Город стоит на горе, а у тебя, дурачка, – ну какое горе.
Черная окись на серебре. Вне времени, на кривом просторе
полыхает душа, обмирают подёнки в закатном танце
над ручьем. Затянувшиеся приключения самозванца
завершаются сам знаешь чем. На шхуне пожар, в рынду бей,
матросня. Креп-жоржетовым шарфиком матери, рыбьей
костью в горле, а правильней – в сумеречной горловине
той вселенской воронки, куда, крутясь, утекает иней
на оконных стеклах, над брусничным островом мелкий
северный дождь, дурные стишки, кухонные посиделки,
смех любовников юных на каменистом судакском пляже.
И выдыхаешь: «Не предавай огню моей лягушачьей шкурки, княже.»
пахнет озоном солнечно голова ясна
славно когда сердце мое не саднит с утра
за ревущим мусоровозом в квадрате окна
молча бегут неулыбчивые дюжие мусора
всяк мускулист, проворен, у каждого пистолет
вороненой стали, каждый к смерти привык —
верно за этим кроется некий крутой сюжет
непосредственный, можно сказать, живой боевик
а пригляжусь – над ними и вправду витают отец и сын
ухает дух святой пляшет румбу левша с блохой
видно и вправду безумный шляпник снимает кин
малобюджетный а все-таки неплохой
Если есть любовь до гроба, то хорошо бы прикупить
небольшого биоробота (в виде кошки, может быть):
Повышая настроение, как советское кино,
пусть дает уроки пения и блаженства заодно.
Как свистит щегол на жердочке! Как смеется кот в усы
с интерфейсом в виде мордочки неописуемой красы!
И недаром в той аркадии, где гоморра и содом,
у сигала у аркадия котофеев полон дом.
Доживая век таинственный, счастья больше не ищу,
лишь тебе, моей единственной, строчки эти посвящу.
Заведем себе пушистого (уши, когти, лапы, хвост!)
доживая век неистовый под лучами тощих звёзд.
«Проказы возраста – недоброе вино.
Не пить – занудство, пить – вредить здоровью.
Писать мучительно, и не писать смешно,
А если о любви – Господь уж с ней, с любовью,
отрада жаркая для юношей младых,
взмывает в небеса, рыдая. Что поделать!
Ну разве дать ей на прощание поддых,
как завещал Толстой в сонате номер девять,
и меланхолик Ч. в палате номер шесть,
где нынче мается красавица Алина.
…А все же в старости живая тайна есть,
она ценнее, чем прилив адреналина
от женских прелестей. Да-да, Державин прав:
к нам просветление приходит через тленье!»
…Так некий гражданин, что ржавый пироскаф
в чужих морях, с дурной вечерней ленью
не в силах справиться, мыслительный процесс
практиковал, в пингвина революций
не веровал, пыхтя, искал в деревьях лес, —
и засыпал, чтоб больше не проснуться.
В соседнем доме окна жолты. Открыть флакончик сингл-молта:
так мы под крики воронья нехитрый праздник выбираем
чтоб во хмелю казалась раем окраина небытия,
так незадачливая помесь зверка с сагибом, оскоромясь,
на венерический хрусталь, наполненный шотландским ядом,
взирает развращенным взглядом. Возможно, юности и жаль,
а между тем – живем неплохо, в благопристойную эпоху
без лишних радостей и бед-с. Одни сидят, стоят другие,
чуть-чуть лукавой ностальгии, бухлом наполнен погребец.
И на бутылках непочатых несбывшегося отпечаток
застолья с теми, кто – зови их, не зови – в края иные
отъехал, в кущи надувные за гранью горя и любви.
С точки зрения космоса всё на земле – безделица.
Грецкий орех, прокаженный порох, предсмертный ах.
Не мечись: рано ли, поздно ли – перемелется,
всякий мятежный дух станет хрустальный прах,
золотые рыбки станут цветочки алые,
превратится сержант в перегной ночной
и забудет напрочь про запоздалые
угрызения совести нефтяной.
Демиургу не нужно следственных действий.
Всемогущ и всеведущ, аж через край,
Без суда он предписывает: путешествуй,
возрастай и царствуй, люби, помирай.
Но баратынской пинии никуда не едется.
Ночь в тоскане, беззвучная, высока.
Не проси ни воды у большой медведицы.
ни музыки у сурка.
Мудрый не видит разницы между флагманом и лагманом,
сфинксом и сфинктером, тумаком и персидским туманом,
случкой и случаем, тучным овном и оловянной тучей,
между амбарной мышью и ейной родственницей летучей.
Мудрый – ценитель праха, спокойный поклонник звонкой
музыки сфер, исполняемой бабушкой, бабочкой и бабёнкой,
он живет в языке, словно книжный червь в ковре-самолете
Гинденбурга, не ведает голода и искушений плоти,
и покуда мы копошимся с кронциркулем и рейсшиной,
презирает наш полунищий мир с его суетой мышиной,
и в урочный час раскаленным воздушным змеем
над землей пожилой парит, где мы ни жить, ни петь не умеем.
В годы нежданной свободы гранит превращался в прах и перья,
Троицкий собор голубел вдалеке. Надувая щеки, щурясь хитро,
безработные оркестранты отпевали империю
духовою музыкой у вестибюлей питерского метро
и струилась дивная, кипятком из вокзального краника,
из луженого, то есть, титана, с грозовым небосводом наедине,
поблескивала латунью, словно дверные ручки кают «Титаника»,
еще не потускневшие на океанском дне,
проплывал иностранец Бродский по Фонтанке на кашляющем катере
под «Амурские волны», веселый, грузный, живой,
торговали петрушкой и луком пожилые чужие матери,
с опаской поглядывая на тучи над головой,
которым с нами, по совести, мало чем есть делиться,
кроме потопов и молний. И по Литейному мосту, Господь прости,
грохотали отряды нарядной конной милиции,
будто безусые медные всадники во плоти.
что нам ветер-дурак над осенним жнивьем
что нам звездный глухой водоем
горожанам-элоям зачем мы живем
и хмелеем – затем и живем
чтоб хозяин к утру, хлебосол-богатей
(помнишь: «Отче наш иже еси»?),
отправлял по домам подгулявших гостей
в темно-синих подземных такси
ночь надвигается и вот неотвратимый небосвод
сияет высясь царским троном где ты как платяная вошь
в волокнах вечности живешь под мелкоскопом электронным,
и некто бледно-голубой хотя и реет над тобой
но не прощает а смеется смотри какое существо
какие жвалы у него у толстобрюхого уродца
ты кто сердца глаголом жег нет унижения дружок
в небесном супчике бесплатном не плачь сизиф не пей стремясь
понять таинственную связь между простым и невозвратным
она пылала и сплыла ночной голубкою была
и ликовала как живая воруя крошки со стола
бокал военного стекла волной байкальской наливая
Поиграем-ка в прятки, но не подглядывай, не говори,
что не найдем друг друга, и праха с пылью не путай.
Нехорошо, что со временем детские пустыри
зарастают полынью, а чаще – плакучей цикутой.
Оговорился – не пустыри, проходные дворы,
по которым мы, грешные, парадиз утраченный ищем,
подбирая с помоек святые, можно сказать, дары.
Мусорный ветер над прежним городом, будущим городищем,
вызывает в прорехах пространства истошный свист
одичавшей эоловой арфы. Зябко и сладко.
Вся цена меланхолии поздней – засохший лавровый лист.
Дореформенный гривенник, нынешняя десятка.
Пережив свои желания, разлюбив свои мечты,
перестал искать по пьяни я гений чистой красоты,
позабыл свиданья с музою и во сне, и наяву,
вычислитель молча юзаю, в честной лодочке плыву,
но, душевным кататоником став, имею бледный вид.
Мне бы дёрнуть водки с тоником, да головушка болит
иль с утра откушать кофию, да сердечко не берет —
вот такая философия, огурец ей в алый рот.
Если смерть не отнимала бы право на любовь и речь,
эту горечь типа жалобы, лучше было б приберечь,
отложить на крайний случай, но где же, спрашивается, он,
за какой лежит излучиной речки грифельных времен?
Впрочем, если долго мучаться, сколько волка ни корми,
что-нибудь еще получится – надрывайся, черт возьми —
бормоча, иронизируя, разгоняя ночь дотла
простодушной песней сирою веницейского стекла.
Когда ты мышь домашняя, непросто
тебе живется, разве по ночам
добудешь корочку, сгрызешь, глядишь на звезды —
начало всех начал
среди страстей и радостей обильных,
осознавая: право не беда,
что хлебница пуста, а полный холодильник
закрыт богами, как всегда.
И думаешь: мудрец живет как птица
небесная над вечною водой,
отравленной приманки сторонится,
знай радуется жизни молодой…
А утром – время страха и тревоги,
когда, нахмурив удрученный взор,
огромные неряшливые боги
выходят из подземных нор,
но и они, хоть не страшатся кошки,
суть только бренный ветер и зола,
угрюмо подбирающие крошки
с господского стола.
Поэт, эссеист, автор 12 книг стихотворений (вместе с переведёнными на иностранные языки). Публиковался во многих литературных журналах, в европейских и российских антологиях. Стихи переведены на европейские и восточные языки. Лауреат премии Центрального федерального округа России (Администрации Президента РФ) в области литературы и искусства (2012), Международной премии им. Арсения и Андрея Тарковских (2013), Горьковской литературной премии в поэтической номинации (2014), Всероссийской литературной премии им. Павла Бажова (2014), общенациональной премии «Золотой Дельвиг» (2016), Оренбургской областной премии имени Сергея Аксакова (2017). В 2021 году стал лауреатом премии «Литературной газеты» и ОАО РЖД «Золотое звено» в номинации «Поэзия».
По итогам 2021 года получил Международную литературную премию им. Эрнеста Хемингуэя журнала «Новый Свет» (Канада). Премия учреждена в 2015 году для поддержки авторов, пишущих на русском языке. Является лауреатом премии журнала «Урал» за 2021 год. Живёт в Москве и подмосковном Красногорске.
«…А тот, кто умер, снова ищет тело», —
Сказала ты, и крылышки надела,
И вылетела в первое окно.
Расплылся сумрак мятою вороной,
Монах с клюкою показался сонный,
Закрыл собой распахнутое дно
Шестой реки Аида: сновиденье
Такую видит в матовом подземье,
Не понарошку демоны живут.
А ночь нежна ленивою постелью,
Не так ли, Фицджера́льд? Какому кхмеру
Открыть глаза – видения убьют.
Ты улетела в первое… жива ли?
В небесном мире ангелы щелчками
Сбивают монструозных малышей:
Близнята так похожи на папашу, —
Какой иголкой к вашему пейзажу
Кошмарик в рисовалке миражей
Пришпилить, а? Не умерла, не умер?..
Окраска ночи – оберштурмбаннфюрер:
В проявке демон сущий Айсман Курт.
Всё в беспорядке: в космосе и дома,
У ангела от вечности саркома,
А в горлышке ангина и абсурд.
Ландшафты сновидений, ветки совьи,
Обмякшие от точной пули дрофы:
Впадаю в сны, а – подхожу к черте,
В которую стучатся волны Леты
И бьются в дебаркадер Яндекс-ленты,
Но нет о крылышкующей вестей.
Курит В. Ходасевич,
Поплавский плывёт за буйками…
Лепрозорий встаёт с петухами в колониях жарких.
Колокольчик с другим колокольчиком только на «ты».
Просыпается Лазарь Святой, чтоб кормить этих жалких,
Этих сильных: в глазах расцветают пустые цветы.
Забирают у девочки бедной здорового сына:
К островному посту Спиналонга[1] приплыл катерок.
В небе синего – пропасть, закатного много жасмина,
В бледно-розовом облаке прячется греческий бог.
Прокажённые смотрят на мир не твоими глазами,
Что им птицы метафор и ящеры метаморфоз?
Курит В. Ходасевич, Поплавский плывёт за буйками…
Ангел мятую розу на каменный берег принёс.
Прокажённые видят любовь не твоими глазами,
Что им праздник метафор, животные метаморфоз?
Курит В. Ходасевич, Поплавского метит стихами
Божий Дух или демон, кто больше в Борисе пророс?
Почему Б. Поплавский плывёт за буйками? Не знаю.
Да и сам Ходасевич какого хераскова тут?
Так и тянется адский стишок к виноградному раю,
Там грехи отпускают и солнце к столу подают.
…Эксцентричный дурак всё расскажет, конечно, случайно,
Прокажённые спят: видят жизни другой оборот.
Докурил Ходасевич… На пасеке необычайной
Б. Поплавский в аду собирает поэзии мёд.
Смотри: зима в личине декабря
Опять детей зацапала с утра
И одарила сахарною пудрой.
Вот так проснёшься, выглянешь в окно —
А жизнь прошла, иллюзии на дно
Легли, как то прославленное судно[2],
Где жизнь спадала с каждого лица,
И музыку играли до конца,
И альбатросу не хватало неба.
Так говорю, и – блазнится, что та
Костлявая с косой из-за куста
На автора глядит совсем без гнева:
Скорей индифферентно в смене дней,
А жизнь светлей играющих детей,
И Снежной королеве что тут делать?
А если тролли в воздухе парят
И зеркало одушевляет ад —
Пошли на три ублюдочную челядь.
Всё как-то легче обмануть себя,
Когда в бокале градус декабря
И день уже как точка невозврата.
Заглянет демон – угощу его,
Не зря смешали это волшебство:
Для привкуса четыре капли яда,
Зато во сне проснёшься молодым,
Захваченный волнением чудным,
И что-то там покажется в природе,
И ты опять в летающем пальто
Идёшь к любви на праздник или до…
Чтоб выпить утро на волшебной ноте.
Где-нибудь, может быть в Южном, сегодня снег:
Снег в октябре-ноябре там привычный ход.
Нивхи и айны танцуют небесный шейк,
Тот, о котором не пишут в журналах мод.
Да и другим автохтонам каюк давно,
К золоту местных сапсаны не знают путь.
Сабли японских циклонов – всегда кино,
Пагода в страшном и белом теперь по грудь?
Эта земля, как известно, конкретный факт —
На черепахах стоит (никаких слонов).
Древний правитель Фу Си видел в этом фарт,
Сколько драконов назад, не скажу веков?!
Ангел в носках шерстяных и другой типаж —
Грубый старик – оба знали меня в лицо.
Вечность в карманах и смерть так и носят? – блажь
Или привычка? (Крути, Соломон, кольцо.)
Золото местных не вскрыто пока никем,
Старых фантазий вытянулись хоботки…
Ветер глядит в паранойю своих поэм,
Белое с белым выносит с утра мозги.
Если приеду, я знаю, услышу, что
Стильная вышла в старухи, художник мёртв.
Тот, кто имел на плечах самолёт-пальто,
Не улетел, а убит в перестрелке орд.
После смерти, твоей ли, моей
Никогда мы не вспомним, что жили,
В сновиденьях ловили чертей
На черте, за которой курили
Два-три призрака, что состоят
У бабищи с косой на посылках,
Утром «мутят», как Борджиа, яд,
Самым умным разносят в бутылках.
Слышен хохот их пьяных коллег:
И в чистилище в ходе пирушки,
Коль захочешь попробовать crack —
Принесут в лучшем виде Петрушки.
И незримо друг в друга войдут
На ногах аллегории глюки,
Слепят с массой извилин абсурд,
Здравствуй, улица Вязов и Крюгер![3]
Сны сойдутся на страшных мечах —
Вот мечей только нам не хватало.
Кто-то в чёрном прошёл на понтах —
И бесшумных видений не стало…
…Если буду заброшен в Аид,
Не хочу, чтоб стояла ты рядом.
В тех краях никого не простит
Сердце, что перемечено адом.
Что мне завтра, когда под Селеной
Жук-олень, пролетая, – разбился,
И борей захлебнулся в смятенной,
Крепкой ноте в трёх метрах от пирса.
И река заворочалась пеной,
Не заплакал, но вытеснил воздух
Старый призрак с игрушкой-гиеной,
Притворяясь при сумрачных звёздах
Тем, кого я узнаю едва ли.
Рваной шторой навесилась туча
Над рекой цвета тёмной эмали…
Загадай – и фантазия щучья
Не случится, так скрипнет калиткой,
За которой в бессмертье возможно
Забрести с виноватой улыбкой:
Вот граница, а вот вам таможня.
Старый человек откроет книгу
И давай читать, чтоб видеть фигу,
Или сливу жизни, или что?
Сам он вопросителен и мрачен,
Тучей в рваных шортах озадачен,
Молнией в карминовом пальто.
Слышит звук бегущего состава,
Видит персонажа, что, не сбавя
Обороты жизни, пьёт коньяк
С девушкой в купе – слегка за тридцать,
Ну из тех, которая вам снится
В нереально-глянцевых мирах.
После 2:05 по Лиссабону
Поезд ощутил под сердцем бомбу —
Ту-ту-ту… ушёл в загробный круг.
Всех взорвали чёрные герои:
Наша пара взмыла над рекой и —
И упала в реку, что на юг
Смотрит рыбой. Дева в нежить вышла:
Скалится ундиною, не скисла,
«Светлый» друг – вампир по четвергам.
…Старый человек висит на глюке:
Вурдалак сидит на потаскухе,
Пишет кровью детям в «Инстаграм»:
«Упыри живут почти два века…
Больше крови, сумерек и смеха,
В кровососы не выходят все!»
…Дева смотрит ведьмой и русалкой:
Всё двоится (автора не жалко).
Выпиты самбука и абсент.
Острова Тробриан, 1793 год
После смерти лицо человека становится синим,
Фиолетовым даже, и в тине болотной глаза.
Небеса покрываются мглою. Блестящим фуксином
Накрывает Селену, хранящую все адреса.
Персонаж «после смерти» – лицо в фиолетовой мути,
Из глазниц выползают личинки, внушают кошмар…
«Это старый колдун, – говорят папуасные люди, —
Даже после кончины своим посылает сигнал».
Неустойчивый свет над деревней рисует светило,
Неглижируя на Тробриане туземным пером,
Вне контекста записок: «Как хочется кофе и сыра» —
Это я говорю или, может быть, некий фантом?
Малахитовый змей, обитающий в мангровой роще,
Обещал превратить меня в призрака и – обратил.
Становлюсь дикарём, замерзаю в тропической нощи,
Вытираю в подкорке Европу, как призрачный мир.
В окруженьи абсурда, кораллов атолловых, тварей,
Обращающих мифы в деревья, а тыкву в бутыль,
Я сошёл тут с ума в деревянной на сваях хибаре,
А кругом Соломоново море на тысячи миль.
Дом вождя разукрашен тотемным столбом, малаганом…
Непристойные позы в ходу у прелестниц, вчера
Предлагали заняться любовью, травой и обманом
Завлекали, курили пахучую смесь у костра.
Черепа черепах тут чернеют среди чернокожих…
Подозренье мозги пробивает: зачем капитан
«Эсперансы» оставил меня? – неудачливый грошик
Перед нашим походом я бросил в гранитный фонтан.
По приказу локального мага мне вытянут душу
Деревянною трубкой, в особую дырку земли
Закопают… а детям дадут обглодать черепушку.
…Над кокосовой пальмой смеётся осколок зари.
«Похититель верблюдов и золота спит на песке…» —
Вот напишешь такое, но видишь – за окнами вьюга
Распускается кобрами, крутит воронки к реке,
Желтоватый фонарь смотрит жёлтым на жёлтого друга.
Всё становится белым, и контур бумажной луны
Размывается, и – вот и спряталась в космосе спектра.
Как персидские лампы, включаю бессонные сны,
Те, что жили в холодное, слишком холодное лето.
Чем пределы снегов не пустыня? Сахара к стеклу
Прилипает, попробуй её оторви, амфибрахий!
То ли я с караваном иду в невозвратную мглу,
То ли мгла подаёт похитителю чёрные знаки?
«Похититель верблюдов и золота спит на песке…»
И в мешках, и в карманах его золотого немало.
Это песня о жёлтом металле, синице в руке,
О подарках маридов, смотрящих куда-то устало.
…Где-то в Северной Африке я обретаюсь сейчас.
Дромадер по гамаде уходит в закатное пламя,
Караван похитителя тащит богатство для нас.
Открывайся, пустыня, по строчкам Омара Хайяма.
Это ветры иллюзий? Реальность? Смотрю, как идёт
Снег песочного цвета и вьюгой навьюжен мехари.
Будет золото бедным. И праздник. И парусный флот.
Корабли марсиан. И феллахские песни Сахары.
Там, где падает снег, паровозы идут по воде…
Б. П.
Поезда в Поронайске идут по холодной воде,
Проводник поднимает глаза к синеватой звезде,
Машет ручкой составу зимой, а весною поёт,
На любой остановке написано прописью: «Nord».
Твой двойник до сих пор засыпает в зелёном купе:
Сновиденье цветёт, и архангел сидит на гербе
Незнакомого места и курит чертовский табак,
И мальчишка стоит, точно некий из прошлого знак.
Поронайский состав до Парнаса дотянет навряд:
Отгадать парадиз стало трудно, а выглянуть в ад —
Много проще, чем жизнь чешуёй зарифмованной скрыть,
И архангел вверху продолжает взатяжку курить.
Остановка. Вагон проводник открывает. Душа
Вышла в мятом своём и куда-то идёт не спеша
По воде ли, по суше… Ты выпустил слово. Ты сам
Что-то плёл о таком полуночникам и поездам.
Смотрит ангел-очкарик-двойник-одиночка на юг,
Нет в печурке огня, тот, что бился, отбился от рук…
Паровоз постоит и, заправившись сказкой морской,
Станет слушать опять, как тоскует твой голос живой.
Сад говорил на языке жар-птицы,
Которая вчерашней сказкой снится
И, как всегда, сулит жемчужный клад.
Возможно всё, когда листвой смущённой
Нагнётся жизнь и мальчик изумлённый
Обнимет в сновиденье яркий сад.
Сад скажет: что ты потерял, ребёнок,
Тебя как будто видел я спросонок
И забывал в потерянной листве?
Кого ты ищешь, твой Мегрэ из книжки,
Скурив две трубки, не откроет фишки:
Кто твой отец? И с кем ещё в родстве?
Глаза отводит старый сад, а ветер
Перебирает тех, кого приметил,
Когда смотрел, как дождь смывает все
Следы того, кого признал бы малый,
Селена впишет грустный взгляд в сценарий
И остановит луч на той слезе,
Что спрятана в подушку. Мальчик вырос…
Отец – душа на ветер, торс – на вынос,
И мать ни взглядом, ни молчаньем не
Поможет больше. Там за облаками
Вздыхает Тот, Кто вместе с рыбаками…
Сад с головой в рубиновом огне.