хлор, то ли, может, уже и зарин.
Миномет на земле, а в руке парабеллум.
Аспирин, сахарин, маргарин, стеарин
и пространства, где черное видится белым.
А еще есть Верден, а еще Осовец,
и плевать на эстонца, чухонца, бретонца,
а еще есть начало и, значит, конец —
все двенадцать сражений за речку Изонцо.
А еще ледяное дыханье чумы,
а помимо того – начинает казаться
что на свете и нет ничего кроме тьмы,
комбижира, кирзы и другого эрзаца.
И ефрейтор орет то «ложись!», то «огонь!»
и желает командовать каждая шавка,
и повсюду Лувен, и повсюду Сморгонь,
и не жизнь, а одна пищевая добавка.
И кончается год, а за ним и второй,
а на третий и вовсе отчаянно плохо,
а Россия обходится черной махрой,
а Германия жрет колбасу из гороха.
И события снова дают кругаля,
потому как нигде не отыщешь в конторах
ни селитры, ни серы, ни даже угля,
и никто не заметил, что кончился порох.
Полумесяц на знамени бел и рогат,
окровавлены тучи, и длится регата,
и по Шпенглеру мчится Европа в закат,
незаметно пройдя через пункт невозврата.
От Борьки до Васьки, от Васьки до Гришки,
от Гришки до тушинских мест,
и к Ваське опять все на те же коврижки,
и все их никак не доест.
Где лен, где крапива, где хрен и где редька,
где хутор, а где и сельцо.
И все-то равно, что Мартынка, что Петька —
лишь бегай да гладь брюшенцо.
За глупых валахов, за мрачных ливонцев,
за прочих вонючих козлов —
отсыплют поляки немало червонцев,
немало отрубят голов.
Коль рая не будет, не будет и ада,
нет друга, так нет и врага;
прибравши подарки, всего-то и надо
удариться снова в бега.
В Москве ли, в Калуге, в Можае ли, в Туле,
восторгом и рвеньем горя,
уверенно, строгость блюдя, в карауле,
стоять при останках царя.
Прыжки хороши и движения ловки,
но лезть не положено в бой;
вот так он и пляшет от Вовки до Вовки
кружась, будто шар голубой.
При нем торжествует закон бутерброда,
скисает при нем молоко.
Он – двигатель вечный десятого рода,
как маятник деда Фуко.
Не действует яд на подонка крысиный,
тот яд для него – перекус,
и нет на земле ни единой осины,
что выдержит эдакий груз.
…Но облак вечерий закатом наохрен,
но тянет с востока теплом, —
а жизнь коротка, и пожалуй, что по́ хрен,
гоняться за этим фуфлом.
То ли вздремнуть еще, то ли пора
глянуть, взошла ли звезда?
Ночь отлетает, как дым от костра,
кто ее знает – куда.
Знать бы теперь, высока ли цена?
Где ты, флейтист-крысолов?..
Городу Гамельну очень нужна
старая песня без слов.
Время прощения давних обид,
время прощанья в ночи,
молча смотри на поток Персеид
и ничего не шепчи.
Веки прищурь и проверь глазомер,
и тишиной опьяней:
помни, услышится музыка сфер,
если ты помнишь о ней.
Завтра все то же, что было вчера,
жизнь избегает длиннот,
только звучат из колодца двора
семь удивительных нот.
Мой друг, не жалуйся, не сетуй,
а присмотрись-ка к жизни этой,
гляди – в округе
коллекция зловещих тварей,
лепидоптерий, бестиарий,
мир Калиюги.
Здесь, что в Багдаде, что в Дамаске,
уж как-то слишком не до сказки
разумной, вечной.
Здесь лишь войной полны театры,
змея – не символ Клеопатры,
а знак аптечный.
Здесь, раздвигая мрак великий,
сквозят чудовищные лики,
вся нечисть в сборе.
Сочится серою планета,
здесь не Россия и не Лета,
здесь – лепрозорий.
Здесь нет для гордости предмета,
здесь ни вопроса, ни ответа,
ни свеч, ни воска.
Одни отчаянье со злобой.
Не пасовать – поди попробуй,
раз карта – фоска.
Уж как ты спину ни натрудишь —
терпи, казак, никем не будешь,
мест не осталось.
Коль можешь – верой двигай гору,
и ежели судьба не впору —
что ж, бей на жалость.
А перемирье – вещь благая,
ушла война – придет другая,
мы тленны, бренны,
бывает в Пасху панихида,
и даже «Красный Щит Давида» —
предмет военный.
А если мир – подобье Бога?
Не жаль тогда ни слов, ни слога,
но будем прямы:
быть может, разница ничтожна,
но мир, в котором всё возможно —
сон Гаутамы.
Что ж, сон как сон – так пусть продлится,
здесь никакой причины злиться:
вот, скажем, атом,
а вот другой – они не схожи,
так нечего пенять на рожи
российским матом.
Спит мотылек – чего уж проще?
Он видит сон – китайца в роще.
Будить не смейте!
И знайте: право есть у Бога —
взяв человека – хоть немного
сыграть на флейте.
Мелодию, что Он играет,
никто из нас не выбирает
да и не слышит.
Но Божий Дух – во сне и в яви,
где хочет – уж в таком он праве —
живёт и дышит.