bannerbannerbanner
Одна сверкающая нить

Салли Колин-Джеймс
Одна сверкающая нить

Полная версия

– Не пришли? – спрашиваю я.

Мы обе считаем, сколько сегодня дней с тех пор, как должны были прийти месячные.

– Мужчины уже здесь, – отвечает она, не обращая внимания на вопрос.

– Новое платье еще не готово, принесут позже, – сообщаю я, когда она толкает меня в дом, убирая волосы с моего лица.

– Какая разница, во что ты одета? Они уже пьяные в стельку.

– Зио Лило и Зио Ренальдо? – уточняю я.

– И Зио Герардо.

– Все трое?

Эти люди объединялись, чтобы вести переговоры от имени нашей семьи, только когда требовалось поручительство.

Мать крутит в руках фартук.

– Отец отослал тебя на целый день, чтобы с ними встретиться и обговорить условия, – приглушенным голосом неохотно сообщает она, словно признается в смертном грехе.

Условия. Какие условия?

– О приданом, помолвке, – добавляет она прежде, чем я успеваю спросить.

И все же я не совсем понимаю, как это касается меня. Но, кажется, касается.

– Синьор Альбертинелли сделал предложение, и отец согласился.

Она растолковывает мне новость, и я слежу за ее губами, которые стали тонкими, раскрыв тайну.

– Мне еще нет шестнадцати. Даже месячных нет.

Я содрогаюсь от новостей.

– И он вдвое старше меня.

– Мои родители подписали бумаги, когда мне исполнилось одиннадцать, – вспоминает мать. – Синьор Альбертинелли завоевывает признание. С покровительством Медичи, не меньше. И он выразил желание помочь отцу с таверной.

Я вижу, как шевелятся ее губы, но ярость застилает слух.

– Если ты меня заставишь, я расскажу отцу о твоем здоровье. О том, что ты собрала травы, потому что этого не хочешь.

Такую угрозу я бросила матери вместо утешения, которого просила у Святой Елизаветы.

– Почему ты его не остановила? – спрашиваю я.

– Как ты думаешь, откуда это взялось?

Она обнажает плечо, где красуется темный синяк. От отметины я впадаю в отчаяние. Но появляется отвращение. Я вспоминаю наставление Лючии в наши последние минуты вместе. «Не обвиняй мать».

– Это ты во всем виновата, – говорю я, отбрасывая советы Лючии. – Я никогда не буду трусихой, как ты с отцом.

Знать бы, что это последние слова, которые мать от меня услышала, я бы прикусила язык, чтобы ее не обижать. Проглотила бы твердый узел обвинения, застрявший в горле. Если бы я знала, что она не поможет мне облачиться в свадебный наряд, я бы, наверное, с благодарностью приняла ее терпение: ни приказов, ни осуждения каждого моего шага, ни туго затянутых юбок, когда она помогала их примерять.

И я могла быть рядом, когда началось кровотечение. Но не остановилось.

Как-то давным-давно я спросила у отца, будет ли у меня когда-нибудь братик или сестричка.

– На родильной постели больше крови, чем на полу Санта-Мария-дель-Фьоре, когда Пацци зарезали Джулиано Медичи, – ответил тогда отец.

Мы работали на винограднике, на лозах было много плодов. Мы наполняли корзины сочными гроздьями, и он терпеливее отвечал на бесконечные вопросы. Тогда я его не поняла. Поняла позже.

Увидев маму, свернувшуюся на кухне калачиком, я вспомнила мрачные слова отца и хватала тряпки, какие могла найти, чтобы остановить хлынувшую красную реку. Тогда-то я и поняла, что она не только принимала травы, но использовала медный штырь, детоубийцу, прекрасно зная, что вместе с ребенком может лишиться жизни.

Месяц за месяцем я работала на кухне одна, следуя призрачным приказам матери, всплывавшим в голове, и то и дело впадая в оцепенение.

– Слаба была духом, – слышала я объяснения отца посетителям. – Не то что дочь.

Его злость твердым медным штырем пронзила мне сердце.

Пояс моего свадебного платья из малиновой шелковой ткани, прошитой серебряной нитью и отделанной белым жемчугом. Жемчуг олицетворяет чистоту, целомудрие. Он сочетается с жемчужными нитями, вплетенными в туго заколотые волосы. Расчесанные, взбитые, заплетенные и собранные вокруг толстой круглой подушечки на затылке. Распущенных волос незамужней женщины мне больше не носить.

Из всех удушающих слоев платья, его ленты, кружева и металлической нити, именно от пояса у меня перехватывает дыхание. Если его снять, он отмечает границу между мирами. В одном – непорочная молодая женщина, нетронутая мужчиной. В другом – новоиспеченная невеста и полоска крови на простынях.

Синьор Альбертинелли с трудом несет меня на руках в спальню на втором этаже. Положив на кровать, на мгновение останавливается, чтобы вытереть лоб.

– Отец отвел меня в публичный дом, хотел избавить от девственности, которую считал бременем.

Он взбивает подушки и садится на краешек кровати, переводя дыхание.

– Врать не стану, я получил удовольствие, о котором даже не подозревал, но с тенью сожаления. Момент страсти так мимолетен. Мать, упокой Господь ее душу, огорчилась бы. Она часто молчала, но стала откровеннее, когда заболела. Предостерегала, чтобы я не отдавал того, что нельзя вернуть, capisci?

У него пронзительные голубые глаза, непостижимые, страстные. И я знаю, что он собирается мне сказать: если он меня возьмет, поглотит, к нему что-то вернется. Моя добродетель восстановит его. Он тянется ко мне, а я готовлюсь, как предупреждали, к боли, что разорвет меня на части. И закрываю глаза.

Но он касается моих волос, не тела. Достает одну за другой шпильки из пучка, волосы свободно падают на плечи. Расчесывает пальцами завитки.

– Теперь ты моя жена и должна говорить мне правду.

Я испуганно киваю, пока он снимает ботинки.

– Allora! Сообщишь мне, когда будешь готова.

Если я правильно его поняла, то могу облегченно поплакать.

– Договорились? – спрашивает он, не услыхав ответа.

Я пытаюсь сказать «спасибо», но слова едва слышны.

Он целует меня в лоб и выходит из комнаты.

Я, не веря своим глазам и оцепенев, сижу как болванчик в кровати, а он шумно шагает наверху по кухне и возвращается с двумя ломтями хлеба, намазанными чем-то вроде вареного шпината и лука. В другой руке полупустая бутылка вина.

– Ты ведь ничего не ела за обедом, – говорит он, протягивая мне наполненную до краев тарелку.

Я проголодалась и с благодарностью принимаю еду.

Он садится рядом и отпивает из бутылки.

– У твоего отца утром будет синяк под глазом, – сообщает он, сделав большой глоток.

– Я прошу за него прощения. Три дня не просыхает.

– Нотариус поставил его на место, – усмехается Альбертинелли. – И, может быть, синьора Оттолини простит, что он облегчился ей прямо под ноги.

Мы так искренне хохочем, что я давлюсь хлебом, и он хлопает меня по спине. Мы вместе пьем вино, и он рассказывает мне о своем отце, золотобойце, о матери, которую он любил всем сердцем. А потом он ложится на диванчике, а я на кровати. И в мыслях я называю его «Мариотто, за которого я вышла замуж». Размышляю: не могли бы мы устроить жизнь не так, как я жила до сих пор?

Переодевшись в ночную рубашку, проскальзываю в постель и примечаю новые ощущения. Пуховая перина убаюкивает. Тяжелую льняную простыню натягиваю до подбородка. Стойки кровати – часовые, а стены комнаты напоминают крепость. Я просплю всю ночь, не тревожась о непрошеных визитах мужчины с намерением подтвердить брак. Как же это назвать? Это не счастье, не волнение, даже не облегчение. Я так себя не чувствовала даже в родном доме. Я в безопасности. Впервые в жизни.

Глава 8. Эйн-Керем, 37 год до н.э.

Волны холмов сменяются горными вершинами и спускаются в долины.

Tawarei Yehuda[25], холмы и горы нашей страны, древние, необъятные, упоминаются всегда с почтением. Сейчас Elul[26], месяц покаяния. Каждое утро в Священном городе эхом разносятся звуки шофара, призывающие к размышлению. Мы завтракаем пирогом с изюмом и яблоком, смоченным в финиковом меде, пока мама ведет разговор. Из Хеврона сюда маму сопровождал кузен моего мужа Авнер, который, как и все мы, вежливо терпит ее нудные сплетни.

– Любимого называют «сыном ювелира», презираемого – «сыном горшечника». Того, кого ни любят, ни ненавидят, – «сыном стеклодува».

Она смеется, вроде шутит, но ее тон говорит о том, что она считает Авнера заурядным. Я вспоминаю, что Еlul – пора прощения.

Если он и обижен, Авнер этого не показывает. Он на мгновение останавливает на мне взгляд – это значит, что все в порядке и мне не стоит волноваться. Я благодарна ему за понимание.

Его щедрые дары – великолепные изделия из стекла. Не только чаши и кубки, но и витые браслеты и ожерелья из стеклянных бусин. Ограненные и яркие, бусины мерцают, как драгоценные камни. Sh’erin для запястья и ḥalit’ta для шеи. А самое необычное, anak[27], – для ослика.

– Кулон для животного? – дивится муж. – Мы ж не язычники.

– На его осле драгоценностей как на царе, – неодобрительно фыркает мать.

И правда: у Хамора, осла, на шее огромный медальон из скрученного желтого и синего стекла, а в хвост вплетены желтые бусы.

– Какое мастерство!

Муж, совершенно пораженный, протягивает руку – в его ладони голубой стеклянный полумесяц, кусочек неба.

– И для осла.

 

– А ты знаешь кого-нибудь, кто таскает груз, как осел? – спрашивает Авнер.

Муж хихикает: логично, ничего не скажешь.

И наша старушка-ослица Луда наденет первый кулон.

Авнер извиняется и уходит, чтобы накормить осла, и, когда уходит, даже воздух меняется. Я его обожаю, восхищаюсь его самообладанием, несмотря на колкости матери.

Для нас и его приезд, и матери – большая неожиданность; он сопровождает мою мать, потому что здоровье отца ухудшилось.

– Он выходит за дверь и не знает, куда идти. Я уже не понимаю, куда деваться от истерик.

Так imma рассказывает о состоянии отца, и это все, зато она не преминет уколоть меня:

– Как ты плохо выглядишь, – говорит она, осматривая меня. – Какая-то вялая.

Она поднимает мою руку за запястье, тряся ею так, что дрожит плоть над локтем.

– Вот что бывает, когда нет детей.

Я молчу, хотя хочется тут же все выболтать, потому что в это полнолуние у меня уже шесть дней как нет месячных.

– Пока не пройдет семь дней, никому ни слова, – предупредила Коринна, служанка Захарии. С тех пор как он стал священником, она известна своими лекарствами для помощи будущим матерям. – Бабушка узнает о внуке по первым признакам, а если не получает желаемого, потеря удваивается. Ты еще не видела ее с худшей стороны.

– ‘T’he[28], – говорит imma Захарии. Как будто надо извиняться до тех пор, пока не появится ребенок. – Мы бы забрали ее обратно, но что с ней делать? У нее не осталось сил, чтобы работать, как мои служанки.

Она смеется без улыбки.

Авнер возвращается к нам, так что я не волнуюсь. Я знаю, что, как только мы поедим, он покажет особый подарок для матери, и надеюсь, это хоть как-то отвлечет ее внимание.

Авнер с Захарией дальняя родня, но их можно принять за братьев. У них похожие лица, незакругленные серебристые бородки, щеки, покрытые тонкими серебристыми волосками. Одинаковые профили с переносицей, поврежденной в детстве: мужа сбили с ног, и он упал, а Авнер, возможно, попал в более смелое приключение. Когда они здоровались, на забор ложились похожие тени, и я их изучала.

В мире, где ценится наличие большого числа родственников, у нас с Захарией одна особенность – мы единственные дети в семье. А я себе мысленно рисую брата для мужа. Для меня он деверь. Человек, который имеет право на мне жениться, если Захария умрет до рождения нашего ребенка. Все это вызывает тревожные, но не неприятные размышления.

Разнообразие стеклянной посуды Авнера поражает, но стеклянные украшения просто ослепительны. Нагрудник в египетском стиле из зеленых конических бусин, разделенных крошечным граненым сердоликом. Браслет из изящных цилиндров, пурпурный, как цветок мандрагоры. Ожерелье с серебряной застежкой из желтых бусин размером с абрикосовую косточку. Для лодыжек и ремней – снизки желтых и красных бус, приятные на ощупь, как мягкое брюшко ягненка. Захария поднимает бусы и, отметив прозрачность, крутит их на окрашенной нити, и они блестят как драгоценные камни.

– Мы без ума от расплавленного песка, – смеется мой муж, рассматривая кулон с выгравированной гроздью винограда.

– Их можно запросто принять за драгоценности, – говорю я.

– Я учился у лучших, – улыбается Авнер.

– В Персии? – уточняю.

– Ашшуре, – отвечает Авнер.

– Если бы она проявляла такое же рвение в домашних делах, – вступает мать. – Ты помнишь?

Она спрашивает Авнера.

Авнер видит, как я смутилась, вспомнив о том, как прокралась в его мастерскую в Хевроне, спряталась от матери и задала больше вопросов, чем положено девушке. А мать кричала на улице, испугавшись, что меня схватили бандиты. В тот день меня кое-что поразило: Авнер не отправил меня домой. А мать на самом деле не желала, как часто говорила, чтобы бандиты освободили ее от бремени – неисправимой дочери.

Я рассматриваю бусины ожерелья, их цвет похож на размытую синеву рассвета.

– Как это делают? – спрашиваю я.

– Их нанизывают женщины из моей деревни, – отвечает Авнер. – У них получается гораздо лучше, чем у меня.

– Да я не про нанизывание. Про стекло.

– Значит, ты не знаешь эту историю? – спрашивает муж.

– Чего б я спрашивала, если б знала, – отвечаю я, раздраженная его напыщенностью перед кузеном.

– Чистая случайность, – продолжает Захария, не обращая внимания на мое раздражение. – Моряки Пиникайи готовили на берегу обед. Так говорят, да, Авнер? Расскажи, расскажи моей жене.

– Да уж, история, – откликается Авнер, соглашаясь. – Моряки разбили лагерь…

– На берегу, около устья реки, – перебивает муж. – Давай, Авнер. Расскажи, как было.

– Они разбили лагерь на берегу…

– Им понадобились камни, на которые можно поставить горшки, – перебивает Захария. Он не может сдержать волнения. – А камней-то и нет! Ни одного. Но тот корабль вез блоки селитры. И они их положили вместо камней.

Муж берет рассказ на себя:

– Разожгли костры, согрели руки, поставили горшки поверх кусков селитры, и – вы, конечно, поняли – нагретая селитра смешалась с песком, и под их ногами оказалась стеклянная река.

– Так уж прямо стеклянная река? – недоверчиво спрашиваю я. – У моряков, готовящих на берегу обед?

Авнер выдыхает и чешет затылок, не желая подрывать убежденность мужа.

– Хорошо сказано, Авнер! – хвалит Захария, то ли не заметив, то ли не обращая внимания на мои сомнения.

Сама того не желая, я оставляю все как есть. Я смело задаю вопросы, на которые многие жены не осмелились бы. Но никогда не буду прилюдно спорить с мужем. Я отвлекаюсь, любуясь разложенными на ковре богатствами, цветом и формой стеклянных бус Авнера.

– Ничего особенного, – заявляет imma, взглянув на несколько вещиц.

Авнер тянется к мешку и достает завернутый в вощеное полотно небольшой сосуд.

Imma подавляет вздох.

Если другая посуда цвета морской волны и синих небес, желтая, как цветущий чертополох, красная, как ветреница, то этот сосуд – черный.

– Держи, – говорит он, снимая обертку, и передает его мне.

Захария вытирает слезы от смеха, все еще увлеченный историей.

– Представляешь их лица, тех моряков?

Я беру черный сосуд. У него необычная форма, ничего подобного я не видела. Обтекаемый, как глаз. Заканчивается сглаженной точкой с обоих сторон. Сделанный будто специально по размерам моей ладони. У него эбеновый блеск, который подмигивает и мерцает, завораживая, как глаз пустынной змеи в лунном свете.

– Моя прекрасная ошибка, – говорит Авнер.

– Из-за формы? – спрашиваю я, интересуясь ценностью вещи, которая, кажется, не предназначена для практического применения.

– Потому что черный, а не синий, как предполагалось, – поправляет он и проводит пальцами по пушистым кончикам бороды, пока всеобщее внимание приковано к стеклу.

– Дай взглянуть, – просит мать, пытаясь вырвать его у меня из рук.

И впервые в жизни я отказываю, обхватывая сосуд пальцами.

– Пожалуйста, продолжай, Авнер, – прошу я.

– Одна благородная дама из Кафрисина прислала мне куски голубого камня, из которого, по ее словам, можно было сделать блестящее небесно-голубое стекло для флаконов духов. Материал казался синим, даже когда я формировал сосуды, правда, со странным оттенком фиолетового, но, когда стекло остыло, небесно-голубой цвет превратился в ночь.

– Без дарованной ночи не наступит новый день, – отвечаю я, отдавая его обратно.

Он отказывается.

– Каждый стеклодув мечтает, чтобы его работа попала в благодарные руки.

И хотя я понимаю, что нужно из вежливости настаивать на возвращении вещицы, мне нравится черное стекло.

– Hodaya, Авнер, – благодарю я. – Никогда не видела ошибки красивее.

За ужином imma громко чавкает и облизывает пальцы. Обычно она клюет пищу, как воробей, и мне интересно, что вызвало такой аппетит.

Когда с едой покончено, Авнер передает матери подарок – бирюзовую стеклянную булавку для мантии, которую она носит поверх туники. Она крутит ее, полупрозрачная бирюза ловит свет. На одном конце приварена острая серебряная основа для застежки. Ее длина всего с большой палец, но на каждой стороне выгравированы в мельчайших деталях фрукты, что украшают одежду первосвященника, – три граната.

– По крайней мере полезная вещица. Приколите, – говорит она, и я направляюсь помочь, но она отдает подарок Бейле. Та убирает простую кость, которая прикрепляет мантию к тунике, и заменяет ее фигурной стеклянной булавкой.

– Тмина многовато, – сообщает мать, макая лепешку во вторую миску с тушеной ягнятиной.

Она вытирает подбородок влажной тряпкой, отпивает глоток вина и набивает рот инжиром, пропитанным соком рожкового дерева, бормоча, как все вкусно, пока жует. Никогда не видела, чтобы она так ела. Тем более то, что готовлю я.

– Прости, – говорит она, прикрывая полный рот рукой. – Точно так же было, когда я вынашивала тебя. В первые три месяца срока мела все подряд.

Она раскусывает соленые каперсы, высасывает их внутренности, избегая моего взгляда и делая вид, что не знает, почему я пошатнулась.

– Почему ты не сказала, что понесла, мама? – спрашиваю я, попавшись в ловушку, как доверчивый ягненок.

– Вы, кроме Авнера и стекла, ничего не видите. Куда уж мне со своими новостями?

– Mazala tava! – желает всего наилучшего Захария, первым придя в себя.

Бейла настороженно ждет распоряжений. В животе у меня все переворачивается, комната плывет перед глазами. Авнер нервно откашливается.

В голове мелькают тысячи воспоминаний: о каждой бусине, пришитой аккуратнее моей, о каждой лепешке, идеально раскатанной, рядом с моими, неровными, об огромных клубках спряденных крепких, ровных нитей.

Не слушая совета Коринны, я раскрываю тайну:

– У меня шесть дней задержка месячных.

Мать смотрит на Захарию, который кивает.

– На нас снизошло благословение!

Она воздевает ладони к небу, восхваляя Ribon Alma.

– Мальчики будут почти ровесники, – сообщает она, стараясь не думать о девочках.

Она тянется ко мне и целует в лоб.

– Когда мне объявить об этом? – спрашивает мать, считая новость своей.

Но я так жажду от нее поощрения, что радуюсь ее восторгу.

– Подождем, пока не пройдет три месяца, Цова, – отвечает Захария.

– Лучше перестраховаться, – кивает imma, соглашаясь с зятем. – В конце концов, это же Элишева.

Авнер прислоняется к стене. В руке у него глиняная трубка, из которой поднимается дым аира, сладкий, резкий запах которого подхватывается горным ветерком. У курящего аир кружится голова и развязывается язык. Авнер вдыхает дым, пока он не улетает к звездам. Я трепещу от желания и от стыда. Встряхиваюсь, чтобы прийти в себя. Коринна предупредила, что вынашивание ребенка вызывает у женщины много странных чувств.

Я проскальзываю в дом и беру черный стеклянный сосуд, стоящий на полке рядом с глиняными кувшинами. Приглушенный свет глиняной лампы на рабочем столе отражается от него глянцевым блеском. Сосуд столь же прекрасен, как и при солнечном свете. Или прекраснее.

В молитвах мы всегда гоняемся за белым. А где же молитвы об окутывающем утешении тьмы?

«Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеши мя, и паче снега убелюся»[29].

– Но, если бы не тень, где бы мы отдохнули от солнца? – говаривала бабушка, поправляя скрученный пояс моей туники.

Я касаюсь щекой гладкого прохладного сосуда.

В дверях мелькает тень. Авнер.

– Ta’heh! Ta’heh!

Он извиняется за то, что меня напугал.

Кожу окутывает жар его тела. Я отступаю прочь и спотыкаюсь. Сосуд выскальзывает из рук. Но он ловок, в мгновение ока подхватывает вещицу. Ловит одной рукой.

Он снова передает мне сосуд, и я раскрываю ладони. Он кладет вещицу мне в ладонь и сжимает мои пальцы. Надо высвободить руки, но я мешкаю. Он так похож на мужа. А кто не похож? Я отдергиваю руки.

– Надо бы сделать еще один, – говорит он. – Или несколько, но немного. Пробовал повторить, но безуспешно. Всю жизнь я повторяю свои ошибки. А эту не могу.

Он смеется, выдыхая ароматный дым.

– Научи меня работать со стеклом, – набравшись смелости, прошу я. Может, назло матери. Или захотелось произвести на него впечатление. Или надышалась дымом из его трубки.

 

Он кладет трубку на стол и складывает руки на груди. Кажется, раздумывает без насмешки и сомнения.

– Это тяжкий труд. До боли, до пота. Чуть зазеваешься – получишь ожоги.

Коринна предупредила меня, что в первые три месяца беременности могут возникнуть новые ощущения. Когда я вижу Авнера, тело охватывает жаром. Сосуд в руке нагрелся и грозится выскользнуть из ладони.

– Sh’lama, Авнер. Спокойной ночи.

– Конечно. Ta’heh, – в третий раз извиняется он.

В дверях он встречает Бейлу. Ко мне ее привело шестое чувство – нюх на тех, что крадутся по ночам.

Авнер останавливается и поворачивается ко мне.

– Если Захария разрешит, я тебя научу.

Если тело матери раздается и созревает с растущим ребенком, то мое нет. Ни кровотечения, ни выкидыша, ничего, что подсказало бы, в чем дело. Мой брат, Цадок, после обрезания получает имя, а у меня вот уже девять месяцев ни ребенка, ни месячных.

Я и нежно люблю этого ребенка, и завидую его появлению. Маленького, но уже мужчину, обожаемого родителями, его милые черты, крохотные пальчики, сжимающие материнскую грудь, ее радость при кормлении.

Не люблю возвращаться домой, но, кажется, только я могу успокоить Цадока, он тянется ко мне, вызывая ревность матери. И не обожать его невозможно.

Когда у братика прорезается первый зуб, я учу его произносить имя. Он краснеет от натуги и выпаливает:

– Цад!

Хлопая в ладоши, я снова и снова повторяю его имя, чтобы запомнилось, несмотря на возражения мамы.

В тот вечер, когда брат делает первые шаги, поднимается ветер, деревья хлещут друг друга ветвями и качаются. Я тоже в ярости. Взяв семечко одуванчика, хранившееся в мешочке под циновкой со времен помолвки, я, как в детстве, выхожу в бурю. Стряхнув семя с кончиков пальцев, я кричу ветру о своем отчаянии. На мои молитвы не ответили. Наверное, их даже не слышали.

Когда я чуть позже здороваюсь с Захарией, он протягивает ко мне руку, снимает что-то с туники и, как много месяцев назад, показывает семечко одуванчика.

– Не надо, – отталкиваю я руку.

Я лежу одна на тюфяке, разглядывая черный сосуд, подарок Авнера.

Неужели он следит за мной, как змея, подкрадывающаяся в лунном свете? Или это глаз, который видит мою печаль и не отводит взгляда?

Я роняю руку на тюфяк. Тело ноет от ожидания, устав надеяться. Терпеть позор из-за того, что Властитель мира благословляет всех женщин, кроме меня.

Я закрываю глаза и приветствую тьму.

Где же мне отдохнуть, как не в тени?

25Иудейские горы (арам.).
26Август – сентябрь (арам.).
27Кулон (арам.).
28Извини (арам.).
29«Окропи меня иссопом, и буду чист; омой, и буду белее снега» (Пс. 50:9).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru