
- Рейтинг Литрес:5
Полная версия:
Сандра Форд Цена греха
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Я смотрю ей вслед и не могу вспомнить, когда в последний раз мне было так легко говорить с человеком. Она не играет роль — просто общается. Словно мы знакомы уже сто лет, и я не тот парень, от которого отворачиваются.
За последние пару лет я даже забыл, как это — просто так, по-человечески. Босиком по душам. Без масок. Без защиты. Без вечного ожидания удара в спину.
Я перевожу взгляд на дорогу и выезжаю в сторону дома родителей. За окном проплывают знакомые улицы, покосившийся забор соседей. Всё знакомое до тошноты. До оскомины. До той самой точки, когда хочется закрыть глаза и открыть их уже в другом городе.
Но в голове — только её глаза. Её голос. И то самое «ещё не знаю», которое звучит как обещание.
Я останавливаю машину.
Красный кирпич, тёмная крыша, белые окна. Всё как всегда — до боли знакомое. До той самой точки под рёбрами, где хранятся воспоминания, которые не просили, чтобы их помнили.
Я выхожу из пикапа. Хлопаю дверцей — звук разносится по пустой улице. Прохожу на территорию и замечаю огород. Земля невспаханная — сорняки берут своё, пробиваясь сквозь сухую корку мелкими, цепкими ростками. Раньше отец следил за ним — каждые выходные проводил здесь, с лопатой и тяпкой. Но, видимо, махнул рукой окончательно. А маме здоровье уже не позволяет.
Я поздний ребёнок. Она родила меня в сорок один. Отец младше неё на десять лет. Разница, которая всегда чувствовалась в их отношениях — но никогда не обсуждалась вслух. Я вырос в любви, которая проявлялась в мелочах, а не в словах. В том, как она поправляла мне воротник перед школой. В том, как он молча чинил мой велосипед, не сказав ни слова.
Вхожу в дом. Деревянная дверь поддаётся с привычным скрипом — я знаю этот звук с детства. Тишина встречает меня старой мебелью и ароматом выпечки. Яблочный пирог? Свежий хлеб? Что-то, отчего внутри разливается уют. Тягучий, вязкий, как мёд.
Я сразу направляюсь на кухню. Прохожу по коридору, касаясь пальцами стены — обои помнят мои детские ладони. Я провожу по ним подушечками, и мне кажется, что я слышу эхо собственных шагов из прошлого. Из того беззаботного прошлого.
Мама стоит у раковины, моет посуду. Шум воды заглушает мои шаги.
Я облокачиваюсь на дверной проём и просто смотрю на неё. Седые волосы собраны в аккуратный пучок. Всё тот же фартук — в мелкий цветочек, выцветший после сотен стирок. Любимый халат с расплывчатым фиолетовым узором. Она стоит в профиль — и в этом домашнем свете кажется маленькой и хрупкой.
Даже за делами я вижу: её глаза полны чем-то тяжёлым. Она всегда умела прятать это за суетой.
— Мам, — тихо зову я.
Она резко оборачивается. Тарелка с грохотом падает в раковину — звонкий, испуганный звук разрезает тишину кухни. Мама хватается за сердце, и на мгновение мне кажется, что я снова тот мальчишка, который врывался в этот дом с разбитыми коленками, не думая о том, как она будет волноваться.
— Шони?
Её глаза наполняются влагой мгновенно — я вижу, как она собирается в них, как дрожит на нижних ресницах, прежде чем сорваться. По щекам катятся крупные капли. Голос срывается, ломается — будто она не использовала его годами и теперь он пробивается наружу с трудом.
— Сыночек…
Она бросается ко мне, и я обнимаю её крепко. Чувствую, как она дрожит в моих руках. Её плечи ходят ходуном. Плачет — навзрыд, утыкаясь мне в грудь, и я нежно глажу её седые волосы.
Они пахнут домом. Детством. Чем-то давно забытым, от чего сжимается сердце в тугой узел.
— Тише, мам, — шепчу я. — Я здесь. Я вернулся.
Но слова звучат глухо, потому что горло сдавило так, будто я проглотил камень. И я стою в этой кухне, обнимая самую родную женщину, и чувствую, как глаза начинают гореть.
— Я молилась каждый день за тебя, — шепчет она, вытирая слёзы кружевным платком дрожащей рукой. — Слава Богу, что всё закончилось.
— Всё в прошлом, мам. — Я целую её в макушку. — Я очень скучал по твоему чаю из чёрной смородины.
Мама поднимает на меня заплаканные глаза — и в них вспыхивает что-то знакомое. Та самая материнская забота, которая не знает границ. Которая способна накормить даже самую глубокую душевную рану.
— А кушать? Сыночек, кушать надо. Сейчас я быстро накрою на стол.
Она уже суетится, вытирая руки о фартук, и я не могу сдержать улыбку. Мама всегда так — когда внутри штормит, она начинает кормить. Её язык любви — это тарелка супа и горячий чай. Она не умеет говорить о чувствах, но умеет вкладывать душу в каждое блюдо. В каждую щепотку соли. В каждую минуту, проведённую у плиты.
Я сажусь за стол. Как раньше. Как в той жизни, до всего.
Деревянная поверхность отполирована до блеска локтями. Моими. Её. Отца. Я провожу пальцем по краю столешницы — там, где когда-то выцарапал своё имя перочинным ножом. Провожу по нему подушечкой и чувствую, как время сжимается в точку.
Мама порхает по кухне, ставя передо мной одно блюдо за другим. Домашний коддл — густой, наваристый, с картошкой и сосисками. Хлеб из овсянки — она печёт его по рецепту своей матери. Фирменные пирожки — с картошкой и мясом. И чай. Чай из чёрной смородины, который пахнет прошлым, разлитым в воздухе.
Передо мной — целое пиршество. Всё на родном, уютном столе, за которым я вырос. За которым мы праздновали Рождество, встречали мой день рождения.
— Может, ещё чего? — спрашивает она, открывая духовку и заглядывая внутрь. — Яблоки ещё минут десять, точно будут печься.
Я смотрю на неё с теплом. Она не может остановиться. Не может поверить, что я здесь, взаправду, что это не сон, из которого она вот-вот проснётся.
— Мам, ты накрыла целый стол, а я попросил только чай. — Отвечаю ей мягко. — Сядь со мной.
— Конечно, сынок. — Она всплескивает руками, снимая фартук. — Ты же там не ел совсем нормальной еды.
Мама наконец садится напротив. Я вижу, как в морщинках вокруг её глаз прячется счастье. Чистое. Уставшее. Оно помещается в этом кухонном свете, и в том, как её рука тянется через стол, чтобы коснуться моей.
Её пальцы накрывают мою ладонь. Она не говорит ничего. Просто держит.
Я отпиваю чай и закрываю глаза на секунду. Смеюсь, качая головой. Смех выходит нервным, сбивчивым — но я стараюсь, чтобы он звучал легко. Чтобы она поверила.
— Мам, забудь. Я здесь, а всё, что было там, пусть останется там.
Она тихо вздыхает и вытирает слёзы платком, уже влажным насквозь. Тонкая ткань комкается в её пальцах, но она не выпускает её.
— Это, видимо, возраст, — тихо говорит она, стараясь скрыть то, что подступило к горлу. Она отводит взгляд, но я вижу, как дрожит её подбородок. — Ты не представляешь, как я рада, что ты здесь.
— Я тоже очень рад, мам, — отвечаю, чувствуя, как сердце сжимается. От этой простой, искренней радости. От того, что она смотрит на меня, как на подарок, который не надеялась получить.
И вдруг эту иллюзию моего возвращения домой разрывает голос.
Ненавистный мне голос.
— Аманда! Я дома!
Слышен стук упавшего стула в коридоре, шуршание пакета и звон бутылок, катящихся по полу.
— Только я забыл пряную приправу! — доносится уже ближе. Голос немного заплетающийся, с той знакомой хрипотцой.
Внутри меня всё натягивается. Пальцы сами находят край кружки и сжимаются вокруг.
— Фергус, иди сюда скорее! — кричит в ответ мама, вставая на ноги, и в голосе её дрожит предвкушение.
Она хочет, чтобы он увидел. Чтобы разделил с ней эту радость. Чтобы они вместе — как семья — встретили меня.
Я ставлю кружку на стол громче, чем планирую. Глухой резкий удар о дерево, как пощёчина.
Мама, видя перемену, замирает. Медленно садится обратно на стул. В её глазах — тревога. Она смотрит на меня, потом на дверь. Потом снова на меня.
В этот момент отец входит на кухню.
Он стоит в дверном проёме. Грузный. Небритый. В старой рубашке, которая когда-то была белой — а теперь серая, с жёлтыми пятнами под мышками. Пакет выпадает из его рук и падает на пол снова. Бутылка выкатывается и останавливается у моих ног.
Я смотрю на неё. Дешёвая водка. Неизменная марка.
— Шон… Ты вернулся. — Говорит отец, еле шевеля губами.
Аппетит пропадает мгновенно точно по щелчку выключателя. Я отодвигаю тарелку.
— Да. Я здесь, — отвечаю бесстрастно.
Отец радостно улыбается, разглядывая разбросанные по полу покупки. Он не смотрит на меня. Он смотрит на бутылку у моих ног.
И в этом опущенном взгляде — всё, что я помню. Все вечера, когда он не возвращался. Все его обещания, которые разбивались о дно очередной рюмки.
Я не отодвигаю бутылку ногой. Я просто смотрю на неё и думаю: некоторые вещи не меняются.
Мама переводит взгляд с него на меня. Выбирает. Надеется, что выбирать не придётся.
— Фергус! Ты там всё перебил, наверное, — бросает мама, пытаясь перевести всё в шутку. Её голос звучит неестественно бодро — так бодро, что слышно каждую трещину.
Но я не могу играть в эту игру.
— Лучше бы, чтобы всё разбилось. — Бросаю я.
Злость вспыхивает мгновенно. Несмотря на месяцы, что прошли. Несмотря на то, что я обещал себе быть спокойным. Она поднимается изнутри — горячая, горькая, заполняет горло, сдавливает виски. И я не могу её остановить.
— Ты, смотрю, так и не просыхаешь? — продолжаю я наступать. Голос звучит жёстко. И я вижу, как мама сжимается на своём стуле.
Отец молчит. Не отвечает. Его беспомощные руки висят вдоль тела.
— Работаешь? Или живёте только на выплаты? — Я смотрю на него. Не отвожу взгляда.
Мама переглядывается с отцом. Коротко. Испуганно.
— Он просто не может найти работу. — Она отвечает за него, почти неслышно.
Эти слова зависают между нами троими.
— Значит, он просто ничего не делает. — Фыркаю я, не глядя на отца. Слова сочатся ядом, который копился слишком долго. Разъедал меня изнутри все эти месяцы. И теперь вытекает наружу, отравляя всё вокруг.
— Не разговаривай со мной в таком тоне. — Отец наконец поднимает голову. Его голос спокойный. Но в нём слышится боль. Глубокая. Старая. Как шрам, который никогда не заживёт, потому что его всё время бередят.
— С кем? — Я чувствую, как внутри всё закипает. Жар поднимается от живота к груди, к горлу, к глазам. — Скажи мне, с кем я разговариваю в таком тоне? С родным отцом или с тем, кто сдал меня полиции?
Мама вздрагивает. Я ударил её словами, а не отца. Она прижимает платок к губам — кружево дрожит на её пальцах. Но она не вмешивается. Она никогда не вмешивалась.
— Я хотел уберечь тебя, — тихо говорит отец. И в его глазах мелькает что-то похожее на мольбу.
Я смотрю на него. На его мятый воротник. На руки, которые когда-то поднимали меня в воздух, когда я был маленьким. На глаза — мутные, с красными прожилками.
Уберечь.
Слово застревает у меня в горле. Острое. Колючее. Я пытаюсь проглотить его, но оно не проходит.
— Уберечь? — переспрашиваю я. — Ты называешь это «уберечь»?
Я смотрю на отца. Он смотрит на меня. И между нами — бутылка дешёвого алкоголя.
— Весь этот год я выживал там. Каждый. Гребаный. День. — Напоминаю ему.
Мама вдруг всхлипывает. Я осекаюсь. Не хочу, чтобы она знала все подробности последнего года. Я чувствую, как ее сердце бьётся где-то рядом. Тонкое, уставшее.
Я делаю глубокий вдох.
— Ключи от вагончика деда. Где они?
Мама смотрит на меня растерянно, в отличие от отца.
— А как же… — Она запинается. — Ведь твой дом здесь.
— Я не останусь с предателем, мам. — Говорю, не скрывая горечи.
Слова звучат как приговор. Отпечатываются в воздухе, оседают на стенах, на столе, на остывшей еде.
Отец снова опускает голову. Молчит. Он ничего не говорит в свою защиту. Просто стоит — опустив плечи, смотрит в пол. В свете кухонной лампы его тень на стене кажется огромной, но сам он — маленький, никчёмный.
Между нами пропасть, которую не заполнить ничем. Которая пахнет перегаром и горьким разочарованием.
— Ключи. — Я протягиваю руку.
Он медленно достаёт связку из кармана брюк. Пальцы дрожат — мелко, едва заметно. С металлическим звоном отстёгивает нужный ключ и протягивает мне. Его рука замирает на мгновение — он хочет сказать что-то ещё. Но я забираю ключ раньше, чем он успевает открыть рот.
— Спасибо, мам, — наклоняюсь и целую её в лоб. — Я приеду на выходных помочь во дворе.
— Шони… — шепчет она.
— Если захочешь, приходи ко мне… — Я бросаю короткий, тяжёлый взгляд на отца. — Только без него.
Не дожидаясь ответа, я ухожу.
Шаги гулко отдаются в коридоре. Я слышу, как мама рыдает за спиной, но не оборачиваюсь. Если обернусь — сломаюсь.
Сажусь в пикап и завожу двигатель. И больше не задерживаюсь ни на минуту.
В зеркале заднего вида дом уменьшается. Становится всё меньше.
Жизнь раньше была иной. Семейной. Цельной. До того, как я свернул не туда. До того, как всё разбилось вдребезги.
А сейчас я возвращаюсь в этот дом только ради матери. Только ради того, чтобы увидеть её улыбку и убедиться, что с ней всё в порядке.
***
Я приезжаю к вагончику. Он стоит на краю реки — старый, обветшалый, весь в паутине и грязи. Стёкла мутные, крыша кое-где просела. В темноте он похож на заброшенную игрушку — ту, которую когда-то любил, но забыл на заднем дворе под дождём.
Захожу внутрь. Включаю старую лампу — она мигает, но загорается, отбрасывая тёплый круг на выцветшие обои.
Начинаю уборку. Пришло время привести здесь всё в норму. Беру тряпку, вытираю пыль с полок, с подоконников. Сметаю паутину с углов.
Методично, молча, как делал когда-то дед, когда хотел привести мысли в порядок.
Движения привычные. Почти ритуальные.
Потом падаю на кровать. Пружины жалобно скрипят под весом тела — знакомый звук, от которого внутри что-то отпускает. Я закрываю глаза и проваливаюсь в сон.
В тот самый, который показывает мне год, который я хочу забыть. В те дни, когда мир сузился до бетонных стен и железных решёток. Когда каждый новый рассвет приносил не надежду, а очередную битву за то, чтобы остаться собой. Когда я научился не показывать страх, потому что страх приравнивался к смерти.
Лица. Голоса. Крики.
Отчаянье.
Я снова там. В той клетке, откуда выбрался, но которая навсегда осталась частью меня.
Я открываю глаза и вижу серый потолок камеры. Слышу шаги надзирателя в коридоре. Чувствую, как холодный пол отдаёт в босые ступни, как спёртый воздух оседает в лёгких свинцом.
Но сквозь этот сон я слышу другой звук.
Голос Келли: «Главное — какой ты сейчас».
И я цепляюсь за него. Как за последний лучик света в этой темноте.
Оказывается, можно выйти из тюрьмы, но носить её стены внутри себя. Можно покинуть камеру, но каждый раз, закрывая глаза, возвращаться туда. Пока однажды не появится кто-то, чей голос пробивается сквозь эти стены. И ты понимаешь: ключ не в замке. Ключ всё это время был в твоём кармане. Ты просто боялся его повернуть.
Глава 5
Шон Маккарти
Ошибка, совершённая ради помощи, — уже не ошибка, а цена, которую ты платишь за чужую улыбку.
***
Год назад.
Я выхожу из дома. Вечерний воздух бьёт в лицо. Отрезвляет, пробирается под куртку, остужая разгорячённые нервы.
Подношу телефон к уху.
— Теперь можешь говорить.
— Маккарти, у наших есть предложение. Я уверен, тебе понравится. — Раздаётся голос Кола.
Мой знакомый из нелегального мира. Мы пересекались в делах пару раз, но никогда не работали вплотную. Он всегда был на периферии — тот, кто знает, но не участвует. До сегодняшнего вечера.
— Говори, не тяни. — Тороплю его.
— В Ратморе есть мужичок, — продолжает он. — Конченый и буйный алкоголик. У него есть тачка. Битая, перекошенная, но на ходу. Около дома стоит. Его видят в местном баре каждый вечер. Можно проследить за ним и угнать его корыто.
Я сжимаю челюсть. Слышу, как зубы скрипят где-то внутри черепа.
— Мы не договаривались заниматься крупными кражами. И тем более угоном.
— Ты не понимаешь! — Голос становится настойчивее. Я слышу, как Кол нервно дышит. Слова спотыкаются друг о друга. — Это другие деньги. Мы даже не спалимся. Просто проберёмся в дом, заберём ключи и укатим в соседнюю деревню, в гараж с Бобом. Там разберём и продадим на запчасти. Тачку не найдут. И нас тоже. А деньги здесь другие, брат.
Я молчу. Смотрю на тусклый свет в окне родительского дома. Издалека он кажется тёплым, почти уютным. Но я знаю, что внутри — темнота, которую этот свет не может разогнать.
— Мне не нравится идея. Это перебор.
— Твоей семье нужны деньги. Пока твой отец не взялся за голову. Тем более твоей маме нужна операция на ногу, да и…
Он не договаривает. Резко замолкает. Кол знает мои слабые места. Знает, где нажать, чтобы я прогнулся. Знал всегда.
В трубке — тишина. Только его дыхание — неровное, частое, как у зверя, который загнал добычу и ждёт, когда она перестанет дёргаться.
Пальцы сжимают телефон так, что костяшки ломит.
Слова въедаются под кожу. Оседают где-то между рёбер. Пульсируют в такт сердцу.
У меня нет выбора.
Потому что выбор — это роскошь. А у меня — только иллюзия. И то, если повезёт.
Я закрываю глаза и вижу маму — как она морщится от боли, когда думает, что никто не видит. Как прячет хромоту за улыбкой. Как говорит «всё хорошо», когда я спрашиваю, не нужно ли ей к врачу.
Я открываю глаза. Смотрю на звёзды. Они далёкие. Такие же равнодушные, как Ратмор.
— Я согласен. — Отвечаю и глубоко выдыхаю.
— Красава. Я скину тебе время и адрес, как только убедимся, что он будет там. Начнём.
— Понял.
Я нажимаю отбой. Экран гаснет. Смотрю на своё отражение в тёмном стекле и не узнаю себя. Тот ли я человек, которым хочу быть? Или тот, кем меня сделали обстоятельства?
Собираюсь вернуться в дом, оборачиваясь.
Отец стоит в дверном проёме.
Держит дверь открытой и смотрит на меня. В глазах — что-то, чего я не видел давно. Или не хотел видеть. Трезвость? Осознание? Или просто очередная игра света? Но ему явно есть что сказать сейчас.
— Чего тебе? — бросаю я, не скрывая раздражения.
— Ты же понимаешь, если тебя поймают, то посадят?
Я останавливаюсь. Смотрю на него в упор. Он слышал разговор.
— Тебя это стало волновать? Почему-то, когда ты бухаешь на краденые деньги, ты не задумываешься, откуда они.
— Я найду работу, сын. Мне осталось немного, и я… — Он замолкает, не зная, что сказать. Тянет бутылку ко рту и делает глоток.
Горлышко звенит о зубы. Привычный, до тошноты знакомый звук.
Я подрываюсь к нему — быстрее, чем успеваю подумать. Выхватываю бутылку из рук и со всей силы швыряю в сторону. Стекло разбивается с оглушительным звоном. Осколки разлетаются по полу веранды — сверкают в тусклом свете из прихожей, как осколки разбитой надежды на лучшую жизнь.
Тишина.
Только дыхание — моё, частое, тяжёлое. И его — прерывистое, пьяное, жалкое.
Отец смотрит на осколки. Потом на меня. В его глазах — подступившие слёзы. Или мне кажется? Свет лампы играет, дробится в стеклянных крошках на полу, разбегается солнечными зайчиками, которым здесь не место.
Наше молчание прерывает мамин приглушённый вздох откуда-то из глубины дома.
— Тебе останется немного, если ты не оставишь бутылку, — цежу сквозь зубы, глядя отцу в глаза.
— Фергус? Шони? У вас всё в порядке? — встревоженный голос мамы доносится с окна второго этажа.
Я считаю до трёх. Сжимаю и разжимаю кулаки.
— Отец уронил бутылку, сейчас уберёт. Все целы, мам.
Она не отвечает, но я слышу, как закрывается окно. Легко — почти беззвучно. Она не поверила. Но сделала вид, что поверила. Как всегда.
— Ей нужна операция, и ты об этом знаешь. Если не сделать операцию — она не сможет ходить. — Понижаю голос до шёпота, в котором кипит сдерживаемая ярость. Она жжёт горло, вырывается наружу горячим, шипящим воздухом. — Ты это понимаешь? Она будет прикована к постели. А ты своим образом жизни только всё усложняешь. — Сглатываю комок в горле. — Плевать как, но я помогу ей. Не мешай мне.
Не дожидаясь ответа, разворачиваюсь и поднимаюсь к себе.
Каждая ступенька скрипит под ногами, осуждая меня. Дерево стонет, вторит моему состоянию. Я считаю их. Пять. Семь. Двенадцать.
Захожу в комнату и закрываю дверь. Щелчок замка отрезает меня от остального мира.
Комната встречает полумраком. Старая кровать, письменный стол, стопка книг на подоконнике.
Телефон вибрирует снова. Короткий, настойчивый сигнал.
Я подношу его к уху. Голос Кола — деловой, сухой, без лишних эмоций.
— Шон. Завтра. В баре за ним присмотрят, пока мы будем угонять тачку.
Я закрываю глаза. Снова вижу мамину улыбку. Её хромоту. Её слёзы. То, как она отворачивается, когда думает, что я не смотрю.
— Хорошо. В 22:00 буду у бара.
Сбрасываю звонок и падаю на кровать. Смотрю в потолок. На нём играют тени от уличного фонаря. Длинные, косые — они тянутся к стенам, к окну, ко мне. Дрожат в такт ветру за стеклом.
Завтра я снова переступлю черту. И часть меня хочет верить, что это последний раз. Что после операции мама встанет на ноги — и я остановлюсь. Завяжу. Начну сначала. Всё по закону. Чтобы хоть как-то искупить свои грехи, буду отдавать честно заработанные деньги в благотворительность.
Но другая часть — та, что циничнее, — знает: это не последний раз.
Оказывается, можно хотеть быть хорошим. Можно хотеть измениться. Можно смотреть на звёзды и обещать себе, что завтра будет по-другому.
А потом приходит «завтра» — и ты снова делаешь тот же выбор. Потому что другого пути нет. А когда его нет — это называется «выживание».
И я выживаю. Как умею.
***
Плохое предчувствие сидит под ложечкой. Я отгоняю его.
Схема Кола кажется выигрышной. Достаточно просчитанной. Но это не играет роли сейчас. Самое главное — это поставить маму на ноги. У неё разрыв колена, физиотерапия не помогает. Ради неё я готов рискнуть.
Вечером мы стоим у бара. Холодный воздух пахнет сыростью и прокисшим пивом, которое вынесли вместе с мусором. Боб даёт знак из-за угла — короткий взмах рукой. Наш объект готов. Мужик напился и теперь дрыхнет где-то в углу, уткнувшись лицом в липкую стойку.
Мы выдвигаемся к его дому. Неподалёку — три квартала, пять минут быстрым шагом. Тени, тишина, тусклый свет фонарей. Всё как обычно. Подозрительно обычно.
Я взламываю машину.
Старый седан, потрёпанный жизнью — вмятины на крыле, ржавчина на порогах. Пальцы двигаются на автомате — старая привычка, которую я пытался похоронить, но она, как и я, оказалась живучей.
Провода. Замок зажигания. Пара движений.
Мотор оживает. Я выдыхаю. Всё идёт по плану.
Но проходит буквально меньше минуты. По крыше начинают барабанить.
Гулко. Яростно. Кулаками — или чем-то тяжёлым, от чего металл прогибается внутрь, отдаёт вибрацией в позвоночник.
Я поднимаю голову. Сквозь заляпанное стекло — перекошенное от ярости лицо.
Этот мужик здесь. План раскрыт.
Кол срывается с места первым. Выбегает из машины и исчезает за углом, даже не оглянувшись. Ублюдок. Трус.
Я перебираюсь на пассажирское сиденье — туда, где он сидел минуту назад, дыша в затылок и обещая, что всё будет чисто. Пальцы скользят по дешёвому чехлу, ищут ручку двери, чтобы выбраться с другой стороны. Но мужик быстрее.
Стекло взрывается — арматура входит в него с острым звуком. Осколки летят в лицо, режут щёку, впиваются в ладони, которыми я закрываю глаза — слишком поздно.
Резкая боль пронзает глаза — я чувствую её где-то глубоко, за глазным яблоком. Теряю ориентацию. Мир расплывается в мутных вспышках, превращаясь в калейдоскоп серого и красного.


