Приводились запись высказываний Гильдина об уничтожении еврейской культуры в СССР, сделанных им 28 августа 1939 года «в беседе с украинским националистом, академиком [П. Г.] Тычиной»[106]; сообщение, что арестованный в 1938 году в Тирасполе за участие в сионистской организации еврейский писатель Янкелевич[107] показал, будто сионистская организация МАССР была связана с сионистскими группами в Киеве (через Фефера) и в Одессе (через Ирму Друкера)[108]. Не обошлось вновь и без показаний М. С. Тейфа о принадлежности к ликвидированной в Белоруссии национал-фашистской организации некоторых его коллег на Украине[109].
Все выглядело так, будто украинские чекисты раскрыли настоящий заговор против советской власти, и это, казалось бы, подтверждали, помимо прочего, целые тома агентурных донесений. Но о чем были эти донесения? По существу, о том же: о недовольстве еврейских писателей закрытием еврейских журналов и газет, еврейских учебных заведений, учреждений культуры.
Агент «Серафимов» в большом многостраничном отчете описывал (25 сентября 1938 года) содержание своих разговоров с некоторыми обитателями «Ролита», киевского писательского кооперативного дома, по поводу закрытия в Москве (14 сентября 1938 года) газеты «Дер Эмее» («Правда»). Один из них, Хаим Гильдин, сказал: «У всех писателей еврейских этот факт вызвал исключительно гнетущее состояние»[110]. В другом своем донесении (от 20 октября 1938 года) тот же агент представил свои наблюдения и разговоры в более обобщенном виде:
Оселком, на котором можно было проверить настроение еврейской писательской среды, являются те факты, которые имели место в последнее время. Речь идет о ликвидации ряда еврейских школ в Белоруссии[111], еврейской газеты «Дер Эмее» в Москве.
То обстоятельство, как реагировали в Киеве на эти факты, говорит о том, что в этой среде никак не изжить националистические настроения и взгляды. Не все на это реагируют одинаково. Есть растерянность, есть глухое недовольство, с трудом скрываемое, существует и прямая контрреволюционная оценка этих фактов. С кем мне приходилось говорить за это время, а говорил я с Тильдиным, Резником, Каганом, Гофштейном, Талалаевским, я не слыхал подлинно советского ответа на вопрос, скажем о школах[112].
Особенно много таких рефлексий было в донесениях «Канта», основного и самого плодовитого источника по делу «Боевцы» в предвоенное время.
В записке «О евсекции Союза советских писателей Украины», датированной 26 октября 1938 года[113], он повествует не только о группировках в еврейской литературе и методах руководства евсекции Союза писателей во главе с И. С. Фефером, но и делится своими рассуждениями о характере «националистических настроений»:
Все разговоры и сплетни о мнимом закате еврейской культуры в СССР являются заведомо выдуманной злостной клеветой троцкистов и буржуазных националистов. Клеветой является и «теория» Пинчевского в кулуарах ССПУ о том, что евр [ейская] литература в СССР не имеет резервов. За последнее время появилась большая плеяда новых молодых писателей <…>. А между тем среди еврейских писателей на Украине в самое последнее время там и сям почувствуешь националистические настроения, выражающиеся в том, что мы, мол, вот, последние, никому не нужные, что нас не читают, что еврейская культура гибнет[114].
Здесь же он задается вопросами (и сам отвечает на них): почему наша советская еврейская поэзия не удовлетворяет читателя? Что мешает некоторым писателям хорошо работать? Как должны воспринимать писатели лозунг об актуальности литературы? Пишет о «бездействии» евсекции ССПУ, о том, что ее руководство ничего не делает для сближения еврейских писателей с их украинскими и русскими коллегами и т. п.
«Чрезвычайно интересно, – твердит “Кант” в другом донесении “О состоянии еврейской литературы в УССР” (от 15 ноября 1938 года), – в первую очередь проследить творческий путь той группы писателей, которые долгие годы были в руководстве литературных] организаций и стояли во главе литературного движения»[115]. Он предваряет этим свои рассуждения о произведениях И. С. Фефера, Д. Н. Гофштейна, X. М. Тильдина, А. В. Вевьюрко и А. П. Абчука, хотя вряд ли это было столь уж интересно для его кураторов из 2-го отдела УТБ НКВД. Невольно ловишь себя на мысли, что, если бы не бланк с заголовком «Агентурное донесение» и грифом «Строго секретно», подобные донесения можно было бы принять за материалы какого-нибудь писательского пленума. Недаром чекисты такого рода информацию обычно перечеркивали – очевидно, как бесполезную в оперативном отношении.
(Перечеркнутой оказалась и большая часть донесений «Канта» о Меере Винере. Всего их было им написано пять. Помимо краткой «портретной» характеристики Винера[116] и весьма тенденциозной истории его деятельности в киевский период[117], составленных с чужих слов и относящихся к январю и февралю 1939 года, они включают также описание непосредственного впечатления, произведенного на агента Винером в процессе двух встреч с ним в Москве, куда «Кант» ездил «в рейд» по специальному заданию в апреле 1939 года[118], и изложение литературно-критических установок Винера, также на основании бесед с ним[119]. Трудно сказать, является ли эта зацикленность только следствием повышенного интереса к Винеру как одному из лидеров «Боя» со стороны кураторов «Канта», или сам он тоже питал к нему своего рода пристрастие. Похоже, что последнее в той или иной степени имело место, ибо, с одной стороны, «Кант» не забывает и даже подчеркивает, что Винер враг: сомневается в законности обретения им советского гражданства, в том, что он марксист, порицает неприятие им пролетарской литературы и еврейского фольклора советского периода, обращает внимание на подозрительные моменты в его деятельности, пишет, что «беспринципность Винера доходила до баснословности»[120]; с другой – описывает его не без симпатии и как бы склоняется перед авторитетом Винера как ученого и литератора. Заметно также, что тон его донесений, написанных после знакомства с Винером, явно смягчился.)
Конечно, агентура по делу «Боевцы» сообщала и более «полезные» с точки зрения чекистов сведения; например, агент «Художник» поделился своими «впечатлениями» от визита (19 декабря 1940 года) к И. Н. Кипнису[121] и не только передал его антисоветские сетования («Мы так бедны, нашу культуру закрывают на каждом шагу»[122]), но и сообщил о зашедшем к нему в это время «профессоре Белове-критике», что, судя по резолюциям на полях донесения, вызвало у чекистов интерес к последнему[123]. Тот же «Кант» 4 апреля и 3 мая 1939 года подготовил два «тематических» донесения – «О еврейских литераторах Киева» и «О составе Харьковской группы писателей»[124], где не только охарактеризовал идеологическую подноготную еврейских писателей из обеих этих групп, но и описал весьма подавленную реакцию харьковчан в связи с ликвидацией еврейского сектора «Детиздата» ЦК ЛКСМУ (на самом деле эту харьковскую структуру передали киевскому «Укргоснацменизд ату»).
(Такие проявления «националистических настроений» произвели впечатление на замнаркома НКВД УССР А. 3. Кобулова. «Сводка заслуживает внимание», – начертал он на последнем донесении и поручил переслать его копию «с соответствующим заданием» в Харьков и своему брату Б. 3. Кобулову в Москву[125], а также подготовить по этому поводу спецсообщение на имя первого секретаря ЦК КП(б)У Н. С. Хрущева[126].)
…А 12 мая 1939 года датировано донесение «Канта» об одном из видных еврейских поэтов Белоруссии – Зелике Аксельроде (1904–1941), с которым агент встретился на просмотре новой оратории доживавшего свои последние дни «Евоканса». Результат – запись беседы с Аксельродом о положении дел в Белоруссии, охарактеризованное собеседником в самых минорных тонах («у нас забрали почти всех лучших евр<ейских> писателей и культурных деятелей»)[127]. Копию этого донесения тот же Кобулов распорядился отправить в НКВД БССР, а другую положить в дело-формуляр Фефера, чей недавний призыв – «бороться против разных ликвидаторов евр<ейских> культурных учреждений» – в нем также упоминался[128].
Такого рода компромат содержат сотни аккумулированных в деле агентурных донесений, но при этом ни выявленных «организационных связей» между подпольными группами боевцев, ни связей, ведущих «в Москву и за кордон», то есть всего того, чего так жаждали на Лубянке, в них нет. Сведения об этом встречаются лишь в показаниях арестованных в разное время лиц. Вот почему за эти показания (Эпика, Тейфа, Янкелевича и др.) при всей их зыбкости так цеплялись киевские чекисты и просили, к примеру, московское начальство поддержать их просьбу об этапировании некоего Моныша Соломоновича Аронсона, арестованного в Хабаровске, только потому, что тот назвал ряд лиц в Киеве (в частности, Гофштейна и Кипниса), будто бы связанных с еврейским антисоветским националистическим подпольем в Харькове и Москве и с английской разведкой, сотрудниками которой якобы были и сам М. С. Аронсон, и его брат Абрам Аронсон[129].
Но в какой-то момент, похоже, в Киеве осознали, что подтвердить существование столь многочисленной и разветвленной организации фактически нечем. Это явственно ощущается в справке по агентурному делу «Боевцы», составленной в ответ на очередное отношение, поступившее из Москвы 25 марта 1941 года, с просьбой сообщить о ходе этого дела и об «оперативных соображениях по дальнейшей его разработке»[130].
Этот обстоятельный документ, относящийся, по-видимому, к марту-апрелю 1941 года[131], представляет собой своего рода ревизию проведенной работы. И тональность его уже не столь оптимистична. Напомнив обстоятельства дела и проанализировав имеющиеся в нем материалы, составитель справки оперуполномоченный сержант ГБ Смолкин ничтоже сумняшеся констатировал, что работающая по делу агентура «частично расшифрована <…> в результате чего организационная связь антисоветского характера между фигурантами дела не выявлена»[132].
Были ли действительно частично «расшифрованы» некоторые агенты, в том числе «Кант», сказать трудно – их вообще то и дело «расшифровывали» в тех кругах, в которых они оперировали. Но им действительно не удалось выявить то, чего, по сути, не существовало.
Как бы там ни было, здесь впору подробнее поговорить об агентах, или секретных сотрудниках (это отсюда сокращение «сексот»), органов безопасности. По делу «Боевцы» на разных этапах их работало свыше двух десятков. Кто были эти люди? Что двигало ими? Какие у них были мотивы? Эти вопросы не могли не возникать при чтении сотен донесений о тех, с кем они порой дружески и даже сокровенно беседовали, кого при этом зачастую провоцировали на откровенности, чтобы потом аккуратно изложить их в своих отчетах.
Возглавлявший НКВД в период Большого террора «железный нарком» Н. И. Ежов, наставляя молодых коммунистов и комсомольцев, мобилизованных на работу в органы, и похваляясь широкой осведомительной сетью («временами она исчислялась миллионами»), тем не менее признавал:
Но главное, все-таки, у нас остается агентура… Главное – вы должны себе точно представлять, для чего вам нужна вербовка агента, для каких целей. <…> Вы должны предварительно изучить среду, в которой люди вращаются, и выбрать себе из этой среды лучших людей, которые… могут представлять наибольший интерес…[133]
Понятно, что в литературной, писательской среде чекисты выбирали и вербовали агентов прежде всего из числа той же пишущей братии. Это, кстати, совершенно очевидно по стилю и характеру самих донесений, составленных умелой рукой, иногда даже с «диалогами». Таким образом, одни писатели вольно или невольно[134] докладывали о других писателях. Это подтверждают и упомянутые в деле неудавшиеся попытки завербовать очередного агента. Такие попытки делались, в частности, в отношении «боевцев» Липы Резника и Давида Волкенштейна, но в случае Резника от этого отказались ввиду его «неоткровенных признаний о своей националистической деятельности в прошлом», а Волкенштейн не подошел потому, что дал «положительную характеристику организации “Бой”»[135].
Об удавшихся вербовках, к сожалению, речи не идет; вообще информация, дающая ключ к персональным данным агентов, крайне скудна, и потому «вычислить» их ныне, даже при наличии доступа к архивам спецслужб советского периода, крайне сложно. Ни картотек поименного учета псевдонимов, ни личных рабочих дел агентов в большинстве случаев не сохранилось, и даже в служебной переписке, справках, докладах, в том числе адресованных на самый верх, чекисты пользовались исключительно псевдонимами. А любая информация, которая так или иначе могла бы указать на агента или позволила бы идентифицировать его, вписывалась в нужный экземпляр машинописного текста от руки (в деле нередко встречаются копии с частично заполненными или вовсе не заполненными пропусками), чтобы не только доверенная и проверенная машинистка не ведала, о ком речь, но и ненароком кто-либо другой, непосвященный…
И хотя автор не ставил себе целью разоблачать и срывать маски, но и возможностью сделать тайное явным тоже не пренебрегал. Особенно интриговала личность агента «Канта», сыгравшего, как было показано выше, особую роль и в возникновении самого агентурного дела «Боевцы», и в его реализации. Уже сам псевдоним, который, как правило, агент выбирал сам, наводил на мысль, что его носитель как-то связан с Германией, куда в двадцатые годы подались (а позднее возвратились обратно) целый ряд еврейских писателей из Украины. Кто из них? Долго теряться в догадках, к счастью, не пришлось: «Кант» проговорился сам. В своем отчете о встрече с М. Винером он между прочим упомянул о своей «легенде»: «Я… объяснил ему, что приехал в Москву вообще повидаться с некоторыми моими знакомыми, у которых я должен черпать материал для третьей книги моего исторического романа “Без дома”…»[136]
Установить, кто является автором трехтомного романа «Без дома», было уже не так сложно[137]. Это огромное (около 800 страниц) произведение, публиковавшееся в 1936–1940 годах и запечатлевшее картины еврейской жизни в период Первой мировой войны, принадлежит перу еврейского поэта, прозаика и публициста Григория (Гирша) Блоштейна (1895–1978).
У него была разнообразная и многотрудная жизнь, о которой, однако, сохранились весьма скудные и разноречивые сведения[138]. Уроженец литовского местечка Кейданы, находившегося тогда в пределах Ковенского уезда одноименной губернии, он в двенадцатилетнем возрасте потерял отца, бедного портняжку (и, по одной из версий, исходящих, как видно, от самого Блоштейна, будучи десятым ребенком в семье, к тому времени лишился также оставшихся братьев и сестер, большинство из которых умерло еще до его рождения[139]). В школе он не учился, так как должен был помогать матери, месившей на дому тесто, и, по одним сведениям, освоил начатки грамоты с помощью какого-то родственника, по другим – его обучал сын местного раввина. (Попутно отмечу курьезный факт: в одной из его служебных характеристик как агента позже будет написано, что он «имеет высшее самообразование»[140].)
Еще одна любопытная деталь: первые истории юный Блоштейн записывал со слов женщин-евреек, которым помогал писать письма к их мужьям, перебравшимся в Америку Позже, подучившись, он стал помогать отстававшим ученикам хедеров и ешиботов и со временем получил даже какое-то учительское место в соседнем местечке Яново, а в 1912 году в виленском журнале Lebn un visenshaft (‘Жизнь и наука’) было помещено его первое стихотворение «Рассвет», за которым последовали и другие публикации в еврейской периодике.
В 1915 году, в начале Первой мировой войны, когда все еврейское население высылается из прифронтовой полосы как потенциальные немецкие шпионы, Блоштейн попадает на Украину и долго скитается по городам и весям: в посвященных ему биосправках мелькают Харьков, Минск, Кубань и Кавказ, где он пребывает в последующие шесть лет. Упоминается, что в Харькове Блоштейн работал корректором в издательстве «Идиш», основанном его земляком из Каунаса Калманом Зингманом (1889–1929), и во втором номере выпускаемого им альманаха «Кунстринг» была напечатана его поэма «Рабби Акива»; что для местного еврейского театра «Унзер Винкл» (‘Наш уголок’) он переводил пьесы модного тогда немецкого автора Людвига Фульды (1862–1939) и французского поэта и драматурга Эдмона Ростана (1868–1918). Известно также, что в этот период его стихи и поэмы публиковались в харьковской газете Karkover tsaytung («Харьковская газета»), в одесской – Undzer lebn («Наша жизнь»), в минских Veker («Будильник»), Der Shtern («Звезда») и др.
В 1921 году Блоштейн репатриируется в Литву, где преподает в одной из еврейских вечерних рабочих школ, функционирующей под эгидой Культур-Лиги. На родине вскоре выходят его первые книги – поэтический сборник «Oyfn zunentrep» (‘На солнечных ступенях’, 1923) и роман «Shpigen» (‘Зеркало’, 1924), а еще он становится постоянным автором каунасского еврейского журнала «Виспе» (‘Остров’), издаваемого тем же Зингманом, который перенес к тому времени свое издательство в Каунас и Берлин и стал весьма заметной фигурой здешней культурной жизни[141].
Однако и в Литве Блоштейн не оседает надолго и после закрытия властями школы в 1925 году эмигрирует в Аргентину. В Буэнос-Айресе он тоже учительствует, редактирует еврейский журнал по вопросам литературы, искусства и культуры «Дорем Америка» («Южная Америка»), основывает вместе с вновь обретенными друзьями «революционно-максистский» журнал Nayewelt («Новый мир») и публикует созвучные произведения, в частности сборник стихотворений Lider fun kamf («Песни борьбы», 1930). После военного переворота в Аргентине, известного также как сентябрьская революция 1930 года, Блоштейн уходит в подполье, но через год его арестовывают и за коммунистическую деятельность высылают обратно в Литву. В феврале 1932 года ему удается по ходатайству Московской ассоциации пролетарских писателей получить приглашение на переезд в СССР, но при этом поселяется он не в Москве, а в уже знакомом ему Харькове, тогдашней столице Украины, где находит работу в редакции пионерской газеты «Зай грейт» («Будь готов»).
Насыщенная трагическими событиями юность, странствия и злоключения в последующие годы отозвались в сюжетах многих его произведений, написанных по преимуществу в межвоенный период. А на склоне лет он о многом поведал в мемуарах под названием «Я хочу рассказать вам», публиковавшихся в 1974–1976 годах в журнале «Советиш геймланд»[142]. В них он, однако, ни словом не обмолвился о тайной стороне своей жизни…
Об обстоятельствах вербовки Блоштейна удалось узнать только то, что произошла она в октябре 1938 года в Киеве, куда он перебрался после перенесения туда украинской столицы в 1936 году. Плодовитый автор (с 1932 по 1941 год в Киеве, Харькове, Минске и Москве вышло 12 его книг, включая две в переводах на русский), он и агентом оказался весьма активным и, помимо многостраничных записок о еврейских литературных движениях и организациях, написал множество донесений о коллегах-писателях, которые порой выглядят как заурядные доносы.
В дополнение к тому, что цитировалось выше, приведу две выписки из его донесений, датированных 1 декабря 1938 года.
В первой идет речь о Хаиме Гильдине:
Подтверждается, что в 1933–1934 г. Гильдии на большом собрании в Харьковском клубе им. 3-го Интернационала имел резко националистическое выступление. Говоря о Биробиджане, переживавшем тогда, вследствие наводнения, продовольственные трудности, Гильдин воскликнул: «Евреи, давайте помогать евреям, голодающим в Биробиджане»[143].
Здесь же, ссылаясь на негативный отзыв, опубликованный в газете «Дер Штерн» (20 сентября 1938 года), на рассказ Тильдина «Мартеновская печь № 6», он услужливо сообщает, что
…Гильдин по-вредительскому и политически ложно изображает коммуниста инженера-орденоносца Бермана, беспартийного инженера Шварцмана и старого рабочего Ткача, тоже коммуниста. По рассказу они получаются негодными работниками «шляпами». На заводе орудует вредитель инженер Черномордин. Все видят и понимают его гнусные махинации. Не видят и не понимают их только вышеупомянутые положительные типы – Берман, Шварцман и Ткач… Как видно, Гильдин еще недалеко ушел от своей пресловутой манеры «живописания» коммунистов, за которую изъяли его книгу «Колодцы»…[144]
Во второй – о молодом еврейском писателе из Минска Эли Кагане (1909–1944):
Я видел его 16 ноября в редакции «Советише литератур». Он рассказывал о закрытии еврейских школ в БССР[145], причем он выразился: «Это, конечно, не партизанщина, а такая политика. Я знаю, что в будущем году закроют все еврейские школы и на Украине». Из присутствовавших при этом писателей (Кобрянский, Гонтарь, Л. Резник, Табачников) никто ему не возражал[146].
Попутно «Кант» прибавил и то, что должно было привлечь внимание и к киевскому еврейскому писателю Хаскелю Табачникову (1913–1988), у которого останавливался в Киеве Эли Каган:
Из всего того, что я у него и о нем узнал, считаю нужным отметить следующее:
1. Трудно установить, с чего он живет: печатается он мало;
2. Пару лет тому назад он вместе с ныне арестованным писателем Я. Г. Серфкон[147] (Харьков) ходил по делам последнего (о визе для жены) в польское консульство в Киеве. Что он там делал? По его словам, так просто, для компании[148].
За недостатком информации, в частности личного рабочего дела агента, трудно судить о мотивах Г. Блоштейна, о том, добровольно или вынужденно он взялся за свою тайную миссию, однако на основании сохранившихся донесений «Канта» совершенно очевидно, что исполнял он ее ревностно, без понуканий и, больше того, с выдумкой, проявляя личную инициативу.
Один пример. В начале мая 1941 года он собрал у себя «на чашку чая» большую группу еврейских литераторов, поэтов, прозаиков и критиков с их женами:
Приглашая их, я задался целью в интимной обстановке наблюдать за взаимоотношениями этих людей <…>, и я всячески старался, чтобы они чувствовали себя «как дома». Для этого я не пожалел ни вина, ни закуски, ни теплых слов… Я хотел, главным образом, чтобы эти люди и в будущем приходили ко мне и чтобы они почаще и меня приглашали к себе. <…> Собравшиеся просидели у меня до полуночи, чувствовали себя прекрасно и бурно благодарили меня за радушный прием и приглашали к себе. Я убежден, что завоевал доверие этих людей и в будущем между нами установятся тесные отношения, которыми не премину воспользоваться для дальнейшей работы[149].
Между прочим, инициатива агента была одобрена чекистским руководством. В резолюции на его донесение (от 6 мая) читаем: «Теперь необходимо, чтобы эти взаимоотношения регулярно поддерживались между ними»[150].